на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


2

Через несколько дней я приехал на пароходе в Пермь, а из Перми, по совету пристанских матросов, отправился пешком в Королёвский затон — верст восемнадцать от города. Здесь несколько лет подряд зимовал отец, а мы из поселка к нему в гости ездили. Но зимой в затоне была тишина, и людей редко увидишь. Только сторож ходит с колотушкой.

Теперь, весной, — совсем другое дело. Еще на пристани меня оглушил скрежет черпаков и цепей: работала землечерпательная машина. Через равные промежутки времени машина стихала, и тогда раздавался густой бас парового гудка: с землечерпалки вызывали пароход за шаландой, наполненной свежевычерпанным речным грунтом.

Наглядевшись на страшную машину, я пошел вдоль затона. Крутые глинистые берега его были завалены снастями, лодками, якорями, лотами, старым железом, разным судовым хламом. На пригорке лежал вросший в землю огромный паровой котел.

Недалеко от устья затона стояла на клетках черная баржа. Вокруг нее, под днищем, на лесах, на палубе копошился народ.

На воде плавало бесчисленное множество лодок, завозен, брандвахт, мониторов и других деревянных «посудин».

Маляры красили каюты. Матросы грузили такелаж. Раздавалась потогонная «Дубинушка».

На низком месте расположились казармы — зимовки бурлаков. Отец всю жизнь прожил летом на судах, а зимой — в таких зимовках. Неужели и мне придется? Окна в зимовках узкие, как щели, в ширину баржевой доски. Полы земляные. Около стен нары в три этажа. Большая вода каждую весну заливает эти казармы, оставляя сырость на лето, осень и на всю зиму. Кое-где выкопаны землянки. Живут в них бурлаки по поговорке: «не тесаны стенки, да свой уголок».

Разный был народ в затоне. Слышались и плавный говорок нижегородца, и чоканье вятича; энергичная речь татарина перемешивалась с говором чувашей. Здесь можно было встретить и крестьянина-отходника, и настоящего бурлака-зимогора, не имеющего ни дому, ни лому, а одни только рабочие руки да рваные брезентовые штаны. В затоне работали и пермяки, и вотяки, и люди с Кавказа в тяжелых меховых папахах. И у всех на ногах лапти: лыковые, берестяные, с пермяцкой подковыркой.

Деревенские девки, работающие на промывке завозен, сердились, когда проходившие мимо рабочие заигрывали с ними.

— Акулина! Повыше юбку подоткни, не то подмокнешь…

— Иди ты, собачья морда!..

Я искал контору затона. Но сколько ни спрашивал, где она, эта контора, мне никто ответа не давал. Огрызались только:

— Посторонись, сопляк!

— Чего, кикимора, под ногами путаешься?

Я робко пробирался по затону и ушел бы обратно в Пермь, если бы неожиданно не остановил меня ласковый оклик:

— Молодец, заблудился, что ли?

Передо мной стоял седенький старичок в пиджаке со светлыми пуговками.

— Мне контору надо, дяденька.

Старичок трясущимися руками вытащил из кармана берестяную коробочку-тавлинку с табаком, понюхал, чихнул и с усмешкой проговорил:

— Дяденька? Да какой я тебе дяденька, я бакенщик Петр Казаковцев. Самый последний человек… Контору, говоришь, надо, племянничек? Ты чей?

Я рассказал о себе.

— Говоришь, Николая Ховрина наследник? Большеголового? Знаю. Мы с ним вместе в Сибири на «Ретвизане» бурлачили. Дружки были. Знаю Николая Ховрина. Что он теперя поделывает?.. Айда поговорим. — И мелкими шажками Казаковцев засеменил по берегу Камы, а я за ним…

Будка Казаковцева стояла недалеко от затона, на берегу, поросшем черемухой. От нее к приплеску спускалась аккуратная лесенка. На воде две лодки. Одна, с белыми набоями, — казенная, другая — своя. Рядом с будкой полосатый шест-мачта, знак поста бакенщика.

На полянке стоял самодельный стол на четырех кольях. Да еще две колоды вместо стульев. Поодаль большое пепелище костра.

Мы вошли в будку. Четыре шага вдоль да три поперек — вот и все жилье. Стены оклеены светлыми обоями. На полу — ни соринки. Чугунная печь, прослужившая, верно, не один десяток лет, выглядела совсем новой. У стены топчан — это и сиденье, и кровать для старика. Над топчаном маленький шкаф. На самом видном месте, в красном углу, висит белоснежный спасательный круг.

Я снял шапку, но в избушке икон не было. Бакенщик, заметив мое удивление, сказал:

— Иконы? Есть они. В ларе лежат. Вешаю, когда начальство приезжает. Уедет начальство — опять в ларь прячу. Есть иконы. Они казенные, в инвентарной ведомости записаны. А мне они ни к чему. Есть, есть иконы…

Петр Николаевич угостил меня чаем и рассказал о своем незабываемом горе:

— Сын был у меня, Андрюшка. Утонул он на реке на Печоре. Андрюшка, сынок был. Вели мы караван в низа. Погодка стояла дождливая. Побежал парень по рулю на другую баржу… Все ходили — ничего, а Андрюшка побежал и свалился. Пока пароход останавливали, так уже версты три отмахали… Искали его — не нашли… Я водоливом служил. С той-то поры много было горя пережито, много вина выпито. Не пью теперича, а горе осталось… Ты вот походишь на моего Андрюшку. Такой же он был молодец… Нету его больше у меня. Утонул Андрюшенька на реке на Печоре, милый сын… Ты у меня и ночуй. Будем вместе жить. Старый да малый…

До слез разжалобил меня старик. Я сразу полюбил его, как родного. И странно — его горький рассказ был для меня первой лаской на чужой стороне.

Утром хозяин объяснил мне, как найти контору затона, и я живо нашел ее. Не в пример бурлацким казармам, контора стояла в лесочке на высоком месте, да еще на сваях, хотя видно было, что ее никогда не топило.

Поднявшись по крыльцу, я осторожно и боязливо открыл дверь. Меня встретил окрик:

— Чего надо?!

За столом сидел огромный дядя в одной нижней рубахе. Из-под носа свисали рыжие усы, на голове большая лысина.

— Чего уставился?

— Я к вашей милости, насчет службы.

— Паспорт есть? — Я подал паспорт. — Так. Александр, значит, фамилия Ховрин. Сын солдата. От роду четырнадцать лет… Писать умеешь?

— Грамотный.

Начальник сунул мой паспорт в ящик стола и крикнул в соседнюю комнату:

— Сидор!

Вошел рассыльный.

— Отведи этого паренька к Юшкову. Ему, кажись, табельщик нужен.

Повел меня Сидор через весь затон. Снова резал уши скрежет землечерпалки, да так, что больно не только ушам, но и зубам. Неистовый шум кружил голову. А мы все шли и шли. Наконец добрались до большого сарая. Вокруг пыль столбом. Здесь теребили паклю для пробивки судов. Встретил нас сам Юшков — подрядчик.

— Ага! Углана приволок. Давай его сюды… Откудова?

Сидор доложил, что меня послали из конторы и велели сказать, что писать умею.

— Ага! Писарь. А ну, повернись!

Юшков так сжал мне локоть и повернул кругом, что у меня после этого три дня рука болела.

— Штаны трековые. На неделю не хватит. Все на хозяйское надеетесь… Вахромей! Объяви парню его должность. А ты, писарь, смотри у меня, не баловаться…

Хозяин скрылся в сарае. Оттуда высунулся Вахромей и поманил меня пальцем.

Вахромею лет под тридцать. Лицо бабье: ни усов, ни бороды. Одет в холстину, на ногах донельзя истрепанные лапти, а на голове форменная фуражка с серебряными топором и якорем. Фуражка линяла, и по лицу Вахромея текли грязные зеленые ручейки. Он положил мне руку на плечо.

— Такое твое дело, — сказал Вахромей. — Сегодня гуляй, а завтра будешь паклю теребить. Ногти остриги, не то до крови обломаешь. Еще будешь вести табель, записывать, кто робил, кто не робил. А теперь айда!

— Жалованье сколько положите? — осмелился я спросить Вахромея.

— Такое же, как и всем зимогорам. Тебе разве не говорили? Двадцать пять копеек поденщина, на своих харчах и на своей фатере. Да пять копеек за табель. Завтра, смотри, приходи, а то твой документ в волость пошлют из конторы и уведут по этапу обратно к тятьке-мамке, да еще и выстегают… Ну, топай отсюдова. Мне некогда. До завтрева, господин писарь.

До вечера я протолкался в затоне. Разыскал бакалейную лавку, чтобы купить кренделей. Меня заинтересовала вывеска: «Торговля протчими бакалейными сесными припасами Загидуллина». Какой-то шутник зачеркнул фамилию торговца и жирно смолой написал: «…торговля Агафурова». Агафуров — это известный на Каме купец-миллионер. Его фамилия на жалкой затонской лавчонке невольно вызывала смех. И самого Загидуллина бурлаки прозвали Агафуровым, но он не обижался.

Когда я вошел в лавочку, кто-то из покупателей спросил торговца:

— Как дела, господин Агафуров?

Загидуллин ответил:

— У Агафурова дела хорош. День торгуем, ночь воруем, год тюрьма сидим.

Когда я вернулся в будку, Казаковцев готовился зажигать бакены. Я напросился помочь ему. Мы взяли фонари и сели в лодку. Белый бакен зажгли на гриве затона, красный — у правого берега. Поплыли обратно. Я сел «в гребях», а старый бакенщик едва управлялся с кормовым веслом — так он утомился.

— Стара стала — слаба стала, — шутил он над собой. — Давно ли ты, Петр друг Николаич, один барку на быстроводье удерживал! Бывало, плывем… Надо пристать на ночевую, водолив кричит: «Петька! На берег с чалкой». А Петька и рад. Чалку в зубы. Перемахнешь с борта на яр… С чалкой перемахнешь. Упрешься ногами в землю. Кнеки на барке трещат. Травят чалку, дым идет от трения… Дым, а ты стоишь хоть бы хны. Так барка и остановится… По двадцати пудов в трюм носил. Ох-хо-хо! Был конь, да уезжен…

Казаковцев разбудил меня на восходе солнца. Он успел уже снять с бакенов фонари. Приготовил чай.

— Давай, Лександрушко, управляйся живее, Семен Юшков не любит, когда работнички на работу опаздывают. Не любит он.

Выпил я кружку чаю, сменил свои «трековые» штаны на старые брезентовые, которые дал мне Петр Николаевич, и, путаясь в длинных штанинах, зашагал к затону.

За рекой полыхало солнце. От заречного леса падали синие тени.

Вдоль реки летели дикие гуси. Вдруг они один за другим нырнули в солнечный луч и исчезли из глаз.

В тихой речной заводи плескалась рыба, рассыпаясь дождем от щуки, стоявшей в засаде, в тени нависших над рекою кустов.

Вот и затон.

На железе высыхала роса. Затон начинал свою трудовую жизнь.

У сарая меня встретил приказчик Вахромей.

— Мое почтение, тятькин-мамкин! Первым делом беги к Агафуру. Четыре шкалика. Понял? Велел, мол, приказчик Вахромей… Пока черта Сеньки нет… Да бегом, бегом!

Я побежал в лавочку. Торговец в водке отказал. Пусть, дескать, сам господин приказчик придет, он, дескать, уже три рубля должен.

— Вина брал, деньга не давал. Махорка брал, деньга не давал. Без деньга ничего давать не будем, — наотрез отказал торговец.

Пришлось идти обратно.

— Принес?

— Нет. Агафуров не дает. Велел самому приходить.

Вахромей вскочил с кучи пакли, на которой сидел, разметал ее пинком.

— Князь, татарская морда! Уйди, углан. Убью! — И, перепрыгивая через паклю и канаты, Вахромей побежал в сторону лавочки.

К сараю подходили работники. Первыми появились молодая высокая женщина в лаптях, в татарской соломенной шляпе, и хромой работник со страшным лицом. Правая сторона лица была в шрамах и без единого волоска. Здороваясь, он снял картуз. На голове волос не было.

Вахромей вернулся из лавочки навеселе и без фуражки. Проходя мимо меня, он скорчил уморительную рожу и подмигнул:

— Молчок, тятькин-мамкин!

Раздались удары железного болта по рельсе. Вахромей скомандовал:

— Ну, золотая рота! Топай за мной. Надо чалку к сараю припереть. Она давно об вас плачет.

Человек двадцать работников взялись за толстый канат.

Работник с уродливым лицом сильным, красивым голосом запел:

Золотая наша рота

Тянет черта из болота.

Артель подхватила:

Эй, дубинушка, ухнем!

Эй, зеленая, сама пойдет.

Идет, идет! Бери, пойдет!

Идет, идет! Бери, пойдет!

Канат сильными рывками стал подвигаться к сараю.

Мы хозяина уважим…

Дальше шла ругань. Но никто из артели не вникал в содержание песни. Важно было другое — под песню легче держать ритм в работе. Усилия отдельных людей сливались в единую, мощную силу, и работа спорилась. Я крепко вцепился в канат и изо всех сил рвал его вместе с другими.

Через четверть часа канат лежал у стены сарая. Застучали топоры. Канат изрубили на части. Вахромей крикнул:

— Залога!

Это означало пятиминутный отдых — малый перекур. Все побросали работу. Одни закурили, другие бегом направились в лавочку к Агафурову. Ко мне подошел Вахромей с конторской книгой.

— Видишь, книжка. В ней записаны все зимогоры. Обойдешь, когда работать будут. Ежели человек на месте, ставь одну палочку, а ежели нет его, пиши крест. Понял?

— Понятно.

— То-то. Спрашивай всех: как твоя есть фамилия? Нет кого, возьми да и перекрести в книжке. На и отвяжись… Кончай курить!

Артель не успела еще как следует начать работу, а с каравана уже пришли рабочие за паклей и стали ругаться.

— Лодыри царя небесного…

— Давай, давай! Пошевеливай!

— Отвяжись, худая жись.

Мы не успевали готовить паклю. Вслед за ремонтными рабочими приходили водоливы, подручные.

— Набрали тут богадельщиков, — ругались водоливы. — Срамота одна, а не работа.

— А ты сам потереби! — огрызались теребильщики.

— Я тебе потереблю, сукин кот!

Теребить паклю было нелегко. Прежде всего приходилось развивать на пряди обрубки каната, потом раскручивать каждую прядь, и только после этого начиналось уже самое теребление. Работали вручную. Только один работник, с искалеченным лицом, теребил паклю на «ерше». Это толстая доска с гвоздями, напоминающая щетку. «Ерш» был укреплен на тяжелой колоде. Работник набирал в руку пучок раскрученных прядей и изо всей силы лупил им по железной щетке. Получалась пышная мелкая пакля. Я тоже было попробовал потеребить на «ерше», но у меня ничего не вышло. Не хватало силенки.

В первый же час работы заболели кисти рук. Но отдохнуть было нельзя. То сам Юшков стоял над душой, то подгонял приказчик:

— Робь, парень. Бог да хозяин Сенька чужие труды любят. Думай, что не веревку, а самого господа бога теребишь, тогда легче работа пойдет, бурлацкая твоя богородица.

Перед полдником я пошел по сараю с табелем. Подошел к работнику на «ерше», спросил, как его зовут. Он с улыбкой ответил мне:

— Андрей Заплатный. Разве не слыхал?

Женщина в соломенной шляпе назвалась Екатериной Паниной. Я отметил их в табеле и подошел к следующему работнику. На мой вопрос, как звать, он отвечает:

— Василь Иваныч.

Обращаюсь к его товарищу:

— А твоя как фамилия?

— Василь Иваныч.

— А тебя как зовут?

— Василь Иваныч.

Их четверо, и все Василии Ивановичи! А в табеле совсем не было таких имен.

— Может быть, вас в список не записали? Давно работаете?

Они ответили хором:

— Давно… Третье лето.

Ко мне подошел худой, высокий, черный, как кочегар, рабочий.

— Они чуваши, — объяснил он мне. — Одним словом, забитые люди. Боятся настоящее имя свое назвать. И место их самое забиенное…

Он помог мне найти в табеле фамилии чувашей и назвал себя:

— Кондряков Михайло Егорович.

— Кондряков? — переспросил я. — Не увальский ли?

— С увала. А что?

— Значит, земляки.

— Не может быть, — удивился Кондряков. — Ты откуда?

— Из Балдина.

— Да ну! Смотри-ка ты, какое дело…

По увалу, в бурлацких поселках, вот уже лет восемь шли разговоры о Михайле Кондрякове. В девятьсот пятом году кузнец Кондряков сжег на Каме склады графа Строганова. Его поймали и куда-то увезли. Одни говорили, что он вернулся и по ночам в своей старой кузнице деньги кует, другие — что давно в Сибири сгнил. Разные были слухи.

А я теперь разговариваю с самим Кондряковым. Из детского любопытства я, конечно, был рад этой встрече. Да и сам Кондряков был доволен, что увидел земляка. Я не успевал отвечать на его вопросы.

— Проживаешь где? — спросил он.

— У Казаковцева остановился, у бакенщика.

— У Петра Николаевича? Добрый старик, знаешь ли, только придурковатый. Известный бурлак на всей Каме. Верно, и про Андрюшку рассказывал?

— Говорил.

— Одинокий человек…

У входа в сарай послышался голос Юшкова. Нам пришлось разойтись, и мы условились встретиться в обед у бакенщика.

Я стал продолжать свой обход. В конце сарая, где от пыли слезились глаза, работала молодая женщина. В углу на пакле лежал грудной ребенок. Когда я подошел, ребенок заплакал. Мать, отвечая на мои вопросы, взяла его на руки. В это время незаметно, как кошка, к нам подкрался Семен Юшков.

— Молод еще с бабешками заигрывать. Почему не на деле? — грубо спросил он меня, но, увидев в моих руках табель, свое внимание перенес на работницу: — Ежели хочешь жрать, убирай, черна немочь, своего выродка или сама с ним убирайся!

— Куда же я с ним денусь, Семен Кузьмич?

— А по мне хоть куда. Ты сюда работать пришла или что? Нянька ты здесь или работница? Долой отсюда! Вшивики…

Мать собрала тряпье, крепко прижала к себе ребенка и со слезами на глазах вышла из сарая. И никто за нее не заступился. Все работали и делали вид, что не замечают, как расправляется подрядчик с несчастной женщиной.

Я не выдержал и сказал Юшкову:

— Она ведь ничего плохого не сделала…

— Молчать! — крикнул подрядчик. — Вахромей, запиши штраф углану один рубль… Только потому держу, что писарь, — объяснил Юшков. — А ежели дальше станешь зубоскалить, выброшу, как поганого кутенка.

В перерыв мы с Кондряковым пошли к бакенщику. Петр Николаевич сварил на костре уху из свежей рыбы. Уха была аппетитная, но у меня от пакли распухли руки, и я еле держал деревянную ложку. Кондряков говорил:

— Вот она, спешка: Пальцы болят. А почему эта спешка? Знаешь? Можно было раньше тихо да ладно натеребить пакли на три весны. Все это потому, видишь ли, что у Юшкова с заведующим затоном Желяевым, большие ленты…

— Какие ленты? — спросил я.

— А шахер-махер, Обоюдный грабеж… Тянет, например, Желяев до весны. Все сметы пишет на ремонт судов. А как придет весна, сдает подряд Юшкову. Раз дело спешное — к смете надбавка. Глядишь, от подрядчика и будет благодарность. Семен Юшков не дурак. Набирает на работу разных, знаешь, ли, калек да малолетних и дерет с них по десять шкур, а платит… Сколько тебе, Ховрин, поденщина?

— Четвертак.

— Вот-вот. Ты получишь двадцать пять копеек, а Юшков заработает на тебе трешницу да оштрафует на рубль в свою пользу. Вот она — нажива на рабочем хребту.

Я слушал Кондрякова и сердился на Петра Николаевича, который упорно старался перевести речь на другое.

— Если перед Миколой нет дождей, лето всегда будет дождливое. Мокрое будет лето…

— Я за это самое сколько по Сибири страдал, — продолжал говорить Кондряков, не обращая внимания, на ворчание старика.

— Мокрое, ребятушки, нынче будет лето, мокрое…

— Не бойся, старик, не промокнешь. Эх! Крепко сидят у нас на шее эти мизгири… Ну да поживем — увидим…


предыдущая глава | Бурлаки | cледующая глава