на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


4. Ольга

Жена-1 возникла в его жизни под стук мячей. Он тогда перешел на третий курс, только что вернулся после летних каникул, его перевели в новое общежитие, он стоял посреди комнаты, решая, куда бы поставить песочные часы (на три минуты, чтобы следить за собой и не разориться на телефонных разговорах), когда услышал за окном женский, чуть задыхающийся голос, повторявший:

– Да… Да… еще раз… чудно… да… еще… не останавливайся… О, какой ты… О, какой!.. еще… да… о, да… еще, еще…

Он почувствовал, что горячо краснеет. Он знал, что деликатные люди прекрасны, а бестактные – отвратительны, но понял, что сейчас ему не совладать с собой и придется на несколько минут стать отвратительным. Он присел на корточки и утиной перевалкой двинулся к окну. Только выставив нос над подоконником и выглянув наружу, он понял, что неровный перестук, накладывавшийся на страстный женский голос, не был посторонним шумом, случайной помехой. Невысокая девушка стояла посреди корта, крепко расставив загорелые ноги, один за другим доставала из проволочной корзины теннисные мячи, взмахивала ракеткой, и ее ученик по другую сторону сетки метался то вправо, то влево, ловя воздух перекошенным ртом, разбрызгивая пот, путаясь в собственных икрах, пятках, коленях.

– Да… Да… Еще раз… еще… чудно… молодец… еще… О, да…

Потом он узнал, что она изучает славянские языки. Что она старше его на два курса. Что отец ее, как и его родители, приехал в свое время из Перевернутой страны, разбогател здесь на производстве консервов для собак и кошек, но дочери денег почти не дает, потому что она его ни в чем не слушается. Ей приходится подрабатывать уроками тенниса.

Антон попытался записаться к ней на урок, но выяснилось, что очередь желающих слишком длинна. Кто-то познакомил их в библиотеке, но он не был уверен, что она запомнила его. Она всегда проносилась по коридорам так быстро, всегда в окружении большой или маленькой свиты, всегда напевая, спеша, утекая. Взгляд ее ловил и отпускал мелькавшие кругом лица так мимоходом, словно все это были мячи, улетавшие за край площадки, не стоившие взмаха ракетки.

Ее задыхающийся голос за окном будил его каждое утро. «Да… еще… еще… О, какой ты… Да, да, да!..» Он некоторое время лежал, не открывая глаз, пытаясь вообразить, что голос обращен к нему. Потом вскакивал, бежал под душ, продирался мокрой головой сквозь рубашку – влажный холодный след надолго оставался на спине – и выходил со скучающим видом из общежития. Да, бывают студенты, которые любят рано вставать. Которым некуда спешить, потому что все необходимое сделано с вечера. Которые легко обходятся без завтрака, без модной беготни по дорожкам, но обожают поглазеть на солнечные пятна, ползущие по псевдоготическим стенам, на попрошаек-белок, выстраивающихся вдоль края газона, на птичьи свары в зарослях плюща. А это что у вас тут? Теннисный матч? Тренировка? Что ж, можем себе позволить поторчать несколько минут и у корта.

Ее щиколотки, охваченные носками с синей полоской. Ее икры с раздвоенной быстрой мышцей. Ее колени, всегда в пружинящей работе, всегда далеко друг от друга. Ее самое-самое, под летающей, белой, непотребной юбчонкой. Ее круглые двойняшки, прыгающие под майкой, пытающиеся замешаться в игру, в которой им нет ни места, ни роли, не понимающие – глупышки, – что им просто повезло, что в древние, дославянские, амазоночные времена не жить бы им вдвоем, что одну бы – правую – выжгли в младенчестве, чтобы не мешала размаху руки с копьем. Ее руки, тонкие и сильные, как жилы катапульты, посылающие мячи через сетку с таким разгоном, что двухсотфунтовый детина на другом конце площадки вот-вот разорвется на пять частей, пытаясь дотянуться до них. Ее черные кудряшки, стянутые белой лентой. И наконец, ее лицо, тонкой и нежной резьбы, с тонким вздернутым носом, с напряженным в полуулыбке ртом, выкрикивающим непристойные команды. Лицо, от которого любовная горошина в горле разрастается в гигантскую сказочную репу – семерым не вытянуть, воздуха не вдохнуть.

В ноябре корты закрыли, и жизнь стала пуста. Иногда он встречал ее на коротких, под падающим снежком, перебежках из одного учебного корпуса в другой. Она на секунду замедляла бег, вспыхивала мгновенной выжидательной улыбкой, но он всегда упускал этот момент. Даже если у него было что-то заготовлено заранее, он не успевал воспользоваться отпущенной ему секундой – и она убегала. Однажды он все же пересилил себя и крикнул ей – уже почти вслед, почти убегающей:

– Завтра. В час дня. Кафе «Доминик». Ланч.

– Хорошо, – крикнула она через плечо.

Но не пришла.

Они встретились дня через три.

– Что-нибудь случилось? – спросил он.

– Когда?

– Вы не пришли к «Доминику».

– А, верно. Не пришла. Кстати, я потом очень жалела.

– Может быть, попробуем еще раз?

– Когда?

– Завтра. Там же, в то же время.

– Чудно, договорились.

Поток студентов уносил их друг от друга. Она помахала ему варежкой над головами.

И снова не пришла.

Он был ошарашен. И взбешен. Он чувствовал себя ограбленным. В следующий раз, увидев ее в толпе, он подкрался сзади и прошептал над ухом:

– Играем в игры? Получаем удовольствие? И много у нашей кошки таких глупых мышек в запасе?

Она посмотрела на него отчужденно и недоумевающе. Когда она хотела изобразить высокомерное презрение, ей приходилось откидывать голову неестественно далеко назад.

– Мама не говорила вам в детстве, что нарушать обещания нехорошо?

– Я не смогла прийти. Меня задержали дела.

– Такое случается. Но обычно люди звонят потом и объясняют, что произошло.

– Это было бы как извинение. Я ненавижу извиняться. Мама в детстве учила меня просить прощения за порванный чулок, за несделанный урок, за чихание, за ковыряние в носу. Эй, вы там, в дальнем ряду – вы не слышали, как я пукнула? Так вот – я извиняюсь! Теперь хорошо? Почти не пахнет?

Он не удержался – хихикнул.

– Честно сказать, я и обещания ненавижу, – сказала она. – Мы ничего не можем изменить в своем вчера – так? Ничего не можем изменить в сейчас. Так неужели лишать себя свободы и там, где она еще выживает, – в завтра?

Он решил, что она просто издевается над ним. В конце концов, она была звезда. И знаменитость. Она делала революцию. Тогда все делали революцию, но она была где-то далеко впереди всех. Если, скажем, все занимались свержением плохого правительства в какой-нибудь далекой стране, то ее группа уже занималась свержением того правительства, которое только должно было прийти на смену нынешнему. И если выходили на демонстрацию с требованием окончания войны и вывода войск, то она уже несла плакат против войны, которая еще даже не начиналась, и вывода войск оттуда, где их еще не было. А когда все подписывали петиции против испытаний ядерного, бактериологического, лазерного, огнестрельного, химического и даже холодного оружия и вывешивали плакаты в окнах общежития, она прокралась и наклеила плакат аж на багажник патрульной машины, и полицейские не могли понять, почему студенты за стеклами хохочут и показывают на них пальцами.

Антон тоже подписывал петиции, демонстрировал, носил плакаты. Однажды он даже провисел ночью полчаса под мостом над шоссе, макая кисть в ведро с краской и выводя огромными буквами слово «Долой…». (Второе слово лозунга рисовал неизвестный ему и невидимый в темноте напарник, и он так и не узнал, что же там было, потому что полиция закрасила оба слова на следующее утро.) Но делал он это все без страсти, больше из страха быть зачисленным в реакционеры, то есть в отверженные. Потому что не принять участия в свержении плохих правительств и прекращении войн в далеких странах в те годы было так же опасно, как пойти пешком через перегруженное шоссе в час пик.

Другое дело – она, Ольга. Это был ее мир, ее стихия. В этом мире не выполняли обещаний, не уважали чужую собственность, не извинялись, не требовали и не выказывали благодарности, не помогали ближним – а только дальним, не слушались родителей, не делали домашних заданий, не сеяли, не жали, но каким-то образом перелетали из одного дня в другой да еще становились при этом объектом завистливого восхищения. Все было чуждо Антону в этом мире. Именно там, в густых его чащобах, легко уживались большие и маленькие Горемыкалы, именно там им было так удобно прятаться, что никакой, самый меткий выстрел не мог отыскать их и парализовать хотя бы на день, на час.

Так почему же, спрашивается, когда она вылетала ненадолго из этих джунглей и на минуту застывала перед ним со своим вздернутым носиком, с тонко вырезанной, выжидающей улыбкой, он испытывал толчок такой острой и счастливой близости ко всему на свете? Почему никак не мог стереть ее из памяти и поддаться призывным взглядам Сары Капельбаум, которая была сама надежность, верность и обстоятельность? Почему все люди порой казались ему закрытыми дверьми и только она одна – незапертой, готовой вот-вот распахнуться?

Весной, накануне пасхальных каникул, раздался телефонный звонок. Она не назвала себя, а просто сказала «это я», и он сразу понял и узнал, хотя они не виделись и не говорили до этого месяца два. Она заявила, что закончила все дела (свергла все правительства? остановила все войны?), что они могут выехать хоть завтра (куда? почему?), что до ее родителей почти день езды, так что нужно проверить и заправить автомобиль, а на бензин у нее деньги будут. Он вслушивался в ее чуть возбужденный, чуть задыхающийся голос, ни о чем не расспрашивал и только судорожно думал о том, под каким предлогом – заболел? разбил автомобиль? дополнительный экзамен? – он отменит поездку-визит к своим родителям в Айову – задолго обещанный, со всеми деталями оговоренный, обставленный заготовленными подарками, зваными обедами, визитами родственников.

На следующее утро, в назначенное время, он сидел в машине, трясся мелкой дрожью и пытался не глядеть в сторону юридического факультета, из-за которого она должна была появиться. «Должна»? Она – должна? Нет, в этом, в этом было все дело. Он не знал, придет она или нет, но точно знал, что если она и появится сейчас из-за колонн, то вовсе не повязанная вчерашним обещанием прийти, вовсе не на веревочке каких-то своих, неизвестных ему, схем и планов, а, как всегда, по-птичьи свободная, никому ничем не обязанная, могущая даже сейчас, уже появившись совсем с другой стороны и разгоняя голубей с дорожки, вдруг задуматься, замотать головой и повернуть назад или, уже подойдя, берясь за ручку дверцы и улыбаясь ему, вдруг передумать и улететь, трепля по ветру парусиновой сумкой, но могущая и открыть дверцу, и доверчиво сесть рядом на нагретое солнцем сиденье, и кто тебе поверит потом, что к тебе в автомобиль залетали пернатые?


Стюардесса перегнулась через Антона, задела его чем-то мягким (чем бы это?), извинилась. Сосед, сидевший у окошка, принял из ее рук пузырек с виски, вытряхнул содержимое в стакан со льдом, сделал несколько жадных глотков. Он заметно нервничал всю дорогу. Льдинки в стакане звенели.

– Я иногда думаю: как ужасна судьба хирургов, – сказал он. – Они видят нас насквозь. Мы говорим им что-то, а они смотрят на нас и прикидывают: «Э, брат, печень-то у тебя сдает. Да и почки пора менять. И в желчном пузыре, наверно, уже целая каменоломня завелась».

Он отер салфеткой лоб и шею. Через минуту пот выступил снова. Припухлые веки за стеклами очков моргали виновато.

– Когда я сам покупаю билет, я всегда беру место в хвосте самолета. Или в носу. А тут покупала фирма и засунула в самую середину. Да еще у окна.

– Хотите, поменяемся? – сказал Антон. – Я даже люблю у окна.

– Не поможет. Я ведь понимаю, что дело не в месте. Дело в лишних знаниях. Как там в Библии? Кто много знает, тот умножает скорбь на томление духа? Я, видите ли, инженер. Специалист как раз по этим штукам, которые ревут там за окном. Каждый раз, как приходится лететь, их внутренности встают у меня перед глазами. Они такие нежные, такие уязвимые.

– Правда? А снаружи выглядят такими прочными, надежными.

– Ах, если бы можно было на время полета отключать все эти опасные познания. Забыть, выкинуть на время из головы барабан со стальными лепестками. Который вращается с бешеной скоростью. Стальные лепестки. Их сотни. Как у ежа, как у дикобраза. Если хоть один оторвется, он разворотит и мотор, и крыло, и это окошечко. Разрубит, как саблей. А если птицу затянет внутрь двигателя на взлете или на посадке? Такие случаи бывали. Тело птицы на такой скорости бьет, как снаряд. Костей не соберешь. Вы не думайте, что я вас просто запугиваю…

– Ничего, ничего, – сказал Антон. – Мне всегда хотелось узнать, что там внутри. Это очень интересно.

– Забыть! Забыть эти раскаленные цилиндры! Они называются камеры сгорания. И к ним подводится топливо. К таким распылителям. Знали бы вы, какие крошечные отверстия в этих распылителях. Меньше игольного ушка. Я так это и вижу: случайная соринка плывет в потоке керосина, доплывает до распылителя и затыкает отверстие. Одно, другое, третье. И все. Мотор умирает. Не нужно проносить никакую бомбу на борт самолета. Пригоршня сора в топливный бак – и дело сделано.

– Неужели террористы еще не пронюхали про этот способ?

– Возможно, что и пронюхали. Сколько уже было катастроф, про которые сказано: «Причины неизвестны». Но самое страшное – в конце. Вращается диск. В адской жаре. Адские центробежные силы. Случайная трещина в отливке – и все. И место нам досталось сегодня – как раз напротив этого диска. Вон он там крутится сейчас, хочет разорваться на части. И не то чтобы остальные пассажиры – в носу или в хвосте самолета – уцелеют. Но сидеть вот так, как перед пушечным жерлом, и знать все это… Ведь ни в какой технической библии не сказано, когда им время вращаться, а когда – время разрываться. Мисс, мисс! Будьте добры – еще бутылочку.


Нет, летать Антон никогда не боялся. Он-то знал, что в этом месте Горемыкалу было нелегко прорваться через высокий частокол компьютерных расчетов, выверенных цифр, высоких страховых премий, бесчисленных инспекций и контролей. Вот та первая поездка с Ольгой к ее родителям – это было действительно опасно. Потому что тогда он почти не глядел на дорогу, лишь с трудом и на короткое время отрывал глаза от – так рядом! так надолго рядом! – обращенного к нему лица с остроптичьим – да разве у птиц бывают вздернутые? – носом, от поджатых под себя, загорелых теннисных колен.

Она рассказывала ему о своей семье. Мать – с ней еще можно было бы жить, какие-то проблески человеческих чувств в ней оставались. Но отец – это же полное законченное чудовище. Его привезли в Америку десятилетним, но как-то он успел наверстать эти десять лет, впитал в себя все самые страшные американские пороки. Откуда привезли? Ну, это была не совсем Россия, но очень рядом. Такая маленькая северная страна, которую Россия то захватывала, то отпускала. Но родители его русские, и у него еще есть старший брат, который до сих пор живет там. На том кусочке северной страны, который Россия снова захватила в последней войне. Очень трудно изучать историю стран, у которых границы то расширяются, то сужаются. То ли дело Америка! Все толще и больше, все шире и жирней – с каждым десятилетием. Там отхватит, там прикупит, там украдет, там завоюет.

Да, так вот. Семейство Козулиных приехало – выбрали времечко! – в самый разгар Депрессии. Бедовали страшно. Хватались то за одно, то за другое, чем-то спекулировали, прогорали, начинали опять с нуля. Есть люди, у которых капитализм в крови, как отрава. Независимо от классового происхождения. Либо это есть, либо нет. Тут Маркс ошибался. Взять хоть его самого, хоть Энгельса, хоть Ленина. Откуда у них при таком эксплуататорском происхождении такие правильные революционные взгляды? Да и почти все знаменитые революционеры имели ужасное происхождение. Недаром их после революции очень скоро казнили. Если у нас произойдет переворот, мне тоже не сносить головы. Но это будет только справедливо. Хватит Фемиде торчать с повязкой на глазах. Гляди, с кем имеешь дело.

Наконец мои Козулины зацепились за одно дело: собачьи и кошачьи консервы. Только стали становиться на ноги – новая напасть. Война. Отца забрали на флот и послали возить «студебекеры» и яичный порошок для русских. Так что он снова побывал у себя на родине. Расхаживал по Мурманску и Архангельску. Даже выслужился в мичманы и стал военным переводчиком, даже разжился на каких-то делишках с русскими. Вернулся – дело дышит на ладан, конкуренция давит. Кошки требуют только осетрину, собаки с трудом соглашаются на вырезку. Слушай, мне кажется, этот бензовоз сзади чем-то недоволен. Ты всегда ездишь по двум полосам?

Да, так вот. Отец вернулся – и тут!.. Тут его осенило. В их семье не помнят Дня независимости, не отмечают День труда, путают Святого Патрика со Святым Валентином, но свято чтут день, когда ему в голову пришла великая идея. Простая, как колесо! Гениальная, как красный квадрат! Мысль-находка, мысль-золото. Он придумал добавлять к надписи на этикетках консервных банок всего одно слово. Даже не очень крупным шрифтом. И начался бум! Консервы фирмы «Пиргорой» пошли нарасхват. Ну догадайся, какое это было слово?

Конечно, Антон не мог догадаться. Он только вертел головой – на ее сияющее лицо – на бампер идущей впереди машины, на ленту в волосах – на разделительный пунктир шоссе, только шарахался вправо и влево от обгоняющих, галдящих, недовольных грузовиков.

– «Кошерное»! Да-да. Вот так просто, взяли и стали лепить на каждой банке: «кошер, кошер, кошер…» И что тут началось! Причем не одни евреи кинулись покупать. Скорее даже наоборот. Если ты не еврей, но любишь свою кошечку, неужели пожалеешь для нее лишние пять центов? А ведь евреи не зря едят по своим правилам. Тысячелетиями проверено! Кто-то, конечно, возмущался, кто-то протестовал. Приходили комиссии с проверкой. Но они действительно отвели один небольшой цех, где все делалось строго по правилам, точно по инструкциям приглашенного раввина. Ну а сколько банок из этого цеха выходит, а сколько из других – поди проверь. И кошки только облизываются, псы машут хвостами. Ты смеешься. А каково мне в школе было слышать: «Кошерная Козулин! Кошерная Козулин!» И этот запах, который, казалось, висел всюду, – рыбных отбросов, мясных отходов. Мне мерещилось, что даже учебники мои пахли «Облизанной косточкой», «Собачьей мечтой» или «Ужином из курятинки». Я все заворачивала в пластиковые мешки. И старалась дышать только ртом. Только когда меня услали в частную школу в Коннектикут, научилась дышать нормально.

Да, не всякому достается такое ужасное детство. Вспомнить только орду родственников, налетавшую по праздникам. (Эх, подать бы им разок «Кошачий восторг» или «Приморское ассорти».) И писание поздравительных открыток по списку. («Ради Бога, не перепутай отчества!») И поездки всей семьей в русскую церковь за сто миль, а потом часами стой на ногах и слушай их заунывную тарабарщину. И мамаша, которая воображает, что на свете нет ничего опаснее, чем промокшие туфли и немытые руки. И папаша, с его всезнайством, с непробиваемой правотой и вечным укоризненным взглядом инквизитора. Или с разъяснениями, которые давят почище испанского сапога.

Антон поймал минуту, когда она переводила дух, и спросил, зачем же они едут к этим ужасным людям.

Она сказала, что ей позарез нужны деньги, а больше взять решительно негде.

Он спросил, почему же ее родители станут давать ей деньги, когда она их по-прежнему ни в грош не ставит, в церковь больше не ходит, поздравительных открыток с правильными отчествами не пишет, а только бунтует, дразнит полицию и свергает дальние и ближние правительства.

Она сказала, что сейчас будет все по-другому, потому что она скажет, что выходит замуж и ей нужны деньги на свадьбу, на двуспальный матрас и на стиральную машину.

– Но они спросят, за кого ты выходишь?

Она улыбнулась задумчиво.

– И Я СКАЖУ, ЧТО ЗА ТЕБЯ.

Антон охнул, уставился на ее гордое приподнятое лицо. Она взяла его пальцами за подбородок, повернула обратно – «дорога, дорога, смотри вперед, ехать еще далеко».

Но он больше не хотел никуда ехать. Ему хотелось перемахнуть через разделительный газон и рвануть обратно. Ему хотелось выбросить ее из машины. Он с трудом дотянул до первого съезда, и через пять минут они сидели в придорожном «Макдональде», уныло макали картофельные палочки в томатный соус.

– …Ну что? Что вдруг? Почему это тебя так оглоушило? Я думала, ты развеселишься от такой чудной идеи, а ты…

– Потому что я ненавижу врать.

– Тебе и не придется. Говорить буду только я. А ты знай себе кивай и улыбайся. Увидишь, ты им понравишься. Ты спокойный, надежный, предсказуемый. Поговори с ними по-русски – они растают. И вообще, капиталистов обманывать – святое дело. Ведь все их деньги обманом заработаны – разве не так? «Оближите ваши кошерные косточки». Не станут же они лезть к тебе с ножом к горлу: «Женишься ты на нашей дочери или нет, злодей? Да или нет?» А я наплету с три короба. Что мы уже комнату подыскали, но нужен задаток, что свадьбу устраивают друзья, так что пусть они с родственниками не рассчитывают на потеху, что им не удастся вокруг нас хороводы с балалайками и вербами – или с чем там? – водить. А в свадебное путешествие мы уезжаем в Канаду – годится? И ла-ла-ла, и бла-бла-бла…

– Да, это ты сумеешь.

– Что именно?

– Наврать с три короба.

– Да будет тебе известно: я не вру ни-ког-да.

– Ха-ха.

– Я никогда не вру о том, что позади. Могу иногда о том, что впереди.

– Какая разница?

– Потому что я не знаю, что впереди. И ты не знаешь. И никто. О том, что впереди, можно говорить что угодно.

– Но почему меня?…

– О том, что позади, можно не говорить чего-то, можно скрывать. Но я не хочу от тебя ничего скрывать. Ты, наверное, видел в нашей компании такого высокого аргентинца. Рамон. Рамон Мортадеро. Почти как убийца Троцкого. Но он, наоборот, сам с троцкистским уклоном. У нас с ним был роман. По-русски получается смешно: роман с Рамоном. Но это все уже позади. Далеко-далеко – два месяца сзади. Только не совсем. Остался маленький след. Пока виден только под микроскопом. Но растет с каждым днем. Говорили же мне родители: нельзя много пить в важные минуты жизни. А аргентинцы вообще о таких вещах не беспокоятся. Мы, говорят, католики, нам нельзя предохраняться. И теперь мне нужны деньги на операцию. Позарез.

– И все же я не понимаю, почему из всех своих приятелей с автомобилями…

– Ты знаешь, что я не могу тебя заставить. Как ты решишь, так и будет. Сейчас мы вернемся обратно к шоссе. Захочешь – повернешь на восток, и мы поедем на запах «Куриных восторгов» и «Собачьих деликатесов». Захочешь – на запад, и мы вернемся в университет и забудем всю эту историю. Как-нибудь я выкручусь. Я много денежных трюков знаю, ты не думай. Вот прямо сейчас можно подойти к менеджеру и сказать, что я об их чертов бутерброд сломала зуб. И проглотила. И пусть платят компенсацию триста долларов. Что ты думаешь? Заплатят. Чтобы не связываться. У тебя нет во рту сломанного зуба? У меня, как назло, все целы.

Она не смотрела на него. Рисовала пальцем на тарелке томатные вопросительные знаки, между ними клала две картофельные палочки. Получалась формула «вопрос равен вопросу». Она удовлетворенно облизывала палец.

– Ответь мне наконец, – бубнил он свое. – Я хочу только знать. Почему из всех своих автомобильных приятелей и знакомых тебе понадобилось – черт! черт! черт! – выбрать для этой авантюры именно меня?

– Ну, ты же знаешь моих приятелей. От любого из них мать в обморок упадет, отец побежит звонить в полицию. Не только денег не дадут – проклянут, наследства лишат. Да и не согласился бы никто. Вот так, почти без предупреждения, сесть в машину и ехать к черту на рога? Нет, никто бы не поехал.

Она стерла с тарелки все формулы и стала писать новую: О + А = 0.

– Потому что ведь среди всех моих приятелей нет ни одного, кто был бы в меня влюблен. Ни-ко-го. Только ты.

И от этого короткого последнего «только ты» ворсистый теннисный шар влетает ему в горло, перебивает дыхание, так что кажется, вот-вот можно звать менеджера и требовать компенсацию за смерть от удушья, и он встает, и берет ее за руку, и она послушно и молча идет за ним, садится потупясь в машину, и они катят обратно к шоссе, сворачивают направо – на восток, на Кливленд, на Баффоло! – и несутся, набирая скорость, к царству «Облизанных косточек» и «Печенок мяу-мяу» и «Лососевых обедов».


Антон никогда не виделся с мужем-1-3, но тот оказался дотошным, догадливым и встречал его в аэропорту, держа у груди большую фотографию Голды.

– Ольга не смогла поехать. Кто-то должен дежурить у телефона. Я говорю: давай я подежурю. Все же прилетает твой бывший родственник, не мой. А она говорит: «Да у меня в глазах темно от страха и злости. В первый же столб врежусь, всех старух по дороге передавлю». Нервы в вашем семействе просто никудышные.

У него был тон недовольного покупателя, который давно потерял гарантийный талон и не надеется, что бракованный товар примут назад, – но хоть частичную-то компенсацию можно получить? Посочувствовать хотя бы по совести? Одет он был в туристскую куртку, слепленную, казалось, из одних карманов – на пуговицах, на крючках, на молниях, на висячих замках, на цепочках с медными колечками, на каких-то пушистых кружочках, вцеплявшихся друг в друга, как репейники.

Автомобильная гирлянда медленно сползала вниз по этажам аэропортовской стоянки. В просвете между бетонными балками был виден кусок темного неба, и заурядное чудо взлетающего самолета разыгрывалось на нем с ежеминутной гремящей монотонностью.

– Вообще-то все давно к этому шло, – рассказывал муж-1-3. – Не обязательно к похищению, но к чему-то уголовному. Компания у нее была – оборванцы, да наркоманы, да горлорезы, да всякие непризнанные гении. Но – начитанные, черти. Скажешь им что-нибудь, вроде, мол, что хватит, ребятки, куролесить, пора о будущем подумать, – так обрежут, такую цитату загнут, с каким-нибудь Гобсеком Шейлоком сравнят, с каким-то Сноупсом Сомсом, с каким-то Каратаем Карамазовым, что и не рад будешь, что связался. А то, что я все двери в доме на ключи запираю, когда Голдина компания собирается, так как же не запирать? Они ведь на первом же своем сборище всю мою коллекцию старинных вин выпили. И деньги потом пытались всучить. Двадцать долларов. Я чуть не плачу. Что ж вы, говорю, вампиры алкогольные, в магазин не могли съездить? Так нам же не продадут, говорят. «Ваши же прислужники, наймиты капитала – штатные законники – постановили спиртное продавать с двадцати одного года. За океан, под пули, нас можно посылать и в восемнадцать. А выпить на дорожку – ни-ни».

Машина добралась наконец до окошка кассира, нырнула под деревянную гильотину шлагбаума и, разгоняясь, понеслась к шоссе.

– Но Голду саму я никогда не обижал, ты не думай. Когда они с Ольгой сцеплялись, я всегда старался между ними пролезть, как подушка или матрас, чтобы они об меня свои когти драли. Я, конечно, человек в семье новый, всего три года, но и в первый год мне все было видно. Это, конечно, красиво, когда женщина непредсказуемая, взбалмошная, зажигательная. Вдруг вскочит, крикнет посреди лета: «Хочу на лыжах!» – и ты все бросай и лети с ней хоть на Аляску, хоть в Австралию. Но если она и дочку такую же вырастила, тогда не будет покоя в доме. Вот ты захочешь непредсказуемо в ресторан – сейчас же! без промедления! – кинешься к шкафу и увидишь, что дочка твое любимое платье непредсказуемо на себя напялила и ускакала на танцульки. Выходишь утром, на работу ехать надо, глянь – а машины нет. Опять дочка раньше тебя поспела. Ну а заночевать где-то v подруги и не позвонить – это самое обычное дело. Так что мы и в этот раз думали, что просто загуляла где-то. Даже не очень волновались после первой ночи. Только когда ее компания стала звонить на следующий день и разыскивать ее, мы поняли, что дело худо. Ну и сегодня – этот звонок. Судя по голосу – полный психопат. Неуправляемый и непредсказуемый. Полмиллиона ему подавай. Захочет – отпустит, захочет – переправит арабам, захочет – пристрелит. Может и себя заодно. И спросить будет не с кого.

Машина вдруг стала замедлять ход, вильнула в правый ряд, съехала на обочину, стала. Муж-1-3 повернулся к Антону.

– Нам сейчас сворачивать. Но если мы хотим заявить в полицию, надо проехать еще милю и съехать там. Весь вопрос в том, хотим мы или нет. Мое дело, конечно, сторона. Но будь я отцом или матерью, я не стал бы больше тянуть. Как ты считаешь?

– А Ольга?

– Она ни в какую. Боится. Но этот психопат может беды наделать и без вмешательства полиции. Я его слышал.

Проносившиеся слева грузовики поддавали машину кулаками плотного воздуха. Справа, под темными кустами, любовные стоны лягушек незаметно переходили из стадии призыва в стадию проклятий. Заржавевшая стрелка весов в душе Антона качалась то вправо, то влево под грузом уродливых, мокрых страхов, шлепавшихся на запылившиеся чашки – один туда, другой сюда, туда-сюда – какой перетянет.

– Хорошо, – сказал он. – Едем в полицию.

Муж-1-3 вздохнул с облегчением.

Они проехали еще милю и скатились на Стэйт-стрит, прорезавшую городок насквозь, с юга на север. Антикварный магазинчик до сих пор еще стоял около первого светофора, а за ним громоздились многоэтажные базары, гостиницы, кинотеатры, банки. Двадцать лет тому назад ничего этого не было. Только кленовая роща, и поле бурьяна, и блеск воды в мелких овражках, и одинокий магазинчик, пытающийся завлечь путешественников прелестью отживших вещей, и он проезжает мимо с девушкой, залетевшей к нему в машину неизвестно откуда, неизвестно на сколько, неизвестно – к нему ли?


Закончив заполнять протокол, дежурный полицейский не удержался, протянул палец и засунул его в колечко, болтающееся на груди мужа-1-3.

– Ради Господа нашего, Иисуса Христа, – а это-то зачем?

– Открывать и закрывать специальный кармашек. Непромокаемый. Для живой приманки. Черви, креветки, мальки. Но если хочешь, можно любую жидкость залить. Хоть джин, хоть суп, хоть бензин. Ни капли не просочится.

Дежурный завистливо покачал головой, еще раз проглядел протокол.

– Картина невеселая, джентльмены. Завтра с утра начнем опрашивать ее приятелей, а пока… Все, что мы можем сделать, – подключить ваш телефон и ждать. Если он позвонит ночью, немедленно дайте нам знать. Попробуем проследить его звонок. Сможете его заговорить? Нужно как минимум минут десять. Поторгуйтесь с ним, поплачьтесь на бедность, потребуйте, чтобы он дал трубку похищенной. Имейте также в виду, что мы должны будем известить Агентство. Похищение – это их епархия.

Они уже были на пороге, когда дежурный бросил им вслед:

– Только не вздумайте на самом деле заплатить ему хоть доллар. Мы этого очень не любим.

Жена-1 кинулась им навстречу с таким ликованием, что у Антона на секунду мелькнула надежда: Голда вернулась, нашлась, отпустили, все обошлось. Но тут же он увидел стакан в ее руке, початую бутылку, тающие кубики льда на ковре. Она подставила щеку одному, губы – другому и потащила обоих за собой к журнальному столику.

– Нет-нет, никто не звонил… Но я напала на такую статью… Это просто поразительно, чтобы именно в такой момент… Рука провидения. Сейчас я вам прочту, и вы увидите… Это о замораживании зародышей… Эмбрионы под вечной мерзлотой… Новейший, но испытанный уже метод… Яйцеклетку берут от матери или от донора, оплодотворяют в пробирке и потом – в морозильник. Одну, вторую, третью – хоть десяток. Про запас. Конечно, не в простой морозильник, который на кухне. Нет – в специальный, в клинике, градусов на триста с минусом. И все проблемы решены! Теперь ты можешь не трястись за детей… Пусть они себе тонут, убегают, разбиваются на машинах, подхватывают неизлечимые болезни, стреляются, дают себя похитить – нам все нипочем. Мы идем себе в клинику, раздвигаем ноги, нам опускают куда надо замороженную горошину, и через девять месяцев получаем новенького ребеночка на замену. Конечно, все это настолько ново, что возникает много непредвиденных сложностей… Вот, например, вообразите такую ситуацию, когда…

Она не то чтобы располнела за те годы, что Антон не видел ее, но как бы сильно напружинилась – руками, щеками, бедрами, шеей, животом – да так и забыла расслабиться. Новая короткая стрижка – хохолок над лбом. Можно подумать, что парикмахер сверялся не с модным журналом, а с учебником орнитологии, глава – «Павлины». Она носилась кругами по замкнутому пространству гостиной, а муж-1-3 поворачивался за ней следом, манил пальцем из середины, уговаривал:

– Оля, Оля, угомонись, иди спать, ты две ночи не спишь уже, мы с Энтони подежурим, второй час ночи, а то представляешь – зазвонит телефон, надо будет что-то решать, что-то делать, а ты не в себе…

– Нет, подожди, ты слушай дальше, как одна богатая пара не могла родить нормально, и они заготовили себе штук пять эмбриончиков в пробирках, заморозили и уехали в Бразилию отдохнуть и набраться сил перед операцией, а там – такая беда! – попали в авиакатастрофу и погибли. И вот их родственники съехались делить наследство, а адвокат им и говорит: «Извините, у меня тут в пробирках пять прямых и законных наследников дожидаются». Те, конечно, в крик: «Какие это наследники? Сосульки незаконные! А вот мы их сейчас в джакузи окунем! Эскимо на палочке! На коктейли их пустить да распить за упокой души! В кастрюлю с супом! В заливное!» «Нет, – говорит адвокат, – так не пойдет. Мы сейчас объявили конкурс, и на такое дело довольно много добровольных мамаш записалось, которые готовы наследников вынашивать». И я тоже решила – пошлю заявление. Вот и адрес уже переписала, потому что мне хоть и за сорок, но я еще вполне могу, и опыт у меня большой, и дочку только что потеряла, так что мне должны быть какие-то льготы, если уж к замороженным эмбрионам столько заботы, то на живых-то должно что-то остаться, ты ведь мне разрешишь, Энтони, то есть нет – Харви, Энтони уже ни при чем, мы с ним пропустили свое время, не запасли, хотя он вообще-то возражал против чужих детей, но то против горячих, а на замороженных, наверно бы, согласился, потому что он чудный был парень – Энтони, когда-нибудь я вам о нем расскажу, как он все время за надежностью и безопасностью гонялся, так гонялся, что у всех кругом кости трещали от его безопасности и кровь из-под ногтей выступала, но это дело прошлое, сейчас у нас другие заботы, сейчас…

Она наконец дала увести себя наверх в спальню. Она упала на кровать ничком. Они осторожно сняли с нее туфли, укрыли пледом. Она затихла. Они уже выходили из комнаты, когда услышали, как она ясно и громко – и Антону почудилось, что она передразнивает его, того – двадцать лет назад, – сказала:

– Но почему, почему, почему? Почему из всех неприкаянных – именно ее?

Антон проснулся, когда занавески уже светились и раскачивали на своих волнах вздернутые саксофоны, клавиши рояля, трубы, барабаны, россыпи скрипичных ключей. Он вспомнил, что его уложили в пустовавшей комнате сына-1-2. Муж-1-3 лег в гостиной, у телефона. В доме было тихо. По стенам висели плакаты с портретами самозабвенно поющих, горестно потрясающих гитарами, сладко жмурящихся под софитами. Но и для семейных фотографий нашлось место. Вот Голда с братьями и кузенами. Дед и бабка Козулины. Сам хозяин комнаты в квадратной шапочке с кистью, болтающейся перед носом. Жена-1 около дымящейся туши барана. Не на том ли пикнике, где он впервые – за кустом, за кадром – целовался с будущей женой-2?

Антон поискал себя. Не нашел. Он попытался прикинуть, есть ли среди десяти его детей хоть один, у кого на стене нашлось бы место для отцовской фотографии. Разве что дочь-5-1… Как она плакала, когда узнала, что он уходит. Сколько ей теперь?

Он вернулся взглядом к старикам Козулиным. Кормилец миллионов собак и кошек стоял прямо, ничуть не по-стариковски, жеманно отставив правую ногу, и по снисходительной улыбке на его лице можно было легко догадаться, что камеру держит кто-то из внуков. Каким-то образом жена-1 не унаследовала от него ни высокого роста, ни скандинавской рыжеватости. Черные кудряшки, приземистость, птичья прыть – все от матери. Там, кажется, бродили татарские гены.


Антон на всю жизнь запомнил ту виноватую сердечность, с которой будущий тесть-1 встретил его тогда, в первый их приезд с Ольгой. Так вышло, что Антон стал объектом шуток – явился в дом в одном (левом) сандалете, а правый забыл в машине, потому что любил чувствовать педаль босой подошвой, – но мистер Козулин одергивал шутников и говорил, что тактичные хозяева виду бы не подали, а сами тут же скинули бы правый ботинок или туфлю – «вот так: раз!» – и делали бы вид, что все нормально, что просто мода такая пошла – хромать на правую ногу. Был он с виду ничуть не страшным, на дочь поглядывал с грустной и вороватой нежностью. У миссис Козулин лицо светилось ожиданием, будто вот-вот в любую минуту перед ней мог подняться театральный занавес, а какую покажут пьесу, уже неважно – она поверит, поверит всему.

– Что раньше – обедать или прокатиться по озеру на моторке?

– Прокатиться! прокатиться, пока еще светло!

Парусные яхты возвращались им навстречу, закончив сбою извилистую петлю, круг, синусоиду в волнах, доказав очередной раз тщету и ненужность всякого движения в пространстве. Все еще горячее, опасное солнце опускалось на невидимую за горизонтом Канаду. Чайки с безнадежным упорством гнались за позолоченным египетским зерновозом.

Мистер Козулин показывал свою империю. Нет, сам консервный завод отсюда не виден, он там, за этими холмами. Но вот к северо-востоку – трубы рыбообрабатывающей фабрики, которую он недавно купил. А в другую сторону – мясобойня. Нет, бойня еще не принадлежит ему, но они сотрудничают очень тесно. Озеро Эри на этом участке самое чистое, потому что ни фабрика, ни бойня практически не создают отбросов производства. Все идет в дело, все можно превратить в «Ужин для мурлыки», в «Рагу для бульдога» или – это новинка – в «Разборчивого подлизу».

Антон незаметно перевел бинокль вниз, на нос кораблика, на шезлонги, летевшие над волнами. Мелькнул распахнутый Ольгин халатик, загорелый холмик живота с нежным кратером посредине. Миссис Козулин наклонялась над дочерью, о чем-то расспрашивала, время от времени поднимала ее руку к лицу и терлась щекой.

Скучает ли мистер Козулин о России? Сказать по совести, нет. Ведь его увезли десятилетним. И даже не из России, а из Финляндии. Съездить посмотреть было бы любопытно, но ему почему-то отказывают в визе. Раз за разом. Впрочем, он догадывается почему. В годы войны он вел кое-какие дела с товарищами комиссарами в Архангельске. Абсолютно нормальные, честные сделки, но по тамошним перевернутым законам за это могли расстрелять. Сейчас эти товарищи комиссары – большие шишки. Наверное, им не хотелось бы, чтобы приехал свидетель их юношеских грешков. Смешно! Если бы он хотел насолить им, он дал бы материал американским газетам. Но зачем ему это нужно?

– Зато Ольга съездила год назад со студенческой группой. Как? она вам не рассказывала? О, у нее масса впечатлений. Она смотрела во все глаза, но, как водится у дочерей, видела только то, что превращало ее родителей в выдумщиков, злопыхателей и клеветников. Все я ей неправильно рассказывал, все врал. Ничего там нет перевернутого. И люди там чудесные, ходят на двух ногах, и порядки вовсе не такие казарменные, и кормят очень вкусно, и реки текут в правильные моря, и деревья покрываются листьями как положено, и поезда приходят по расписанию, а кошки и собаки как-то обходятся без дурацких консервов и выглядят очень довольными. Я, конечно, не спорил, только слушал и поддакивал. Что тут поделаешь! Я действительно должен был страшно раздражать ее. Всегда – с детства, сколько она себя помнит: прав, прав, прав. Кто это в силах выдержать? Теряйте, теряйте сандалию почаще, дорогой Энтони, дайте им посмеяться над собой, хромайте, спотыкайтесь. Девочке необходимо самоутверждаться. Разве так уж важно – на чем? Зато – представьте – она добралась и повидала моего брата!

Скандинавский профиль мистера Козулина несся на фоне розовых облаков, резал вечерний воздух всеми своими зазубринами – подбородок, нос, надбровье, козырек фуражки.

– Брат – это мое больное место. Старше меня на восемь лет. У вас не было братьев? Тогда вы не в силах себе представить, как можно обожать старшего. Считалось, что он получит финский диплом и поедет за нами. Он учился на врача и получал стипендию. А мы знали, что в Америке медицинское образование будет стоить огромных денег. Но война захлестнула его. Он попал в плен к русским, чуть не погиб. После войны его отпустили, но городок, где он жил, отошел к России, и все жители были объявлены русскими подданными. И конечно, уехать уже было невозможно. Но брат и не пытался. Он считал себя по-прежнему гражданином Финляндии и не хотел обращаться с просьбами к русским властям. К этим оккупантам! Ужасный идеалист! И до сих пор такой. Работает врачом, но при этом считает себя великим непризнанным художником. Рисует, правда, одни чемоданы. Открытые и закрытые, кожаные и деревянные, с замками и задвижками. Никаким успехом его картины не пользуются, но он без них ни за что не уедет. А по тамошним порядкам картины ни за что не выпустят. Художественной ценности ваши картины не представляют, говорят ему, но они представляют материальную ценность и являются собственностью государства. Получается какой-то безнадежный тупик. Художник на все времена заложник своих картин, потому что без них ему не попасть в вечность – так, кажется, сказал один их – то есть наш – поэт.

Во время речи самый кончик носа мистера Козулина нарушал жесткую заостренность профиля, двигался вверх и вниз за верхней губой, когда она хлопала по нижней на звуках «п» и «б», «в» и «ф». Чем больше человеческих черт обнаруживал этот обирала всех голодающих в мире, тем тоскливее становилось Антону от мысли, что придется его бессовестно дурачить, вымогать деньги. Он все чаще прятал глаза за окулярами бинокля.

– Возможно, рано или поздно мне удастся съездить туда и повидать брата. Но я знаю, что это только разобьет мне сердце. О чем бы я мечтал – это вытащить его сюда. Чтобы он доживал тут спокойно рядом с нами и рисовал бы свои чемоданы. Я бы ему устроил и персональную выставку, и каталог с цветными картинками, и упоминание в энциклопедии. Сделать что-то для старшего брата – мечта всего детства. Но как?

Мистер Козулин заметил наконец кислые морщины на лице Антона, заметил и прицел его бинокля, и самозабвенно раскинувшуюся в шезлонге соблазнительницу-дочь.

– Я рад, что у Оли появился такой друг, как вы. Мне очень тревожно за нее. Я даже деньгами не могу помочь. Потому что все, что мы пытались посылать ей, она передает каким-то революционным маньякам, или колониям «Вольных цветов», или каким-нибудь сварщикам, именующим себя скульпторами. И изучать мою бывшую родину она начала только для того, чтобы доказать мне, что я о ней ничего не знаю. Так что поверьте мне, – сказал он вдруг, пряча голос и сочувствие за шумом мотора. – Поверьте. Я люблю ее уже двадцать лет и знаю, какое это нелегкое занятие. Но бывают, бывают минуты… Очень неожиданно… Надо только терпеливо ждать…

Могла она расслышать эти слова? Могла вдруг, по необъяснимой прихоти, поддаться их заразительной влюбленности? Или сама она так вошла в роль, пока расписывала позже, за столом, их брачные планы – лет, конечно, они закончат колледж, получат дипломы, до этого никаких детей, будет нелегко поначалу, но они оба знают, как подзаработать доллар-другой, ведь правда, Энтони? правда? а если родители захотят помочь, то что ж, это очень мило, хотя нужно ли? как ты считаешь, Энтони? – так разыгралась, что не могла вырваться из образа и именно поэтому заявилась к нему в комнату в час ночи? И присела на кровать, и стала говорить, что она не в силах больше выносить его физиономию, перекошенную шекспировской скорбью, что он ей чуть не сорвал все представление, а главное, ей до смерти надоело, что он никак не может уразуметь правильную связь между «было» и «будет», не понимает, что не обязательно «было» управляет «будет», а можно и наоборот, что из «будет» можно все переворошить в «было», чудное сделать отвратным, когда-то любимое – ненавистным, правду – враньем или наоборот.

– Ах, ты не понимаешь? Тебе нужны примеры? Ну хочешь, мы сделаем правдой все то, что я плела сегодня за столом? Да-да, вот так, до последнего слова? Так тебе легче будет? Ведь я ничего не говорила про любовь, я не очень знаю, что это такое, а все остальное легко исполнить, и, может быть, нам хватит одной твоей любви на нас двоих, мы поженимся и наплодим детей, и будем с трудом просыпаться ни свет ни заря, каждый день в одно и то же время, и тащиться на честную службу, и ненавидеть друг друга за неправильно поставленный будильник, за одинаковые слова (где же новых-то набрать на каждый день?), за разбитую фару автомобиля, за потерянную кредитную карточку, за чувство вины, за беспричинную ревность? Ты этого хочешь, несчастный возничий – босая пятка?

И он – охламон – поначалу гордо тряс головой – нет! вот еще! меня так просто голыми руками не возьмешь, – хотя ему хотелось завопить: да, да, да! – но он все еще не верил, что ее можно вот так поймать на слове, затащить в сети правдоподобия, в ею самой затеянный розыгрыш. И пока она сбрасывала халатик и ныряла к нему под одеяло, и искала его руками, голыми руками, и, казалось, всюду натыкалась только на третьего-лишнего, все еще не верил, и только когда услышал знакомое «о да, еще… еще… о, какой ты… сильнее… не останавливайся… еще… да-да-да!» – только тогда поверил и смутно начал понимать, как она живет на этой тонкой проволоке между «было» и «будет», не по-людски – чтобы только вперед, а то туда, то сюда, но все это понимание…


Муж-1-3 влетел в комнату, держа переносной телефон, как заброшенный в электронные волны спиннинг, – антенной вперед.

– Это он! По коллекту звонит, подлец, за наш счет! Говори! Что хочешь говори – только подольше! Подматывай гада, не дай сойти!

Антон ошалело взял телефонную трубку двумя руками.


3.  Кэтлин | Седьмая жена | 5.  Похититель