на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


2

Разумеется, любовь к современному городскому и заводскому человеку, рабочему характеру не открытие и не монополия одного Воронова. Сотни старых и новых произведений на эту тему проникнуты не менее искренней и трепетной любовью к герою дня. Только при всей своей восторженности это часто ещё не подлинная страсть, а первая влюбленность — пылкая, горячая, но поверхностная, без достаточного интереса и проникновения к нравственным корням и сокам изображаемой жизни. Отсюда и удручающая серость, монотонность, разрыв между интересным делом и скучным словом «заводских» героев на страницах многих из эгих книг.

Любовь должна быть с кулаками… Это утверждение особенно справедливо по отношению к человеку труда — хозяину всей нашей жизни. Он ещё достаточно нов, нов во всем — в своих чувствах и мыслях, во взаимоотношениях, в подходе к преобразованию действительности. А новаторство проявляет, утверждает себя в «любви с кулаками» — вот почему такая любовь одинаково необходима, характерна и для человека труда и для тех, кто изображает его в искусстве. Уважение к нему, его труду и месту в обществе не терпит любви созерцательной, будь она самой восторженной или мечтательно-элегической. В этом смысле вся предыдущая, горьковская традиция изображения рабочего характера — от машиниста Нила и Павла Власова до «Инженера» Крымова и «Искателей» Гранина — не утеряла и сегодня своей поучительности.

К пониманию глубины, многослойности рабочего характёра Н. Воронов движется постепенно. Не случайно добрая половина написанных им сюжетов начинается с детских лет главного героя. Это не только «страна собственного детства» — это ещё и желание подвести читателя к постижению новых для него проблем и психологических ситуаций последовательно, начиная с элементарных, «детских» вопросов. Для меня такой первой ступенькой в знакомстве с вороновским Железнодольском стал рассказ «Кормилец». Сердечная, дружная семья Платоновых — Григория Игнатьевича и Анисьи Федоровны, их уютный, рубленый домик с голубыми ставнями в рабочем поселке металлургического завода. Все в нем полно ещё прочной, бесхитростной домовитости 30-х годов: отцовский самодельный сундучок с замком, поющим на разные голоса; этажерка, заставленная детскими книжками; шкатулка с наклеенной на крышке картинкой: Чапаев в черной бурке летит на коне.

«В палисаднике возле дома росли яблони, ирга и вишня. Зимой отец забрасывал их доверху снегом, весной подстригал, делал прививки, обрызгивал какой-то жидкостью. Когда у зеленых ягод вишни начинали краснеть бока, он весело потирал ладонь о ладонь, смеялся, прищуривая такие же золотистые и продолговатые, как у сына, глаза».

Растет у Платоновых Петька, умнеет — и теперь уже видит и слышит то, чего раньше не замечал. Слышит, как, уходя на работу, Григорий Игнатьевич говорит: «Ну, сынок, я пошёл деньги для тебя зарабатывать». Видит, как «отец, едва вернувшись со смены, ложится в постель и мгновенно засыпает.

Его голова сползает с подушки, жилистая шея делается дряблой, точно сломанная, зеленоватый тон лица густеет, постепенно приближаясь к цвету меди, которая валялась на открытом воздухе. Анисья Федоровна садится на край койки, прислоняет к груди мужа ладонь, слушает, как бьется его сердце, задумчиво смотрит в окно. В такие минуты рябинки на её щеках и лбу особенно заметны: от печали они как бы темнеют и углубляются. Посидев на кровати, она уходит в кухню и там сердито гремит посудой».

Отец Петьки работал люковым, шуровал в брезентовой робе где-то там, на самом верху коксовых печей, и мечтательному подростку эта ежедневная игра с огнем казалась чем-то чертовски завлекательным и возвышенным, как непонятные слова «бункер» и «планир». Но вот однажды Петька с другом прокрался к самой домне и увидел люкового.

«Едва машина с воронками отъехала, к отверстиям в полу, которые все ещё отплевывались огнем и пылью, метнулся высокий тощий человек. Штанины его брезентовых брюк, шоркая одна о другую, жестяно гремели. Сквозь куртку остро проступали лопатки. Он остановился, подцепил крючком металлическую крышку и шагнул к огненной дыре. Грязное пламя ударилось о грудь, сплющилось, раздвоилось и обхватило его туловище, точно клещами, желто-красными языками. Петьке показалось, что этот человек в огне — его отец: та же костлявость, та же немного сутулая спина. Он испугался, что мужчину, похожего на отца обожжет, и чуть не закричал от тревоги, но в это время пламя начало втягиваться в яму, откуда выметывалось; высокий захлопнул его крышкой и побежал к другому люку.

Петька вгляделся и по большому носу, как бы продолжающему линию лба, узнал в человеке, одетом в брезентовую робу, отца».

Реальность и мальчишеские представления о заводском труде, об отцовской профессии настолько разошлись между собой, что Петьке и хочется и страшно узнать, увидеть отца на его обычном, рабочем месте. И всё-таки это он, его отец. «Он устало закрыл черные веки, мгновение постоял так, видимо, отдыхал, а когда разомкнул их и наткнулся взглядом на сына, точно спрашивая самого себя, промолвил:

— Петька, что ли?.. — Григорий Игнатьевич засмеялся, положил тяжелую пятерню на Петькину голову и, щуря золотистые, в красных прожилках глаза, сказал:

— Тут вот я и тружусь, сынок».

Сцена написана сурово и беспощадно, во всей подлинности тех времен и того завода (нынче ушла в небытие сама профессия люкового). Но каков же психологический итог такого прозрения Петьки — полное разочарование в отцовском деле и вообще в красиво сочиненной юностью «романтике труда»?

Вовсе нет. Петькина любовь к отцу и его делу просто поумнела, повзрослела: «С этого дня Петька ещё больше стал любить отца за то, что он, несмотря на усталость и заботы, всегда весел и ни на что не жалуется, а если заходит речь о трудностях работы, ловко сводит разговор к шуткам».

Выросший Петр становится инженером и возвращается на завод, на экспериментальный участок, чтобы попытаться там, где это возможно, избавить людей от ежедневных, жестоких и вредных, хоть и красивых с виду схваток с огнем. Впечатления и краски заводского детства для него не померкли, он легко обнаруживает их и сегодня, различая при этом глубокий, сокровенный смысл в давно знакомой картине: «Небо над невидимым отсюда заводом по-обычному вязко клубилось чадом. Когда Петр был мальчишкой, то восторженно глазел на этот чад. Ему нравилось, как смешивались разноцветные лоскуты мартеновского дыма с ярко-желтыми султанами сырого коксового газа и волнистыми грачиной черноты столбами, выпучивающимися из труб электростанции. А сейчас, зная истинную цену этому зрелищу, он хмурился, хотел яростно, нетерпеливо, чтобы налетел ветер на ядовитое месиво и расхлестал его».

Когда-то вот так же яростно и нетерпеливо писал молодой Шолохов о неоправданных восторгах перед степным ковылем — травой бесполезной, горькой и вредной людям, но упорно воспеваемой и перепеваемой в литературе за свою внешнюю красивость.

К истинной — внутренней, а не внешней — цене красот и поэтичности заводского труда, городского пейзажа, судьбы рабочего человека устремлен сегодня и герой лучших вороновских рассказов. И крепнущее с годами знание этой жизни и этого героя — «своего Железнодольска» ничуть не мешает прежней любви и устремленности писателя, а, наоборот, делает её реальнее.


предыдущая глава | Юность 1973 #03 | cледующая глава