home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


VI

1 октября.

Бедный барин! Мне кажется, что я была слишком резка с ним тогда в саду. Может быть, я меру перешла? Он, глупый, воображает, что ужасно оскорбил меня и что я неприступная добродетель. Ах! эти умоляющие взгляды, они как будто всегда просят извинения у меня…

Хотя я стала любезнее с ним, он мне больше ничего не говорит о своих чувствах; он не решается еще раз на прямую атаку, не решается даже прибегнуть к классическому приему — попросить пришить пуговицу к штанам. Это грубый прием, но часто удается. Боже мой, сколько я попришивала этих пуговиц на своем веку!

Однако видно, что в нем кипит страсть, что он все более и более страдает от этой страсти. Но он становится вместе с тем все более робким. Ему страшно решиться на что-нибудь. Он боится окончательного разрыва и не доверяет моим ободряющим взглядам.

Однажды он подошел ко мне с каким-то странным выражением в блуждающих глазах и сказал:

— Селестина… вы… вы… очень хорошо… чистите… мои сапоги… Очень… очень… хорошо… Никогда… их… так… не чистили…

Я так и ждала, что последует прием с пуговкой. Но нет… Барин задыхался, глотал слюну, как будто он съел слишком большую и слишком сочную грушу.

Затем он позвал свою собаку и ушел.

Но вот что было еще забавней.

Вчера хозяйка уехала на базар — она сама все закупает на базаре; барин ранним утром ушел с ружьем и собакой. Он рано вернулся, убив трех дроздов, и тотчас вошел в свою уборную, чтобы принять душ и переодеться. Нужно сказать, что барин очень чистоплотен и не боится воды. Я подумала, что момент был благоприятный, чтобы попытаться сделать ему удовольствие. Бросив работу, я направилась к уборной и в течение нескольких секунд простояла у дверей, приложив ухо к замочной скважине. Барин ходил взад и вперед по комнате, насвистывал и напевал какую-то песенку.

Я слышала, как он двигал стульями, открывал и закрывал шкапы, как струилась вода из душа, как он вскрикивал «ах», «ох», «фу», «бррр». Вдруг я открыла дверь…

Барин стоял лицом ко мне, весь мокрый и держал в руках губку, из которой текла вода… Ах! эта голова, эти глаза, эта неподвижность! Никогда, мне кажется, я не видала человека таким ошеломленным. Под рукой не было ничего, чем бы он мог прикрыться, и он инстинктивно стыдливым и комичным движением воспользовался губкой в качестве фигового листа. Мне стоило большого труда удержаться от душившего меня хохота. Я заметила, что у него было много волос на плечах и грудь, как у медведя. И все-таки это был красивый мужчина, черт побери!

Я, конечно, испустила подобающий случаю крик стыда и ужаса, выскочила из уборной и захлопнула за собой дверь. За дверью сказала себе: «Он меня, конечно, сейчас позовет. И что же дальше будет?» И прождала несколько минут. Ни звука. «Он размышляет, — думала я, — не может решиться… Но он меня сейчас позовет…» Напрасно… Скоро вода заструилась. Затем я услышала, как он вытирался, фыркал, шлепал туфлями по паркету, двигал стульями… Открывал и закрывал шкапы… Наконец, он стал напевать свою песенку.

— Нет, право, как он глуп! — прошептала я про себя, сердитая и злая.

И я ушла в прачечную и решила, что он от меня никаких радостей не увидит.

После обеда барин с очень озабоченным видом не переставал увиваться за мной. Он подошел ко мне на черном дворе, когда я несла корм для кошек. Чтобы посмеяться немного над его испугом, я стала извиняться за то, что было утром.

— Это ничего, — протянул он. — Это ничего… Наоборот…

Он хотел меня задержать и пробормотал что-то. Но я его оставила там, с недоконченной фразой, в которой он запутался, и строгим голосом сказала:

Прошу извинения, барин. Мне некогда разговаривать с вами… Меня ждет барыня…

Послушайте, Селестина, одну минуту…

Нет, барин.

На повороте аллеи, которая ведет в дом, я снова увидела его… Он стоял на том же месте. Опустивши голову и согнув ноги, он все смотрел на кучу навоза и почесывал себе затылок.

После обеда у барина с барыней произошла перебранка.

Барыня говорила:

Я тебе говорю, что ты ухаживаешь за этой девкой.

Я? Тоже выдумала!.. Подумай, милая. За такой потаскухой, грязной девкой, которая, может быть, еще страдает дурной болезнью… Это уж слишком!

Как будто я не знаю твоего поведения. Твоих вкусов…

Позволь… Позволь!..

А все эти грязные женщины, за которыми ты увиваешься в деревне!

Я слышала, как паркет затрещал под ногами барина, который в большом возбуждении стал ходить по комнате.

— Я? Вот выдумала! Откуда ты все это берешь, моя милая?

Барыня с упрямством продолжала:

— А маленькая пятнадцатилетняя Жезюро! Несчастный! Пятьсот франков мне за нее пришлось заплатить! Был бы теперь, может быть, в тюрьме, как твой вор-отец…

Барин перестал ходить. Он сел в кресло и молчал.

Барыня закончила разговор:

— Впрочем, мне все равно! Я не ревнива. Ты можешь себе спать с этой Селестиной. Но чтобы это мне денег не стоило.

Ну погодите же! Я вас обоих проучу.

Я не знаю, верно ли заявление барыни, что барин увивается за деревенскими девицами. Но если это и так, то он совершенно прав, раз он получает удовольствие от этого. Он здоровый человек, много ест. Ему это нужно. А барыня ему никогда этого не дает. По крайней мере с тех пор как я здесь. Я в этом уверена. И это тем более необыкновенно, что у них одна кровать. А горничная, да еще при этом ловкая и с глазами, великолепно знает все, что происходит у хозяев. Ей даже не нужно подслушивать у дверей. Уборная, спальня, белье и многое другое все ей расскажут… Непонятно даже, эти люди хотят читать мораль другим и рекомендуют воздержание своей прислуге, а сами даже не умеют хорошенько скрыть следы своих собственных любовных похождений. Есть даже такие, которые сознательно или бессознательно, или в силу какой-то странной развращенности испытывают потребность выставить их напоказ. Я не причисляю себя к неприступным и я люблю посмеяться, как и все. Но право! Я видела такие супружеские парочки — и еще какие почтенные, — которые переходили в этой области всякие границы.

В начале моей службы мне иногда странно было видеть своих хозяев после… на другой день… Я смущалась… За завтраком я не могла заставить себя смотреть на них, смотреть им в глаза, видеть их губы, руки. И часто барин или барыня мне говорили:

— Что с вами? Разве так смотрят на своих господ? Будьте внимательны к своим обязанностям.

Да, вид их вызывал у меня какие-то мысли, образы… Как бы это сказать? Желания преследовали меня целый день, и, не имея возможности их удовлетворить, я с какой-то дикой страстью упивалась своими собственными ласками.

Теперь привычка видеть вещи в их настоящем свете приучила меня к другому жесту, более соответствующему действительности. При виде этих лиц, с которых ни краска, ни туалетная вода, ни пудра не могли стереть следов этой синевы под глазами, при виде их я пожимаю плечами… И как мне от них достается назавтра, от этих честных людей, с этим важным видом, с добродетельными манерами, с их презрением к девушкам, которые позволяют себе шалости, с их нравоучительными наставлениями:

— Селестина, вы слишком засматриваетесь на мужчин, Селестина, неприлично разговаривать по углам с лакеями. Селестина, мой дом не увеселительное заведение. До тех пор, пока вы у меня на службе и в моем доме, я не потерплю… И т. д. и т. д.

Это не мешает вашему хозяину, вопреки всей этой морали, бросать вас на диваны и таскать по кроватям, и за грубое и эфемерное наслаждение наградить ребенком… А вы затем устраивайтесь как знаете. А если вы не умеете устраиваться, то хоть тресните со своим ребенком. Это его не касается… В их доме!.. Ну! ну!

На улице Линкольна, например, это всегда бывало по четвергам, очень регулярно. Тут никаких ошибок не случалось. По четвергам бывали журфиксы у барыни. Приходило много народа, много разнообразных женщин, болтливых, ветреных, бесстыдных, неведомо каких! Понятно, что они между собою немало говорили о всяких неприличных вещах, и это возбуждающим образом действовало на хозяйку! А затем вечером — опера и все прочее. То ли, другое или третье, но верно то, что каждый четверг… извольте радоваться!..

Если у хозяйки был приемный день, то у хозяина, у Коко была приемная ночь. И что за ночь!.. Нужно было видеть на другой день уборную, его комнату: мебель в полном беспорядке, повсюду разбросано белье, по коврам разлита вода… И как тут сильно пахло… человеческой кожей и духами! В уборной хозяйки стояло огромное зеркало во всю стену. И часто перед этим зеркалом я находила груды подушек, разбросанных, помятых, истоптанных, а по обеим сторонам зеркала — высокие канделябры, в которых свечи догорели и оплыли длинными сосульками на серебряные подставки. Что за оргии тут разыгрывались! И до чего могла бы еще дойти изобретательность каждого из них, если бы они не были женаты!

Я вспоминаю одну замечательную поездку в Бельгию в тот год, когда мы прожили несколько недель в Остенде. На станции Фейнье таможенный досмотр… Это было ночью, барин крепко спал в своем отделении. Мы с барыней сами отправились в зал, где осматривали багаж.

— Нет ли у вас каких-нибудь вещей, за которые нужно платить пошлину? — спросил у нас толстый таможенный чиновник, который при виде моей элегантной и красивой хозяйки надеялся найти кое-что пикантное в багаже.

Некоторые чиновники испытывают какое-то особенное физическое удовольствие, какой-то сладострастный трепет, когда они роются своими толстыми руками в панталонах и рубашках красивых женщин.

Нет, — ответила хозяйка. — У меня ничего нет.

Ну… откройте этот сундук…

Из шести сундуков, которые мы везли с собой, он выбрал самый большой и тяжелый, кожаный сундук в сером чехле.

Но в нем ничего нет! — сказала хозяйка с раздражением в голосе.

Все-таки откройте, — приказывал этот урод; сопротивление моей хозяйки, очевидно, давало ему повод к более внимательному и строгому осмотру.

Барыня — ах! я еще помню выражение ее лица — вынула из маленького сака связку ключей и открыла сундук… Таможенный чиновник с видимым удовольствием вдыхал тонкий шпах, который поднимался из сундука, а затем стал рыться своими грязными лапами в тонком белье и платьях. Барыня злилась и испускала крики негодования, так как это животное с очевидной злобой перекидывало и приводило в беспорядок все, что мы так бережно укладывали.

Осмотр уже приближался к концу без новых задержек, как вдруг таможенный чиновник вытащил со дна сундука длинную шкатулку, покрытую красным бархатом, и спросил:

А это?.. Что это такое?

Драгоценности, — ответила барыня, — уверенно, без малейшего смущения.

Откройте…

Зачем? Я же вам говорю, что это драгоценности.

Откройте…

Нет, я не открою… Вы злоупотребляете своей властью. Говорю, что не открою… Да у меня и ключа нет.

Барыня была в крайнем возбуждении. Она хотела вырвать шкатулку из рук чиновника, который отступил и угрожающе произнес:

Если вы не откроете шкатулку, я пойду за инспектором.

Это гнусность… это нахальство.

— Если у вас нет ключа, то мы сами откроем.

В отчаянии барыня закричала:

— Вы не имеете права… Я буду жаловаться в посольство… министрам… и пожалуюсь королю, он нам друг… Я вас привлеку к суду… засажу в тюрьму…

Но эти слова не производили никакого впечатления на бесстрастного чиновника, и он с еще большим упорством повторил:

— Откройте шкатулку…

Барыня побледнела и стала ломать себе руки.

— Нет! — сказала она, — я не открою… я не могу открыть…

И по крайней мере в десятый раз упрямый чиновник повторил, свое приказание:

— Откройте шкатулку!

Эта перебранка прервала работу на таможне и собрала вокруг нас несколько любопытных путешественников. Я сама была заинтересована перипетиями этой маленькой драмы и таинственной шкатулкой, которой я никогда не видала у барыни и которая, очевидно, была спрятана в сундук без моего участия.

Вдруг барыня переменила тактику, повела себя мягче, любезней с этим неподкупным досмотрщиком, подошла к нему и, как бы гипнотизируя его своим дыханием и своими духами, тихо стала умолять его:

— Удалите, пожалуйста, публику, и я открою шкатулку…

Чиновник, наверное, подумал, что хозяйка хочет поймать его в какую-нибудь ловушку. Он недоверчиво покачал своей седой головой.

— Довольно манерничать и притворяться. Откройте шкатулку!

Тогда барыня, конфузясь и краснея, покорно вынула из своего портмоне очень маленький золотой ключик и, стараясь скрыть от окружающих содержимое красной бархатной шкатулки, открыла ее в руках чиновника. В тот же момент чиновник в лспуге отскочил назад, как будто ядовитое животное хотело его укусить…

— Черт возьми! — воскликнул он.

Затем, когда первое впечатление прошло, с насмешкой произнес:

— Так бы и сказали, что вы вдова!

И он запер шкатулку, но не особенно спешил при этом, чтобы все эти насмешки, перешептывания, неприличные и даже оскорбительные словечки, которые слышны были в толпе, могли удостоверить хозяйку, что «ее драгоценности» были замечены пассажирами.

Барыня была смущена… Но я должна признать, что она проявила очень много смелости в этом затруднительном положении… О!.. Нахальства ей не занимать. Она помогла мне привести в порядок наш сундук, и мы оставили зал под свист и оскорбительные насмешки присутствующих.

Я ее проводила до вагона, неся в руках сак, в который она положила пресловутую шкатулку. На перроне она на один момент остановилась и с каким-то бесстыдным спокойствием сказала мне:

— Боже! как я была глупа. Ведь я же могла сказать, что шкатулка ваша.

С точно таким же бесстыдством я ей ответила:

Я вам очень благодарна, сударыня. Вы очень добры ко мне. Но я предпочитаю пользоваться этими «драгоценностями» в естественном виде.

Молчите!.. — крикнула она, не сердясь. — Вы глупая девчонка…

И она пошла искать Коко, который ни о чем не подозревал…

Впрочем, ей не везло. Не то из-за ее смелости. Не то из-за беспорядочности, но с ней подобные истории случались часто. Я могла бы рассказать некоторые, наиболее назидательные в этом отношении… Но по временам надоедает, становится противно беспрестанно копаться во всей этой грязи… И затем, я достаточно, мне кажется, уже сказала об этом доме, который для меня служил самым типичным примером того, что я буду называть моральным разрушением. Я ограничусь только несколькими штрихами.

Хозяйка прятала в одном из ящиков своего шкафа с дюжину маленьких книжечек в желтых переплетах с золотыми застежками… милых книжечек, похожих на молитвенники молодой девушки.

Иногда по субботам она забывала одну из них на столе у своей кровати или в уборной среди подушек… Книжечка была заполнена необыкновенными изображениями. Я не хочу вовсе изображать из себя святую, недотрогу, но я должна сказать, что нужно быть самой грубой развратницей, чтобы хранить эти ужасы у себя и находить даже развлечение в них. Меня в жар бросает, когда я подумаю об этом… Женщины с женщинами, мужчины с мужчинами и женщины с мужчинами, в безумных объятьях, в отчаянных позах… Голые тела стояли прямо, сгибались арками, переплетались узлами, лежали в развалку, кучей, гроздьями, с выступающими друг против друга торсами, сливаясь в самые сложные комбинации, с немыслимыми ласками… Губы, сложенные как присоски у пиявок, сосали груди, животы, целые заросли ляжек, ног, перевитых между собою, как густые ветви на деревьях…

Старшая горничная Матильда стащила одну из этих книжечек… Она предполагала, что у хозяйки не хватит дерзости спросить о пропаже… Однако она ошиблась… Перерыв свои ящики и обыскав повсюду, она сказала Матильде:

Вы не видали ли здесь книги?

Какой книги, сударыня?

Желтой книги.

Молитвенника, наверное?

Она посмотрела прямо в глаза хозяйке, но та не смутилась.

Мне кажется, — прибавила Матильда, — что я действительно видела желтую книгу с золотой застежкой на столе у кровати в вашей комнате.

Hy?

Ну, я не знаю, что вы с ней сделали…

Вы ее не взяли?

Я, барыня?

И с удивительным нахальством она прибавила:

— Нет, барыня, я думаю вы не захотели бы, чтобы я читала такие книги!

Удивительная была эта Матильда! Барыня больше не настаивала.

И каждый день в прачечной Матильда к нам обращалась со словами:

— Внимание! Обедня начинается…

Она вытаскивала из кармана маленькую желтую книжечку и читала нам из нее, несмотря на протесты англичанки, которая кричала нам: «Замолчите, вы бесстыжие девушки», — а сама с расширенными зрачками под очками, уткнув нос в эти изображения, подолгу рассматривала их и фыркала… Сколько смеху у нас было с ней!

Ах, эта англичанка! Никогда в своей жизни я не встречала такой смешной блудницы. Она часто напивалась и в пьяном виде делалась необыкновенно нежной, страстной и влюбленной, в особенности в женщин. Пороки, которые она скрывала в молодости под маской суровости, просыпались и обнаруживались теперь во всей своей неприглядной красе. Но эти пороки проявлялись скорее в ее желаниях, чем в ее жизни; я по крайней мере никогда не слыхала, чтобы она их когда-нибудь осуществила. По выражению барыни, мисс намеревалась «реализовать» себя… Право, ее только не доставало в коллекции испорченных людей этого вполне современного дома!

Однажды ночью я дожидалась барыни. Все в доме уже спали, и я сидела одна и дремала в прачечной… К двум часам барыня вернулась. Услышав звонок, я вскочила и застала перчатки, она смотрела на барыню в ее комнате. Снимая ковер и покатывалась со смеху.

— Мисс опять совсем пьяна, — сказала она мне, — указывая на экономку, которая лежала на полу, вытянув руки и подняв одну ногу вверх, охала, вздыхала и бормотала какие-то непонятные слова.

— Поднимите ее, — приказала барыня, — и уложите спать.

Англичанка вся отяжелела и размякла, и только при помощи барыни мне с большим трудом удалось поднять ее и поставить на ноги.

Мисс уцепилась обеими руками в манто барыни и стала ей объясняться:

Я не оставлю тебя… я никогда тебя не оставлю… Я тебя очень люблю… Ты моя милая, ты моя красивая…

Мисс, — сказала смеясь барыня, — вы старая блудница. Ступайте спать.

Нет, нет… я буду с тобой спать… ты моя красавица… я тебя люблю… я тебя обниму…

Держась одной рукой за манто, она другой старалась ласкать грудь барыни и вытягивала вперед для поцелуя свои старые слюнявые губы.

— Поросеночек, поросеночек… ты мой маленький поросеночек… Я хочу обнять тебя… Пу!.. пу!.. пу!..

Мне удалось наконец высвободить барыню из объятий мисс и вытащить ее из комнаты. Тогда ее нежная страсть обратилась на меня. Еле держась на ногах, она хотела обнять мою талию, и ее рука смелее разгуливала по моему телу даже в местах менее позволительных…

Перестаньте же, грязная старуха!

Нет! нет… ты тоже… ты красавица… я тебя люблю… идем со мной… Пу!.. пу!.. пу!..

Я не знаю, как мне удалось бы освободиться от нее, если бы ее пылкие страсти не потонули в отвратительном потоке рвоты.

Эти сцены очень забавляли барыню. Она испытывала самую искреннюю радость только от картин порока, даже еще более отвратительного.

Однажды я как-то застала барыню в уборной с ее подругой. Она рассказывала о своих впечатлениях, которые она вынесла из посещения одного специального дома, где показывались два карлика, предававшиеся любовным ласкам.

— Нужно было это видеть, моя дорогая! Нет ничего, что могло бы так возбуждать страсть, как это зрелище. Те, которые судят о людях только по их внешнему виду и поражаются наружным блеском, не могут и подозревать, до чего этот бомонд, это «высшее общество» испорчено и грязно. Можно без всякого преувеличения и без всякой клеветы сказать, что это общество живет только для самых гнусных оргий, только для разврата… Я перебывала во многих буржуазных и знатных домах, и только в очень редких случаях мне удавалось наблюдать любовь, согретую нежным и глубоким чувством, идеалом сострадания, самопожертвования и обожания, всем тем, что накладывает на эти отношения печать величия и святости.

Еще несколько слов о барыне. Помимо официальных журфиксов и торжественных обедов, господа интимно принимали у себя очень шикарную молодую чету; они вместе посещали театры, маленькие концерты, кабинеты в ресторанах и, говорят, места похуже. Муж был очень красив, с женственным, почти безбородым лицом. Жена — рыжая красавица с каким-то особенным блеском в глазах и очень чувственными губами. Никто в точности не знал, что это были за люди.

Когда они обедали вчетвером, их разговор принимал такой разнузданный характер, что у лакея, который далеко не был святым, являлось часто желание бросить им тарелки в лицо… Он не сомневался впрочем, что между ними существовали противоестественные отношения и что они устраивали себе такие же празднества, которые были изображены в маленьких желтых книжечках хозяйки. Эти вещи если и не широко распространены, то, во всяком случае, довольно известны. И если люди не обращаются к этому пороку из страсти, то предаются ему из снобизма. Это высший шик.

Кто мог бы заподозрить столь ужасные наклонности в барыне, которая принимала у себя архиепископов, папских нунциев и которую Gaulois прославлял каждое воскресенье на своих страницах за ее добродетели, воспитанность, благотворительность, изысканные обеды и за верность чистым католическим традициям Франции?

Но сколько бы пороков ни было в этом доме, мы там были свободны, счастливы, и барыня никогда не следила за поведением своей прислуги.

Сегодня вечером мы дольше обыкновенного сидели на кухне. Я помогала Марианне составлять счет. Она никак не может справиться с ним. Я удостоверилась, что, как и все надежные служанки, она ворует понемногу, где только может… Ее сметливость меня даже поражает. Но она не справляется с цифрами, и это ее затрудняет при расчетах с хозяйкой, которую трудно провести. Жозеф становится немного благосклоннее ко мне. Он теперь время от времени удостаивает меня даже разговором… Так, сегодня он не ушел по своему обыкновению к своему закадычному другу — пономарю. Пока мы с Марианной работали, он читал «Libre Parole». Это его газета. Он даже и мысли не допускает, чтобы можно было читать другую. Я заметила, что, читая газету, он несколько раз посмотрел на меня с каким-то новым выражением в глазах.

Окончив свое чтение, Жозеф захотел познакомить меня со своими политическими взглядами. Он устал от республики. Это разорение и позор для страны. Он за твердую власть.

— Пока у нас не будет твердой власти, до тех пор у нас ничего не будет, — .сказал он.

Он за религию… потому что… наконец… просто… он за религию…

— До тех пор, пока религия не будет восстановлена во Франции, как раньше, до тех пор, пока все не будут обязаны ходить к обедне, к исповеди… клянусь Богом, у нас ничего не будет!..

В сарае для сбруи он повесил портреты папы и Дрюмона, в своей комнате — Деруледа, а в амбаре развесил портреты Гереза, генерала Мерсье… бравых молодцов… патриотов… словом, французов!

Он очень старательно собирает все юдофобские песенки, все портреты в генеральских мундирах. Жозеф — заядлый антисемит. Он член всех религиозных, военных и патриотических обществ своего департамента. Он состоит членом «Ру-анской антисемитской молодежи», «Стариков-юдофобов» в Лувье, членом еще многочисленных групп и подгрупп — как «Национальная дубинка», «Нормандский колокол» и пр. Когда он начинает говорить о евреях, в его глазах появляется какой-то враждебный блеск, жесты становятся кровожадными. И он не выходит из дому без того, чтобы не сказать:

— Пока во Франции останется хоть один еврей, у нас ничего не будет.

И при этом прибавляет:

— Если бы я жил в Париже!.. Сколько бы я этих проклятых поубавил… сжег… распотрошил!.. Эти изменники у нас в Мениль-Руа селиться не станут… нам эта опасность, не грозит… Поди, эти продажные души понимают, что здесь им не место!

Он с одинаковой ненавистью относится к протестантам, франкмасонам, свободомыслящим, ко всем этим проходимцам, которые носа в церковь не покажут, да впрочем, ведь все они — переодетые евреи… Но он не клерикал, он за религию, вот и все.

Что касается мерзавца Дрейфуса, то пусть он лучше и не думает вернуться с Чертова острова во Францию… А поганого Золя Жозеф честью просит не приезжать в Лувье и не произносить здесь своих речей, как он, по слухам, собирается сделать… Добром дело не кончится, уж об этом Жозеф позаботится. Этот негодный изменник Золя за шестьсот тысяч франков предал всю французскую армию и всю русскую армию немцам и англичанам! И это не сказка, не пустая болтовня, нет, Жозеф в этом уверен… Жозеф это знает от пономаря, а тот от священника, который это слышал от епископа, а епископ от папы… а папе рассказал Дрюмон… Евреи могут приехать в Приерэ. На погребе, на амбаре, на конюшне, на каретном сарае, на сбруе, даже на метле, везде они найдут сделанную Жозефом надпись: «Да здравствует армия! Смерть жидам!»

Марианна одобряет время от времени эти сильные выражения покачиванием головы, молчаливыми жестами… Ее так же, конечно, республика разоряет и позорит. Она так же за твердую власть, за попов и против евреев, о которых она знает только, что им чего-то в чем-то не хватает…

И я так же, конечно, за армию, за отечество, за религию и против евреев. Кто же из нас, из прислуги, от мала до велика, не исповедует этого учения? Можно что угодно говорить о прислуге, недостатков много найдется, это возможно, но в чем ей отказать нельзя, это в патриотизме. Вот я, например… Политика не в моем духе, она мне надоедает. Но вот за неделю до моего отъезда сюда я наотрез отказалась служить в качестве горничной у Лабори. Да и все другие служанки, которые были тогда в конторе, также отказались:

— У этого мерзавца?.. Нет! Никогда в жизни!

Однако, когда я себе серьезно задаю вопрос, то я не знаю, почему я против евреев. Я у них служила иногда, в те времена, когда это еще не было так позорно. Я нахожу, что в сущности еврейки и католички совершенно схожи. И те и другие одинаково порочны, с такими же низкими натурами и грязными душонками. Все это, видите ли, один и тот же мир, и разница в религии тут не при чем. У евреев, может быть, больше чванства, показного блеска, умения сорить деньгами? Говорят, что они домовиты, скупы. Я могу заявить, что вовсе не плохо служить в их домах, где гораздо большей свободой пользуешься, чем в католических семьях.

Но Жозеф об этом и слушать не хочет. Он упрекает меня, что я не патриотка, плохая француженка. И с убийствами и кровавыми расправами на устах он ушел спать.

Марианна тотчас же вынула из буфета бутылку с водкой, и мы заговорили о другом. Марианна становится с каждым днем все доверчивее ко мне. Она рассказала о своем детстве, о трудных годах молодости и как она, когда служила в Каене в няньках у табачной торговки, сошлась с пансионером, — маленьким, слабеньким, светленьким мальчиком с голубыми глазами и короткой остроконечной шелковой бородкой. Она забеременела, и табачная торговка, которая развратничала с целой кучей народа, со всеми унтер-офицерами гарнизона, прогнала ее от себя. Она была выброшена на улицу в большом городе, такая молодая да еще беременная!.. У ее возлюбленного денег не было, и она натерпелась горя… Она, наверное, умерла бы с голода, если бы ее друг не нашел ей наконец места в медицинской школе.

— Да, — сказала она, — в лаборатории я убивала кроликов и приканчивала маленьких морских свинок… Забавно было.

И при этом воспоминании на ее толстых губах появляется какая-то меланхолическая улыбка.

После некоторого молчания я спрашиваю у нее:

— А ребенок? С ним что сталось?

Марианна делает какой-то неопределенный жест, как бы открывая занавес рая, где спит ее младенец… Расслабленным от водки голосом она отвечает:

Как вы думаете… Боже мой! Что же мне с ним было делать?

Значит, так же, как с маленькими морскими свинками?

Да, так.

И она налила себе еще водки.

Мы разошлись по своим комнатам слегка навеселе.


предыдущая глава | Дневник горничной | cледующая глава