home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


III

Жили себе, как раньше.

Новорожденный, которого назвали тоже Жюлем, мало мешал. Он был крохотный, как щенок, какой-то бурый, весь в морщинах и в прыщиках. Лежит в корзинке и спит. А когда не спит и не сосет резинового наконечника бутылки, в которой молоко, то кричит. Много, страшно много кричит, и от крика этого должно быть еще сильнее делается боль, вырывающая крик. Так мучительно кричит он и плачет, что кажется — это голос самого страдания… Иной раз охрипнет малютка и станет басить. Тогда похоже, будто это Жако рассказывает про могилы…

В корзине подушка и разные лохмотья, — все мокро, воняет, и маленькое тельце ребенка тоже воняет. Мясничка Мари подарила племяннику хорошенькое одеяльце, золотистое, с алой полоской, но через несколько дней оно сделалось таким же грязным и смрадным, как и тот, кого оно прикрывало.

Корзину с ребенком Эрнестина таскала с собой и в хлев, и в поле, и к общественному бассейну, где стирала белье. Она работает, а ребенок сосет резиновый наконечник. Сосать перестанет и примется кричать. А измучится от крику — заснет.

— Ничего, не хуже других выростет, — отвечала мать, когда ей говорили, что очень уж от ребенка воняет.

Эрнестина была тощая, костлявая, слабосильная. Работала много, но трудную работу делать не могла. В детстве у нее сделалось воспаление тазовой кости, и теперь левая нога была точно вывернута в тазу. От этого Эрнестина на ходу странно приседала, — как будто падать собиралась, — а по лестнице она взбиралась с большим трудом. Случалось, что от сырости, или от неловкого движения, нога разболевалась, и тогда Эрнестина ходила с палкой. Она лечилась: натиралась мочей и "старинной мазью" — конским жиром, который сохраняли на чердаке в течение семнадцати лет. От него по всему телу делались чирья, через них "болезнь выходила наружу, и становилось легче"…

Однажды Эрнестина привязала две селедки к больному месту и забинтовала, но это совсем не помогло. Болтают люди всякий вздор, и Эрнестина только диву давалась: как можно верить в селедки. Она никогда уже не лечилась селедками.

Жюль работал как раб. Встанет, поест, — сала кусок, или сыру, или остатки супа, — вина несколько стаканов выпьет и с Маркизой и Гарсонэ отправится в поле. Дождь, холод, ветер, зной — он в поле проведет и шесть часов, и восемь, и двенадцать, сколько надо. Домой вернется и долго топчется дома, — хлебы месит, навоз на телегу нагружает, дробит камень для шоссе. Здоровье у него железное, он никогда не хворал, и устает он редко. Он не избалован, не знает нежностей. В доме у него воняет грязно Ну, это пустое: воняет, или не воняет — это все равно. Не всем герцогами быть. Вон у свояченицы Мари не воняет, все чисто, и есть зал, а насчет любовников — мое почтение!

У Эрнестины любовников нет. Она безумно влюблена в мужа, — это раз. Никто на нее не польстится — это два. Жюль спокоен. Нету любовников. Но если бы были, то что ж? Есть любовники, нет любовников — это все равно. Ну, там, побить Эрнестину, отчего же не побить? Побить за такое дело всегда следует. Но только, в сущности, это все равно. И если бы умерла Эрнестина, это тоже все равно. И маленький Жюль если бы умер, тоже не велика бы беда. Вообще ни в чем большой беды нет. Об чем хлопотать!

Жюль живет спокойно, беззаботно, и огорчения у него какие же? Большим уважением или весом в деревне он не пользуется, но будь у него родство такое многочисленное, как у дедушки Зозо, его бы тоже выбрали муниципальным советником. Теперь не выбирают — ну так что! Абсент от этого менее крепким сделался? Абсент всегда абсент, и выборов он не боится.

Жюль косил, молотил, пахал, стриг овец, работал в лесу и находил еще время возить докторшу на практику по соседним деревням. Пока докторша у больного, Жюлю выносят угощение, вина или водки. В одном доме, в другом, в третьем… Если угощением медлили, Жюль уходил в кабак и угощался сам. Дело в том, что когда человек в пути, то не хорошо, чтобы горло было сухо. Работающему человеку вообще надо выпить. Белоручки всякие — это, конечно, другое дело. Пером туда-сюда, в книжках там, прощение какое надо написать, составить опись, — это и без выпивки можно. А человеку трудящемуся надо, чтобы был фундамент, чтобы по настоящему было. Человеку трудящемуся сила нужна. А без вина откуда же сила? От вина у человека кровь очищается. Маленький Жюль, недоносок, как козявка, еле живет, а стали ему красные вина давать, и пошел мальчишка рости. Дело известное!

С поездок Жюль возвращался пьяным на половину, дома он дело доводил до конца. Но и совсем пьяный, Жюль с ног не падал, и даже работал довольно исправно.

С Эрнестиной же было совсем иначе: она и пьянела скорей, а опьянев, годилась уже только для словесных упражнений. Упражнялась превосходно. Растерзанная, хромая, косматая, она ходила по деревне и во всю глотку выражала негодование по поводу того, что никто не хочет убить ее мужа. Когда человек так безобразно пьянствует, то его надо убить. И запереть его надо. Пусть докторша выдаст свидетельство, и этого подлого пьяницу сейчас же запрут в сумасшедшем доме. Вот и все. Если он пьяница, он опасен для всех, и таких людей всюду запирают и будут запирать.

Об этом она доводила и до сведения Жюля. Тот спокойно слушает, хихикает и икает. Время от времени, не торопясь, он посылает какое-нибудь подходящее слово: «стерва», "верблюд"… Эрнестина разозлится и, ковыляя хромой ногой, направится к мужу с человеколюбивым намерением треснуть его крышкой от котла по голове. Жюль подпускает ее довольно близко и потом, удовлетворительно нацелившись, бьет ступней в живот. Эрнестина отлетает прочь, стоящие позади нее предметы опрокидываются по сторонам, а она сама с диким ревом падает на них. Если на руках у нее маленький Жюль, он откатывается в сторону, и в то время, как Эрнестина воет и ругается, а победоносный Жюль хохочет, маленький недоносок, полуголый, мокрый, окровавленный, разрывается от плача и визга. Его не подбирают, не успокаивают, и он вижжит лежа на камнях, долго — до тех пор, пока в глотке его все побагровеет и распухнет. Тогда голос его становится басистым и темным, и кажется, что это могильщик Жако говорит о могилах.

В воскресенье и в праздники было иначе. Жюль брился, надевал другую одежду. Варили суп из свежего мяса, а не из солонины. Больше пили и раньше начинались драки. В поле не выезжали, но дома работали.

Вывозит Жюль из конюшни навоз, а мимо идет Жако. На могильщике черный сюртук, шляпа-котел, глаженое белье, и виден из под бороды голубой галстух. В руках коротенький и толстый молитвенник.

— Второй раз прозвонили. Отчего к обедне не идешь?

— К обедне?

Жюль, напрягаясь, подсовывает вилы под толстый слой сильно утоптанного навоза.

— Зачем я пойду к обедне?

— Все же Пасха сегодня, богу помолиться.

Вилы с навозом подняты в воздух и затем опрокинуты в тачку.

— А твой бог отвезет мне навоз в поле?

— Отвезет, как же!

— То-то же! Он не беспокоится…

Жако задирает кверху голову, мотает ею, и под бородой распластывает галстух, к которому не привык и который стесняет.

— Богу зачем беспокоиться? Он у нас с ренты живет, ему хлопотать незачем.

— Он за меня работать не станет, — с мрачной серьезностью говорит Жюль, — ну и больше ничего.

— Он бы хоть работника своего тебе в помощь послал, — подмигивает Жако. — Святого какого-нибудь.

— Он себе свое дело знает, а я свое. Вот и все.

— Святого он бы, пожалуй, и не пожалел, да всех их за водкой услал.

— Вот и весь разговор, — по прежнему мрачно ворчит Жюль.

— Праздник, ему тоже пососать хочется.

— Он свое знает, а я свое знаю. Только и всего.

Жако корешком молитвенника скребет себя по шее, под бородой: мешает галстух!

— Старенький ведь бог. Кашляет… Может, и натереться спиртом хочет. Святую Магдалину позовет: на, скажет, Магдалина, натри мне поясницу спиртом.

— Докторшу бы позвал, — советует Жюль. — Она ему сейчас трубку свою всунет.

— Ах вы свиньи! И не страшно вам говорить такое? — кричит Эрнестина, показываясь на пороге. — Оттого вам и счастья нет, что вы такие пакости говорите.

— Да бог не услышит, — успокаивает Жако Эрнестину. — Говорят тебе, он старенький. Глухой, как кобыла тетки Мариолоты.

Тачка уже наполнена. По доскам, как по рельсам, Жюль вывозит ее на улицу и сваливает к огромной куче старого спресованного навоза. От свежего кверху поднимается белый пар. Жюль задумчиво смотрит на него и медленно произносит:

— Ничего… перепрел здорово.

— Кто это, бог? — спрашивает Жако.

— А?.. Да нет, я про навоз.

— Ну, я думал, бог перепрел.

Жюль устал разговаривать. И надоело ему. Запутанное что то, сложное, а зачем?.. Ничего, хороший человек Жако, подходящий. Но всегда разговаривает. Идешь в церковь, иди! Иди, когда идешь. А то останавливается, — и разговор.

— Бог что? — говорит Жако: — никакого от него толку. Звонишь ему в колокола, свечки палишь. Кюрэ морды бреют и без баб обходятся, — а какой толк?

— Толку никакого нет, — хмуро и из одной только вежливости, поддерживает беседу Жюль.

— Нигде нет толку… Во времена империи все это не так было. Хлеб, так он тебе был хлеб! Дрова — были дрова!.. А так, чтобы разное там, и все этого не было…

И минуту помолчав, он начинает опять.

— Тоже и дети: теперь дочка — шлюхой делается. Теперь все чорт знает как идет.

Жюль молчит: не желает он утруждать свой дух! Но Жако не унимается.

— При Генрихе IV у каждого крестьянина в супе курица была. Да… А теперь — вот! Теперь машины пошли. Что такое, почему? — Неизвестно. А погоды портят: в конце апреля морозы. Четвертую весну в садах цвет замерзает, и погибли все фрукты, яблоки, сливы.

— Сливная водка дороже виноградной, — вставляет Эрнестина: — этого, кажется, никогда не было.

— Фабрики, заводы; фабрики, заводы! Трубы до неба, дым, копоть, облака от этого, тучи. Весь климат перепортили… Когда я мальчиком был, помню, всегда тепло было, а теперь — Сибирь сделали.

Тает в ясном весеннем воздухе благовест. В теплой лазури быстро несутся веселенькие облачка, а по улице спешат девушки в светлом и пестром, с зонтиками и молитвенниками. И бабы идут, одетые в черное, и крестьяне в сюртуках или в новых нанковых блузах.

На некоторых цилиндры, довольно дикой формы, впрочем, а у иных, помоложе, лакированные ботинки.

— В церковь все… Вон и старый Мишель выполз — сердито говорит Жако. И до каких же это он пор!.. Второй год меня водит.

— Все живет, — сочувственно вздыхает Эрнестина.

— На прошлой недели совсем уже отходил, а теперь опять поправился. Все докторша эта… Ну, ничего, однако, долго не проходит. Уж вертись, как знаешь, малютка, а ты мой… И сейчас вот я его еще припугну… Он могильщика боится. Я пугну… Ему это хорошо… Здорово это ему.

Мишель, высокий, изможденный старец, с длинными седыми космами на плечах, с жалобным, как бы умоляющим лицом, с трясущимися руками и ногами, тихо топчется по солнечной стороне. Могильщика, скрытого выступом конюшни, он не замечает и подвигается вперед старчески-частыми, старчески-маленькими, в два вершка, шагами. Когда он подходит к дому Жюля, могильщик внезапно выступает из-за конюшни, делает шаг вперед и впивается в старика свирепым, укоризненным взглядом.

— А-ааа-аа! — кричит старик странным, нечеловеческим голосом. И всем длинным телом своим он поддается назад. — А-ааа-аа!

Последние угасающие силы уходят на этот крик. И слышится в нем дикий, мучительный ужас человека, увидевшего смерть… Крик так страшен и чудовищен, что Маркиза в конюшне пугливо мечется и бьет копытами о пол. А Жако делает еще один шаг к старику, останавливается, поднимает кверху указательный палец и, ни звука не издавая, медленно и долго грозит…

Старик трепещет. Судорожными руками ищет он позади себя опору. Нащупывает стену, припадает к ней, головой и плечами, весь неестественно вытягивается. Ступни его бьют по стене, глаза полны ужаса, рот широко раскрыт, и из него, не прерываясь идет все тот же, налитый безумием и тоской, мучительный, дикий хрип:

— А-ааа! А-ааа!.. А-ааа!..


предыдущая глава | Их жизнь, их смерть | cледующая глава