на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


20

Спустя четыре дня, под вечер, среди обычных будничных разговоров, скрывающих напряжение, Драга наклонилась за веником.

— Подожди, давай я, — опередил ее Евдоким.

Он подмел возле печки, чувствуя на себе взгляд — теплый, виноватый. Он знал, что их ждет. Ожидал этого с той минуты (будь она проклята!), когда его бывший приятель вошел в столовую, точно из мертвых воскрес.

— Послушай, миленький, похоже, что придется тебе исчезнуть, — сказала Драга. — Так уж получается.

— Дима? — спросил Евдоким, ставя веник на место.

Она помолчала, вероятно желая смягчить удар.

— Отчасти. Видишь ли, без него расчеты идут медленно. Ну а я помогу ему с дипломом.

Евдоким, положив руки на пояс, осмотрел комнату — другому предстояло стать хозяином его маленького царства. Другой будет спать в этой постели, колоть дрова, подсчитывать, сколько потратил на покупки...

— Видишь ли, цыпленочек, ты найдешь себе другую. Ты такой красивый, что все женщины будут твоими, стоит тебе только пожелать.

— А если не пожелаю?

В голосе его звучала угроза. Драга оделась, накинула на голову шарф и ушла, тихонько притворив за собою дверь, будто оставляя в комнате больного или человека, осужденного на пожизненное заключение.

Евдоким вытащил сумку, открыл гардероб. Быстро вытаскивал свою одежду, словно вырывая ее с корнем, — не так уж много ее и было. Некоторые вещи вызывали воспоминания. Обломки прежней жизни — пиджак и светлые брюки. «Для прогулок», — сказала тогда Драга... А вот пуловер — было очень холодно, они зашли в магазин погреться... «Синее — твой цвет». Штиблеты остроносые. «Я не люблю мужчин с маленькими ногами». А вечером измеряли ступни — слава богу, его ноги оказались немножко больше. Шарф — он сам себе его подарил с первой премии. Целая одиссея, вотканная в неподвижные и бездыханные вещи, будто снятые с умершего прошлого.

Закрыв сумку, Евдоким вспомнил, что сегодня у него день рождения. Двадцать три года. И то, что сегодня случилось, в порядке вещей. Не раз он падал на дно черной дыры, предопределенной для каждого смертного, и каждый раз именно в день рождения. Евдоким падал, медленно и безнадежно, в эту темную и глухую яму, названную по имени бога Сатурна (косматого языческого существа — вероятно, глухонемого), непреодолимые, крутые скалы поднимались над его головой, наверху было видно черное небо без звезд, без солнца — в этой дыре никогда не светает...

Ему дали место в общежитии — он оказался в комнате четвертым, самым старшим. Все равно что один. Остальные крутили старенький маг, резались в карты, попивали втихаря коньячок с сахаром и лимоном. Предлагали и ему сесть за карты, поболтать. Евдоким отвечал молчанием. И они оставили его в покое, убежденные, что он или больной, или малость чокнутый...

 

Пролежав безвылазно три недели, он начал высовывать голову из черной дыры. Когда стал проявлять интерес к окружающему, Драга и Дима поженились — тихо, без веселого пиршества, пригласив только свидетелей.

Им дали квартиру, и Евдоким решил как-то пройти мимо монастыря. Здание было в лесах — его реставрировали. Сад Драги тянулся к солнцу, бледно-розовый, нежный, как женская плоть, а ограда исчезла — вероятно, ее кто-нибудь украл. Только один столб и остался. Евдоким похлопал его, а потом вдруг пнул — со злобой и омерзением.

 

— Она все знает, — сказал Юруков.

Он сел на пол, упершись спиной в шкаф и вытянув длинные ноги.

— Кто? — спросила жена, замерев с тряпкой в руке.

Стамен колебался, как же сказать: «наша дочь» или «Зефира».

— Она... кто ж еще?

Жена тоже села — озадаченная, но не удивленная.

— Кто тебе сказал?

— Она, кто ж еще?

Стамен посмотрел на часы — будто хотел уточнить час случившейся катастрофы.

— И как же быть сейчас? — осторожно спросила жена.

— Да никак! Все по-прежнему. Как ни в чем не бывало.

— Но ведь знает!..

— Ей это давно сказали.

Жена, точно автомат, терла стол перед собой.

— Что ж поделаешь. Все позади, можем спокойно спать...

Спокойно... А время, потраченное на страхи и тайные знаки, на подслушивание и подкарауливание, чтобы ни один язык не выдал правду, которая могла бы убить их дорогую девочку? А их бездомные перелеты из одного гнезда в другое, вереницы людей, для которых у них не хватало ни времени, ни теплого слова. Так и жили, придавленные своим страхом.

Но сейчас страх улетучился. Можно поселиться в каком угодно городе и зажить как все люди.

— Что именно она тебе сказала? — спросила жена, глядя Стамену в лицо, изменившееся за столь малое время, с ввалившимися глазами, как после болезни.

Он вкратце рассказал — обычным голосом, точно о чем-то будничном. «Нервничает», — решила жена, испытывая горестное чувство вины. Это она была виновна в его муках, ее искалеченное, бесплодное тело. Если бы ребенок был их собственный, жизнь пошла бы по другому, нормальному руслу, как у большинства людей. Ей в голову пришло много случаев, когда родители бросали своих детей. Поди-ка разбери эту дурацкую жизнь.

Она встала, пошла на кухню и взялась за ужин — поджарила кусок баранины, нарезала хлеба... Она думала, а солнце освещало стол желтым страшным светом. В сущности, она никогда не одобряла до конца эту свою дочь... Что-то туманное скрывалось в девочке, а под тем туманом (как она и боялась) набухал жестокий эгоизм по отношению ко всему, что было вне ее любопытства. Жена втайне от Стамена ревновала ее, страдала от его огромной, почти сумасшедшей привязанности, пугалась крайностей, не понимала их. Она была тихой, спокойной, разумной женщиной, и эта дочь, свалившаяся на нее случайно, росла вне зависимости от ее маленького сухого тела.

— В меня пошла, — сказал как-то Стамен, наблюдая за вертевшейся перед зеркалом девчонкой. — И я в детстве был егозой — и такой же светленький...

Он совсем забыл, что не он ее отец.

Она села на стул — то ли охать, то ли благодарить судьбу... Все определилось само собой — мирно, без сотрясений. Столько лет прошло — верно, Зефира уже позабыла одну маленькую деталь: что эти люди не ее родители... Одни дети страдают, другие же отталкивают от себя неприятное и живут легко, как рыбы в воде.

В дверях кухни показался Стамен.

— Я врежу этой сплетнице, — сказал он. — Только бы узнать кто... Рот ей разорву... Будет мне девчонку тревожить!

— Да ладно уж, оставь! Нет худа без добра.

— Это, по-твоему, добро? Ох, дура-баба.

Он вернулся в комнату и начал ходить взад-вперед, как арестант по камере.

Сели на кухне ужинать, Зефира набросилась на мясо. Она разрывала тоненькими своими пальчиками самые нежные кусочки, облизывала косточки. И все болтала: о своих одноклассницах, о свадьбе Меглены, о ее женихе, который никак не походил на киноартиста — уж очень маленького роста. О том, что люди отправляются на зимние каникулы в горы.

— Давайте и мы поедем, — предложила она.

— Поезжай со школой, если хочешь, — сказал Стамен, опустив глаза.

— А пустишь?

Юруков беззаботно пожал плечами, но весь напрягся.

— Нет, — сказала Зефира, — я хочу, чтоб мы втроем... Так мне будет отлично. С мамой и папой.

Юруков вздохнул полной грудью и уставился на свою дочь так, будто хотел отдать ей всю свою измученную и покорную душу. Жена встала и немного строже, чем хотела, наказала Зефире убрать со стола и вымыть посуду.

 

Климент Петров, снова заглянув к Цанке, нашел ее все в той же позиции: копала землю, упорная, как муравей. Она увидела его, грустно махнула из кабинки. Спрыгнула, одетая в хлопчатобумажную спецовку, с цветастым платком на голове, очень ее молодившим. Цанка считала следователя своим человеком — мужниным родным, не иначе, так как он мог входить и выходить из «того здания», когда ему придет в голову. Ее утешало его присутствие, присутствие обыкновенного человека, который вытащит ее мужа, тоже обыкновенного человека, такого же, как он. Стоило ей увидеть следователя в его черном пальто и шарфе, обыкновенного, рядового человека, прохожего в толпе строителей, ей становилось спокойно, ее согревала надежда. «То здание» было чем-то вроде пансиона, и беда была уже не бедой, а чем-то преходящим, мимолетным. Она ступила на комья земли, засмеялась — улыбка осветила бледное, увядшее лицо.

— Дела идут? — спросила Цанка.

— Не идут. — Следователь покачал головой. — Топчутся на одном месте.

Как будто бы речь шла об обычном деле, которое временно буксует, приостановленное обычными помехами.

— Не идут, Цанка, но пойдут, — утешил он.

— Пойдут, — согласилась она.

— Можешь вспомнить, во сколько приходил к тебе Евдоким? Сколько у тебя пробыл? Минуту? Пять?

— Помню, — быстро ответила Цанка. — Потому что в час ночи, когда мне особенно хочется спать, я останавливаю машину, чтобы перекусить, выпить глоточек из термоса. Сон убегает, когда пожуешь да попьешь. Ровно в час остановила я экскаватор и съела бутерброд. В термосе у меня был чай, из трав: я иногда кашляю... Евдоким подошел за минутку до этого, закурил. Вот кстати-то, говорю себе, будет хоть с кем словом перемолвиться в этой ночной глуши.

— О чем вы говорили?

— Да ни о чем. Он помолчал, потом говорит, дескать, записали его в ГДР, на специализацию. Или на экскурсию?.. Не помню.

— А ты?

— А я говорю: браво! Выпьем, если хочешь. Налила ему чашку чаю, как увидела его со стучащими зубами, — весь разобранный, самый настоящий скелет. Да не захотел... Нет, товарищ следователь, тощий чересчур этот парень, сил у него не хватит даже воробья убить. Да и любил он инженера. И его к себе под крылышко Христов все время брал. Да и женщин общих у них не было — каждый свою любил.

— Да, но его-то женщина бросила.

— Драга — баба расчетливая. Что ей с Евдокима-то взять? Золотая рыбка — голая красота. А Дима мужчина спокойный, совсем как мой, и все у него ладится. Он как камень на своем месте.

Из тумана послышался бодрый голос:

— Эге-ей! Цана, тебе три письма, трижды угощать будешь!

Это пришла почтальонша, перепоясанная ремнями, как старый фельдфебель, потная, ловкая. Она держала письма веером, как выигравшие карты.

— По самой короткой дороге проехала. От цеха досюда — двести шагов. А от старого цеха до нового — всего пятьдесят. Я поле знаю — как свою сумку. На этой земле у каждого свой адрес. И все адреса — в моей глупой голове!

Она кинула в рот кусок сахару и стала его грызть (треск при этом раздавался как в камнедробилке).

— Инженер Христов получал письма?

— Писала ему баба какая-то, чуть ли не каждую неделю. Желтый конверт, зеленые чернила.

— Обратный адрес помнишь?

— А как же? Роса Велева, улица Рачо Иванова, 5. Пловдив. Я из тех машин, что не ржавеют.

Климент возвращался коротким путем, измеренным почтальоншей, — он вел к новой стройке. Протоптанный грубыми подошвами, местами провалившийся от тяжести грузовых машин. Где же это старые добрые детективы с их лупами и шустрыми умными собаками? И нечаянные очевидцы — старушки, страдающие бессонницей и подагрой? И верные слуги — с нюхом, не уступающим нюху самого хозяина? Он был один — простуженный, недовольный собой, и развороченной красной землей, и людьми, погруженными в свою работу. Ни капли крови, ни знака, ни письма, ни наследства... Климент перелистал уже сотню личных дел на этом заводе — карманники отсиживали мелкие сроки, двое фальшивомонетчиков и один бывший счетовод, присвоивший государственные деньги, были под наблюдением и вели себя пока прилично: каждое воскресенье к ним приезжали гости — родные, друзья...

Явных врагов у Христова не было. В карты не играл, не пил, валютными аферами не занимался, к иностранцам, недоброжелателям нашей страны, не тянулся. Нормальный человек. И вдруг — нет его, исчез, растаял... Осталась одежда, какие-то слова, воспоминания о поцелуях, незаконченные чертежи, неосуществленная мечта о своем ребенке, существование которого тоже тайна. Тайна? Но почему? Через несколько дней Климент и это выяснил. Ребенок инженера Христова, девочка, вместе со своими родителями жил за границей. Отец работал там в посольстве. Мать тщательно замаскировала свое прошлое.

Предположения о семейной кровавой распре отпадали.

В своей душной комнатушке с запотевшими стеклами Климент изучал скудные факты, которые вписал против каждого имени. Никаких противоречий: слова и впечатления сближались, сливались, не оставляя белых пятен на не слишком пестром мозаичном портрете современника — человека умственного труда... И все же этот человек (не имеющий многочисленных друзей, но лишенный и явных врагов) исчез. Не оставил никаких следов — письма или хоть прощального слова какой-нибудь женщине, любившей его. Все его разговоры с людьми, все мелкие неурядицы были обычными — без каких-либо предчувствий и многозначительных намеков, которые уже после случившегося, задним числом, начинают плодить свидетели. Следователь внимательнейшим образом осмотрел квартиру инженера, пересмотрел его одежду, обувь, мелкие вещи, бумаги... Никаких следов беспорядка — или, наоборот, преднамеренного наведения порядка, чтобы карты были чисты перед тайной, называемой смертью. В кухне он нашел заплесневевшее варенье, банку с баклажанной икрой. Все это было внимательно исследовано, даже таблетки от головной боли и от кашля, Мария сказала, что Христов, простудившись, поправлялся за три-четыре дня — организм у него был сильный. В поликлинике подтвердили: никакой коварной болезни, никакой психической депрессии. Значит, размышлял следователь, у здорового, подвижного, выносливого человека, каким был Христов, не было причин, побудивших его исчезнуть (по своей воле или с чьей-то помощью)... Стоп! А Мария? Разве не выяснилось, что Христов не мог выносить ее присутствия длительное время, что она раздражала, даже бесила его? В следовательской практике был такой случай: женщина не смогла жить без своего любимого и убила себя, веря в вечное супружество с ним в загробном мире. Климент усмехнулся: если что и было противопоказано инженеру Христову, так именно «вечное супружество»...

Последним, что наметил проверить следователь, был небольшой водоем поблизости. Два опытных ныряльщика прощупали его дно, покрытое липкой, скользкой тиной. Они появлялись на поверхности, похожие не древних ящеров, и махали пустыми черными лапами. Когда, перемазанные тиной, ныряльщики вышли на берег, толпа мальчишек и случайных прохожих была разочарована: утопленника не нашли и вообще на дне ничего не оказалось, кроме останков трактора, потонувшего на самой глубине лет десять назад.

Неизвестной Росе Велевой следователь отправил записку, что приедет к ней в четверг, часов в шесть вечера, если ей будет удобно (разумеется, ей это было удобно). Комната, в которую она его пригласила, выходила окнами на запад. На стенах — целый зимний сад. Книжный шкаф, радиоаппаратура. Огромный сундук, разрисованный ярка-красными розами и целующимися голубками (музейный экспонат, поизносившийся, но не потерявший своеобразной простодушной прелести).

— Красивый, да? — засмеялась Роса.

Ей было около тридцати, большие глаза смотрели печально из-под тяжелых век. Зубы делал, видно, первоклассный дантист — такие можно было то и дело показывать в улыбке. И Роса улыбалась — может быть, не от всей души, принужденно, но, во всяком случае, старалась сгладить впечатление, которое производило на гостя инвалидное кресло. Калека давала понять, что она — женщина, предпочитающая не давать воли мрачным мыслям.

— Знали вы Стилияна Христова? — спросил следователь.

— Конечно, — ответила Роса, не переставая улыбаться. — Нас связывает один ужасный случай. Мы вместе попали в катастрофу. Ехали по шоссе в деревенской повозке... — Опустив глаза, она посмотрела на свои руки, болезненно-тонкие, с накрашенными ногтями, и продолжала: — Возвращались со свадьбы. На нас налетел грузовик. Один парень сразу погиб, а я — наполовину, как видите.

— А инженер?

— О, ему повезло! Сломал ногу, вывихнул ключицу! — Она залилась смехом. — Поболело — и прошло.

Климент кивнул. Много раз он убеждался, что люди всегда, как бы ни были больны или искалечены, прилагают невероятные, сверхчеловеческие усилия, чтобы выжить. Лишь бы дышать и жить под солнцем.

— С тех пор мы со Стилияном как брат и сестра. Я ему очень часто пишу, а он мне — редко: занят.

Климент невольно перевел взгляд на телефон, и женщина, заметив это, махнула рукой:

— Телефоны — для холодных, деловых слов. Или для слов, ничего не значащих... Потому я предпочитаю писать письма. У меня много друзей, я им шлю длинные письма — о моих мыслях, о музыке, которую я слушаю постоянно, обо всем, что вижу из окна... Видите, какое у меня окно?

Окно занимало всю стену. За ним открывался двор, деревья, дом с балконами и множеством труб. Трава, покрытая инеем, казалась связанной из пушистой пряжи.

— Разве об этом можно рассказать по телефону? — настойчиво спрашивала Роса. — Ну скажите, можно?

— Нет. А вы храните письма вашего друга?

Она окинула его быстрым проницательным взглядом. Улыбка исчезла с лица. Эта страдалица каким-то шестым чувством улавливала, что Климента привело к ней несчастье.

— Он болен? — спросила она кротко.

— Как бы вам сказать...

Выражение ее глаз, окруженных коричневыми кругами, было напряженным, как у ночной птицы, ни удивления, ни протеста в них не было.

— Умер?

— Не знаю. Исчез.

— С цыганами? Влюблен в певицу? Нет, в наше время такого не бывает...

Следователь снова кивнул (увы, в наш жестокий и расчетливый двадцатый век не может быть ничего подобного). Прочитал он несколько слов инженера, адресованных Росе. Веселые, праздничные пожелания. Благодарность за ее двенадцать или четырнадцать страниц... Клименту представилось, как Христов нетерпеливо перелистывал ее послания, останавливаясь лишь на некоторых размышлениях. Инженер был деловой мужчина или по крайней мере заставлял себя быть таким. В самом длинном письме (почти две страницы) он писал о какой-то игре в карты с Беровым: оба напились до беспамятства, так что проснулись на ковре в квартире у Берова.

— А не у Беровой? — спросил следователь.

— Это мужчина. Некрасивый, старый. Он на заводе плановик. Играют в карты!.. Я удивляюсь, как...

Она бесшумно подкатила кресло к электрической плитке, где кипел кофе. Климент встал, задыхаясь от запаха крупных, пышных цветов в бесконечных горшках.

— Это будет у меня уже четвертый кофе... Пожалуйста, не надо... А как был одет ваш Стилиян, если вы помните, при последнем визите?

— Помню. Выпейте тогда этот сироп, он из ягод бузины, очень полезный... Стилиян был в новом пальто, светло-бежевом. Сказал, что купил его у приятеля — почти задаром.

— Имя приятеля знаете?

— Я не спросила. Только посоветовала носить светлые пальто, они делают его крупнее.

— Еще?

— Пожаловался, что какая-то девушка навязывается, такое слово употребил... не знает, как от нее отделаться.

— Кто этот Беров? И адрес — может, вы знаете?

— Работает на стройке, хоть уже на пенсии. Живет в ведомственной квартире.

 

Около девяти вечера Владислав Беров открыл дверь (он был уже в домашней теплой пижаме). Пригласив в неприбранную гостиную, усадил гостя в кресло, обтянутое растрескавшейся, старой кожей. И сразу же задал вопрос:

— Нашли его?

— И вы уже знаете?

Мужчину это задело.

— Стилиян — сын моего лучшего друга.

Он достал бутылку (на дне оставалось немножко виски) и две рюмки.

— Светлая ему память.

Голос у него был глухой, серо-зеленые глаза укоризненно глядели на следователя.

— Рано еще поминать его бессмертную душу, — сухо сказал Климент.

— Мне любо-дорого было бы выпить на его свадьбе. Или за его открытия. Даже просто так — за жизнь, пока еще она бурлит в нас...

Он достал платок, сложенный вчетверо, высморкался. Налил рюмки и быстро осушил свою.

— Я сожалею, — помолчав, сказал Климент, — но повод действительно нерадостный... Когда вы видели инженера в последний раз?

Хозяин постоял с рюмкой в руках, поднял глаза к пыльной люстре.

— Подождите. Минуточку... У меня была ревизия — я сейчас работаю по закупке мелкого товара, который нужен заводу как хлеб. Третьего ревизия благополучно закончилась. Я боялся из-за спорной тысячи левов. И с кем же отпраздновать этот мой праздник? С сыном моего лучшего друга, пропавшего без вести во время войны. И вот — сын, оказывается, тоже пропал без вести.

— Как вы со Стилияном Христовым проводили время?

— Ну, как это делают два настоящих мужчины в праздник, который не отмечен в календаре? Пьют да в карты дуются, поднимая ставки. В сущности, мы играем больше для удовольствия, деньги — так только, повод для шуток.

— Покер или бридж?

— Да нет, сами придумали... Нечто вроде лодки с веслами. Едешь вперед, потом приостановишься полюбоваться каким-нибудь закатом или рекой, давно исчезнувшей вместе с тенями наших предков...

— Я вас не понимаю.

— А вы знали покойного?

— Оставьте это слово — «покойный»... Нет, я его не знал.

Беров уверенной походкой подошел к буфету и выдвинул ящик. Достал канцелярскую папку, обтер ее белой тряпочкой. Вытащил большую фотографию, вырезанную из журнала. На ней следователь узнал Христова в юности: цветущий, красивый, стройный, точно сошедший с рекламного плаката. Около него — девушка, тоже красивая, с прямыми русыми волосами, в блузке и юбке до колен.

— Вы, вероятно, не знаете чешского? — спросил Беров и бойко перевел: — «Красавица, студентка института мисс Маришка Хроматка и рыцарь науки, болгарин Стили Христов, студент-отличник». Стили был львом среди обычных котов и прекрасно это понимал. Его приглашали на приемы, в ресторане для него всегда был заказан столик и стояла его пивная кружка. Его обожали. Вот он на студенческом балу в костюме Пьеро...

Тонкие черты Пьеро были старательно прорисованы черными тенями.

— Красавец! — печально проговорил Беров. — А что скажете об этом? — И жестом игрока, вытаскивающего последнюю, самую крупную карту, достал маленькую, но отчетливую фотографию. — Зампредседателя Совета Министров жмет ему руку на выпускных торжествах. Его дочь была влюблена в Стили. С ума по нему сходила.

— Свадьбы не было?

— До этого не дошло. Молодость, сами понимаете...

Следователь внимательно изучил каждую фотографию — лицо инженера светилось внутренней страстью, интеллигентностью и, может быть, восхищением — главным образом самим собой.

— Понимаете, полковник, — начал Беров, на что следователь устало возразил, что он майор. — Понимаете, майор, драму моего молодого друга? Общество, блестящие салоны, компании красавиц — и вдруг провинциальная стройка! Грязь по колено, грубые мужики, керосиновые лампы. Вот она, жизнь! И Стилиян — инженер средней руки, а вокруг потрепанные женщины, мужчины, имеющие слабость к рюмке...

Климент Петров нахмурился.

— Христов сам пожелал работать на этой стройке... Именно там он мечтал работать.

— Да уж... большие были проекты, большие мечты. Занялся этой темой, потому что трудна и нова: «Автоматизированная система использования энергии отработанного тепла». Честолюбие свое тешил молодой человек.

— Я не вижу в этом ничего ненормального.

— А я вижу. Этот прыжок с высоты — да в самый низ, к мужичью... Что-то происходит у тебя в голове, каким бы ты ни был разумным и крепким... Это ведь то же самое, когда прыгнешь снизу вверх. Результат один — сотрясение мозга.

— Вы утверждаете, что его прошлая жизнь повлияла на его душевное состояние?

— Очень. Он хотел быть первым среди первых. А все эти женщины только мешали ему осуществить свои планы.

— Считаете, его исчезновение как-то связано с ними? Вы в этом уверены?

Тот пожал плечами. Глядя на его вязаный короткий жилет, не скрывающий торчащее брюшко, на помятое лицо с крашеными усами, на всю его огромную рыхлую фигуру, следователь строил догадки одну нелепее другой: что связывало, вернее, что было общего у молодого, блистающего «в свете» Христова и этого человека?

Словно услыхав его мысли, Беров сказал:

— Я был должен его отцу. Деньги я посылал сыну, да и сам частенько ездил в Прагу. Стили был таким парнем... Я хотел бы иметь такого сына — красивого, веселого, умного. Я человек одинокий, потому что уважаю абсолютную свободу...

— А что по этому поводу думал Христов?

— Я сумел ему внушить, что личная свобода — это наивысшее счастье... Но было и кое-что другое: вы не заметили, товарищ майор, некоторые люди закрепляются на самом лучшем моменте своей жизни и остаются там, как на одинокой вершине? Я знал одну красавицу, из-за которой мужчины друг друга убить были готовы... Но эта красавица никого из них не выбрала — осталась на своей вершине. Она моя сверстница, можно сказать — бабка, но по-прежнему не двигается с места, то есть со своей вершины. Закрепилась, так сказать.

— То есть Стилиян...

— Именно! — воскликнул Беров. — Мой Стили остался вот здесь, — он постучал по фотографии молодого человека. — Невозможно каждый день с утра до вечера загонять прошлые запросы в строительную грязь и даже в копание в этом безнадежном проекте...

— Он такого не говорил. Гордый был человек. Но вспыхивал, как сухой порох, если я об этом речь заводил.

Следователь согласно кивнул: мало кто радуется трудностям...

Его собеседник долго и печально молчал.

— Ему другая жизнь была нужна, — вздохнул он.

— Но он ведь не бедно жил.

— Я не о том... Я оставил бы ему дом, кое-какие сбережения... А он все головой стенку пробить пытался. Хотел подняться выше других.

— И прежде всего — выше себя... Вы допускаете самоубийство? Без видимых причин?

— Да разве надо трубить о том, что были причины? Здесь все просто: столкновение мечты и реальности...

— Но реальность давала ему и настоящее, и перспективы. Большие перспективы.

— Мы, взрослые люди, привыкли к самому трудному — не иметь иллюзий... Я адвокат на пенсии, у меня богатый опыт. У вас, очевидно, тоже нормальное отношение к жизни, без розовых очков. Мы — два мрачных черных ворона, нам в самый раз выпить сейчас пару рюмок домашнего винца...

Следователь моргал растерянно. Может, он и вправду похож на ворона, который маячит поблизости от могил?

— Значит, самоубийство? — проговорил он. — Но тогда где же труп? Самоубийца обычно оставляет свое тело как вещественное доказательство...

— Значит, кто-то был заинтересован в том, чтобы скрыть его. Когда я был во Франции, я слышал историю об одной женщине, обнаружившей своего собственного мужа под кроватью. Мертвого. Она забальзамировала его, спрятала в гардероб. И целых два месяца полицию разыгрывала!

— У нас нет вдовы и гардероба. Вероятно, та женщина ждала истечения какого-то срока?

— Часа завещания.

— Не хватает нам завещания... Хорошее у вас вино.

— У меня виноградник на холме, на самом припеке... Еще по рюмочке?

Следователь отказался. Бывший адвокат смотрел на него острым взглядом, левая бровь у него подрагивала.

— А вы предполагаете убийство? — спросил он медленно.

Климент встал, застегивая пальто. Работа (то есть близость к крайним проявлениям человеческих страстей, низменных инстинктов, нелепостей и зловещих случайностей) превратила его в замкнутого и осторожного человека, сомневающегося во всем и во всех. Как будто сама смерть подавала ему знак, что он (один из немногих) имеет право приблизиться к ней, к ее зловещей тайне. Пробираться в ее покои почти ежедневно, предвидеть ее и открывать, осторожно, даже благоговейно прикасаясь лишь к ее первичной, стихийной силе, — это, в общем, нечеловеческое испытание для простого смертного.

Следователь взял шапку, стряхнул с нее пыль, которая была здесь повсюду (и везде следы пальцев на мебели), «Рай для Шерлока Холмса», — подумал он и вышел, провожаемый хозяином, который отодвигал стулья с висящей на них одеждой, попадавшиеся на пути.

— Держите меня в курсе дел, пожалуйста, — сказал Беров осипшим вдруг голосом.

— Лишь бы не остаться с пустыми руками, — задумчиво пробормотал Климент, сходя по каменным ступеням.

 

Цанка все труднее переносила ночи в общежитии, на куцей кровати с провисшей сеткой, которая и до нее давала холодный, казенный уют множеству женских тел. Днем еще куда ни шло — время крутило Цанку то туда, то сюда вместе с рычащим экскаватором, изнемогающую от жары, красную, как черепица. Копала... Машина глубоко вгрызалась в землю, а затем изрыгала из своей чудовищной пасти вместе с землей камни или что-нибудь непонятное — ржавое, сплющенное. Цанка гадала, как оно попало в землю (вроде само зарылось). Обломки исчезнувшей жизни. Она работала спокойно, ровно, без излишнего любопытства, без капризов — куда посылали. Что ни прикажут — сделает. Выносливая и терпеливая, трудилась наравне с мужчинами. Дважды в многотиражке отмечалась ее добросовестная работа. Бывало, принесет своему мужу газету, и читают вместе. Но однажды Цанка почувствовала себя растерянно, даже униженно. Ее муж разглядывал портреты передовиков. И вдруг сказал:

— Не буду возвращаться к старой профессии. Только начну примеряться к будущему — глянь, будущего-то и нет...

— Как это нет? Ты молод, здоров...

— Я не жалуюсь. О другом думаю днем и ночью. — И засмотрелся мимо Цанки в окно.

Беспокойство сжало ее сердце, в ушах стучало, а как заснула — принялась копаться в будущем, ища, на что бы опереться и как бы получше провести свои дни, которые теперь уже шли навстречу ей. Однажды приснилось, что она опять копает какое-то поле, и вот выскочил бригадир Юруков и начал что-то громко, таинственно шептать — что-то вещее, какую-то правду хотел ей открыть, но машина так тарахтела, что Цанка ничего не услышала, видела только, как ковш ударил Юрукова — и он вошел в землю, точно гвоздь, прижатый пальцем.

Закричав, она села, растрепанная, на скрипучей сетке. Обе соседки — Фани и Мария — спали крепко. Фани выпростала голую ногу. Мария посапывала, уткнувшись носом в подушку. Боже, сказала себе Цанка, милый мой боже, до чего же я докатилась — сплю в чужом доме, ровно бездомная какая, и зарываю в землю живых людей, моих начальников, которые дают мне заработать хлеб мой насущный... Сердце ее билось, в такт ему подскакивала вся комната, растревоженная Цанкиным сном. Хлопнула входная дверь, кто-то прошлепал по ступенькам босыми ногами, потом в ванной пустили воду. (Ненавистная эта ванная с множеством кранов и общим корытом, как на водопое!) Прикорнув на большой, пышной подушке, привезенной из дому, Цанка засмотрелась в окно. Она чувствовала себя на краю света — земля терялась под ногами, а над головой гудела небесная бездна без начала и конца. Она же, случайно прилипнув к складке бесконечности, дрожит, точно сорванный ветром листочек...

Но сознание не оставило ее на краю бездны: вскоре Цанка, словно проснувшись, увидела себя сильной, еще молодой, рядом с мужем (совсем как на свадебной фотографии, и дети сгрудились вокруг, и они двое, как и положено, стоят перед домом с переполненными сердцами и пустыми руками...).

Что ж, так было — так и будет, покуда рождаются дети на земле. А Юруков — ничего. Жив и здоров, хоть она его и зарыла своими собственными руками.

Хозяин ли ты природы, которая распоряжается людьми и животными, как хочет? Нет, не хозяин. И сон — какая-то тихая стихия, которая захватывает тебя, когда ей захочется, а после стыдно вспомнить, что ты творил ночью, о чем при дневном свете и не подумал бы. Не так давно припуталось, например, что обменивается тайными знаками с поваром, а потом они миловались на кухне, да как!.. Никогда не было такого с собственным мужем, хоть он жалел ее и любил. (А молодой повар, ничего не подозревая, обходил ее, как и раньше, с полным безразличием.)

На следующий день, под вечер, Цанка навестила своего бригадира Юрукова. Принесла две бутылки пива — неудобно было приходить к начальству с пустыми руками. Жена Юрукова встретила ее с объятиями, усадила в мягкое кресло и начала радоваться ей. Они были двоюродными сестрами, женщинами одного круга, прошлое держало их в этом водовороте летящих дней, как якорь в бурную погоду. Они болтали, смеялись, иногда пускали слезу, вспоминая рожденных, умерших, разбросанных по белу свету многочисленных своих родичей. Пришел и хозяин (пол прогибался под его тяжелым шагом) и налил себе бокал пива.

— Ну как? — спросил он, уверенный, что у Цанки все в порядке.

— Да кручусь вот, точно слепая лошадь...

— Хорошо выглядишь, Цанка. Лучше многих других.

— Жду день за днем, — не слушая, продолжала она, — и думаю...

Замолчала, не сказав, о чем именно думает. Подбирала слова о чем-то неясном, далеком, будто скрытом за дымовой завесой.

— Мой родственник, — начал Юруков и поднял бокал. — На здоровье! Так вот, копал он, как ты, на какой-то улице, и однажды — что бы ты думала? Его машина поймала крупную рыбу. Сокровище. Клад. Разные там золотые блюда и тому подобное, все новое, вроде только что отчеканенное мастером. Получил большое вознаграждение и взялся дом строить. Попробуй и ты найди: может, повезет. Места здесь дикие, но человеческая рука копала землю — то здесь, то там...

— Да, — сказала Цанка, — недавно я откопала круглую железную печку, которую называют «цыганская любовь», потом трость с костяной ручкой и глубокий котел. Люди жили на этой земле, а потом сбежали — видно, от этой самой тени, которую холм бросает. — И серьезно добавила: — Копаю, кручусь — и все на одном месте. И время не движется, как зажатое чем. А другие...

— Что — другие?

Голос Юрукова прозвучал почти враждебно. Привстав, он открыл ключом шкафчик, снова сел и сказал гостье:

— Ну, смотри!

Такую папку она видела впервые — дорогую, обшитую красным бархатом («Царская папка!..»). Когда Юруков ее раскрыл, запахло телячьей кожей. А в папке были газеты, грамоты, свидетельства, аккуратно сложенные. Они потрескивали, когда Стамен их разворачивал.

— И я не отходил от печи, но время все же сказало какое-то слово и за меня... Читай.

Цанка увидела фотографию своего бригадира — он в каске, с длинным изогнутым металлическим прутом в руке, точно какой-то властелин с жезлом. Крупная надпись: «Первый среди передовиков». И дата: «17 мая 1968 года».

— Тогда я вычистил эту печь всего за десять часов — была сумасшедшая работа, не на жизнь, а на смерть... Нельзя было ждать. Железо — оно не ждет. «Кто? — спросили нас. — Кто сделает эту работу?» Я сказал себе: заложи свою жизнь, Юруков. И бросился в печное нутро.

Он был уверен, что знает свою печь — со всеми ее преимуществами, капризами и упрямством. Но вот оказался в адской тесноте душегубки, и невозможно было ни сесть, ни по-настоящему выпрямиться. Не было видно света вверху. Стамен почувствовал себя не человеком с нормальными, здоровыми конечностями, а каким-то червем или каракатицей в глубокой, зловонной темноте, полуслепым, полузадохнувшимся. Единственным существом, которое должно было не только уцелеть, но и выбросить наросты, черный мох и мусор, скопившиеся здесь за длинную жизнь этого огненного чудовища, был он — человек, хорошо знавший его... В конце концов выбрался Юруков из прокопченной утробы — головой вперед, почерневший, с окровавленными пальцами.

— И, как был в грязной одежде, мои мальчики подняли меня и отволокли на одну гулянку, вот ведь как! Потом на меня повесили медаль... А это — еще когда я был арматурщиком и работал на морском побережье. Куда ни посмотришь — над крышами, за изгородями, — кругом вода... Мы строили завод, мои пальцы искривило железо, но я сказал себе: или оно меня, или я его! Что ж, схватил и этого быка за рога. Коллектив вышел победителем в соревновании, наградили нас орденами, и стала бригада известна всей стране...

Он разгребал газеты, складывал их перед Цанкой — в них раскрывалась судьба этого железного человека, объехавшего все стройки Болгарии, сменившего множество профессий, одна другой тяжелее и ответственнее.

— Сейчас что? — усмехнулся он, складывая газеты и пряча их в кожаную обитель. — Скажи мне, что так мучит молодежь? Наденут белый халат, вымоют свои нежные ручки и садятся перед табло. Гудят аппараты, а мальчики только фиксируют на листе бумаги, как трудятся за них роботы...

— Я в газете читала, — откликнулась жена Юрукова, — что через год-два роботы начнут сталь разливать. И вообще все самое тяжелое станут делать.

— Этого не будет! — выкрикнул Юруков. — Столкнуть человека с места, к которому прирос он кровавыми своими ладонями, прикипел... Да каждая пядь около моей печи полита человеческим потом. Это работа святая, благородная и благословенная, она имеет свое прошлое, и невозможно его перечеркнуть в один миг. Что понимают в человеческой радости, в человеческой беде те железные, бессердечные скелеты?

— Хочется мне взяться за эту работу, — сказала неуверенно Цанка.

— За какую работу?

— С компьютерами... Как-то это привлекает меня. Не знаю почему.

Юруков молча оглядел ее, удивляясь, не подшучивают ли над ним.

— Ты серьезно?

— Почему бы и нет? Я сильная, здоровая.

Цанка вспотела от напряжения, выдерживая взгляд своего сурового покровителя.

— С этой дрянью и дряхлый и больной управится. Знания нужны. Сколько тебе лет?

— Идет сорок второй.

— Образование?

— Окончила восемь классов. На курсах экскаваторщиков была первой.

Он задумчиво постучал по столу. Кто знает, почему его лицо нахмурилось? Молчаливо, с удивлением наблюдала она, как на хмуром этом лице пробивается сквозь усы лукавая кривая улыбка.

— Запоздала ты, женщина! — сказал Стамен. — И я уже не подхожу для такой тонкой работы. Эти пузатики, которые поедают мое здоровье — молодые в белых халатах, — сейчас в моде. Мы уходим, все, кто как смог, что-то дали и что-то взяли от жизни... Давайте, на здоровье.

Не чокаясь, выпили молча, как за покойников. Видно, питье не доставило ему удовольствия. Юруков взял папку и потянулся, сплетя пальцы над головой. Копание в старых газетах разбередило старую рану, и заныла она у него, застучала глухо в груди, словно второе сердце. Это была правда — о нем много писали, хвалили его и возвеличивали его труд, пока этот труд был перед глазами миллионов. Он работал как одержимый, всеми своими мускулами, одаренный и изобретательный, везде, куда бы ни забросила его судьба. Приходили из газет и журналов, фотографировали его — обычно в профиль — и хвалили: «Ну и лицо у тебя, уважаемый Юруков!» По радио тоже говорили. Однажды увидел себя на экране в кинотеатре и еле успел подавить довольный смешок человека, достигшего славы. Он был убежден: его труд останется таким навсегда, до бесконечности. Но скоро пришел ему конец. Потеснили супермашины, началась новая эра в стареющей железной эпохе. Понабежали молодые образованные парни, надели белые халаты и начали управлять могучими печами (его печами!) издалека, автоматически, кнопками да формулами, следя за дрожанием стрелок. Компьютеры выстроились в цехе с ледяным безразличием всезнаек. Оказалось вдруг, что в этой начинающейся жизни места для него нет. Дали ему печь самую старую, еще из первых, но все равно он был вне строя... Работал по-старому, жарился при адской температуре, но сталь выплескивалась в длинные желоба огненно-красная, чистая, как стеклянный сверкающий поток. Юруков все еще был богом разливки, маленьким богом с несколькими помощниками, которые крутились вокруг него, но и их глаза все больше шарили по компьютерам, по новому, но более на вид легкому и интересному... Опять навалились журналисты, щелкали камеры, но снимали уже не его, а тех, других, которые работали по новой азбуке, путешествовали по заграницам и рассказывали раскрывшим рот мальчишкам о неслыханных, только что рожденных пристанях, о закатах и восходах, чаще всего виденных с борта самолета. Юруков, знатный сталевар, почувствовал себя грузом, который упал в пути, забыт и уже никому не нужен. Мелкие ссоры и склоки начались у него с инженером Христовым — главным проводником всего нового, того, что толкало его локтем — вон, с дороги! Юруков (пятидесятитрехлетний самоучка, с большим опытом, но и с чувством недоверия к работе, связанной с наукой и знаниями) подталкивал молодых: дескать, учитесь и старайтесь. А самому было больно, когда кто-то отрывался от его старого гнезда и перелетал к более легкому, чистому и опрятному будущему, недостижимому для него самого. И все больше молодых птенцов улетало из его прокуренного дома, исчезая из поля зрения.

В тот день он прошел в цех, где были установлены новые компьютеры. Каждый был завернут в свое собственное покрывало. Стояли, как недоступные мудрецы, холодные и молчаливые. Стамен приподнял покрывало одного из них и встретился с синевато-зеленым глазом циклопа, который отражал дневной свет. Казалось, это действительно было око чудовища, безразличного к судьбе лучшего представителя рабочего класса. У этого циклопа был собачий нюх, который умилял теперь людей, что поднимали Стамена на подвиг одной только фразой: «Здравствуй, уважаемый Юруков!»

Он ушел от этих молчаливых драгоценных сокровищ, выстроенных заботливо в ряд, и предстал перед своей единственной печью. Она зависела только от опыта его рук, а руки его вблизи познавали потаенное нутро печи, и от них зависело, будет оно бесплодным или опростается среди огня и пламени. Он всегда по старой привычке приходил первым, другие тянулись за ним, приветствуя его взмахом руки — дружелюбно, но и небрежно, точно он был каким-то стариком, едущим на разбитой телеге (симпатичная картинка старого времени!).

Неохотно принялся за работу. К нему пришел Страхилко, живой, веселый парень — ученик, покрутился некоторое время рядом, глядя в сторону, а потом сказал:

— Мастер, ухожу я от тебя. — И скрестил руки на груди с видом человека, который намерен отстаивать себя до конца.

— Больших тебе успехов, — ответил Юруков, оскорбленный до глубины души.

Мальчик удивленно замолчал — готовился, видно, к оскорблениям, угрозам, не ждал такого пренебрежения. Юруков медленно обернулся к нему. Глаза его светились обидой и раненой старческой любовью.

— Не припомнишь ли, уважаемый, что было два года тому назад? Твой отец лично передал тебя в мои руки! Просил сделать тебя мастером, чтобы честно зарабатывал ты свой хлеб!

Юноша переступил с ноги на ногу, кивнул.

— Ну и что?

— И сейчас ты плюешь на его наказы, а он, прости его бог, не может открыть рот, чтобы пожурить тебя и посоветовать...

— Оставь отца в покое, бай Стамен, — тихо сказал Страхилко. — У него ничего общего со всем этим... Я иду учиться — инженер Христов предложил.

— Ты что, девка, чтобы тебе предлагать?

Страхилко пропустил иронию мимо ушей.

— Буду работать на новых машинах, а не на этом барахле. Здоровье только отнимает...

Стамен Юруков искоса взглянул на парня — крупного, сильного.

— Не заметил, что ты слабачок.

Он отвернулся и больше ничего не говорил, несмотря на то что Страхилко трудился до конца смены, надеясь оставить светлые воспоминания в памяти этого человека. (Все же приятель отца, все же недосягаемое было мастерство у него в руках...)

 

— Папа, — сказала Зефира, закрывая дверь и прислонившись к ней спиной. — Тот человек пришел.

Юруков приподнялся на локте.

— Какой человек?

— Следователь.

Встав, он набросил на плечи пиджак. («Этот человек» завтра к ним через окно полезет, как к себе домой!) Следователь стоял в прихожей — в черном пальто, но в носках, потому что снял грязные ботинки.

— Почему? — обернулся Юруков. — Я вам сейчас дам тапочки.

Тапочки были старые, но теплые. Следователь поблагодарил. Он был похож на человека, который не сидит на месте — разъезжает, как коммивояжер какой-нибудь.

Зефира хотела выйти из комнаты, но гость ее остановил.

— Постой, девочка, я хочу спросить тебя кое о чем...

— Она еще несовершеннолетняя, — быстро возразил Юруков. — И не отвечает перед законом!

— Знаю. Но в данном случае поможет правосудию. Ты сказала своей подруге Меглене, что в тот самый вечер видела своего отца.

— Она мне не подруга!

— Это неважно. Важно другое: говорила ты Меглене, что видела инженера Христова, беседующего с твоим отцом на повышенных тонах, будто они поругались?

— Они не ругались, — задумчиво проговорила Зефира и прислонилась спиной к двери. — А я буду выступать перед судом?

— Нет, достаточно мне сказать.

— А-а-а... — протянула Зефира разочарованно.

— Это нечестно! — воскликнул Юруков. — Вы используете невинного ребенка!

Следователь что-то пробормотал на чужом языке и перевел:

— Устами младенца глаголет истина. Я ничем не обижаю вашу дочь.

— Но обижаете меня! Мой авторитет...

— Вы неглупый человек, Юруков, — сказал Климент, — и знаете, что эта последняя ночь чрезвычайно важна в деле Христова. Мы блуждаем в догадках и предположениях, а результатов все нет. Скажите, вы не очень-то любили друг друга?

— Почему мы должны любить друг друга? — взвился Стамен. — Мы не сваты, не браты.

— Вы виделись в ту — последнюю его — ночь? Или нет?

Юруков взглянул на свою дочку: какие-то пустые глаза, плотно сжатые губы. Она играла дверью, качая ее туда-сюда. И вдруг (тихое, тайное прозрение сердца!) отец понял, что там, на ярмарке, Зефира была не ребенком, а взрослым человеком, женщиной — интересной, привлекательной и сознающей свою привлекательность...

— Виделся, — тихо сказал он. — И мы здорово схватились.

— Как это произошло?

— Как? Да очень просто...

 

Он вышел купить что-нибудь к ужину и увидел на противоположном тротуаре Христова. Перейдя к нему, Стамен злобно прошептал:

— Хорошая встреча, шеф...

Тот рассеянно на него смотрел. Город все еще был маленьким, и люди то и дело встречались на улицах, в ресторанах, у фонтана в парке.

До инженера только теперь дошло, что произнесенное сквозь зубы приветствие повлечет за собой неприятности.

— Я скажу! — перебил Стамен. — Честно ли это — переманивать моих людей? Самых верных моих учеников...

— Это ведь люди, а не зайцы, вскормленные в питомнике, бай Стамен. Их переманиваю не я, а наука, прогресс.

Стамен усмехнулся.

— Тогда почему две аппаратчицы — дю-у-у-же ученые девицы — собираются смыться в Софию? Вместе со своими знаниями. С наукой, на которую ты молишься.

И в темноте было видно, что инженер побледнел.

— Кто тебе сказал, что они уходят? — всполошился он, но, помолчав, спросил неожиданно мягко: — А ты почему не воспользовался своим влиянием старого работника, уважаемого человека?

— Никто меня не уважает! — запальчиво выкрикнул Юруков. — И для тебя я никто, раз забираешь у меня самого талантливого — по-разбойничьи, втихомолку!

— Я тебя уважаю и ценю, но не имею права запретить людям идти к знаниям. И Цанка вот хочет учиться.

— Цанка? Да она же старая!

— Может быть, для танцев и стара. Но для учебы — годится.

— Да-а-а... Миллионы разбазариваете, чтобы купить дорогую машину, а молодые бегут. Ну, мне до этого нет дела.

— И до тебя дело дойдет. Очень скоро. А миллионы вернем с прибылью. Поживем — увидим... — Он вдруг крикнул, вытаращив глаза: — А ты чего хочешь, бай Стамен? Чтобы мы валяли дурака на этих старых печах, пока они не выпьют наши силы, не сожрут самые дорогие годы? Чтобы мы работали как при царе Горохе?

Христов отпрянул. Ринулся к своей машине. И поехал как-то неуклюже, толчками, не попрощавшись и не махнув Стамену рукой.

Бригадир пошел в магазин, купил, что было нужно, и возвратился домой, огорченный и недовольный всем миром и самим собой.

 

— Он сказал, что я работаю как при царе Горохе. А ведь я отдал столько сил, обучил десятки учеников! Никому до этого нет дела.

— Есть дело, вы ошибаетесь, — возразил следователь. — Но люди быстро привыкают к новому — более легкому и удобному. Такова их природа. Иначе не будет прогресса, уж вы-то лучше всех это знаете.

Стамен вздохнул, глядя в сторону. («Что ж, такая уж у меня судьба. Жаль, мое время уходит...»)

— Куда поехал инженер?

— Откуда мне знать? В темноту...

— Почему вы мне раньше не рассказали о своей встрече с Христовым?

Юруков поднял брови. Стыдно было из-за этой гадкой стычки со своим начальником, человеком разумным, беззаветно преданным делу. Целых пять лет они пахали одну борозду, каждый своим способом, но шли к одной цели — научить народ работать, видеть далеко вперед не только собственное будущее, но и будущее своей родины.

— Не хотел, — вздохнул Юруков, — чтобы про царя Гороха... Люди языки распустят, прежде чем поймут, кто прав, кто виноват. Поэтому и не сказал.

Следователь выпил чашку липового чая и ушел, переобувшись в прихожей в свои большие грязные ботинки («Ишь, скитается по белу свету...»).

 

Мария все же решила уйти со стройки. Пока собирала чемодан, поняла, что это ее заветная мечта, которая набухала и росла в ней неустанно, как зерно в оболочке. Она укладывала одежду, по-деловому прикидывала, что взять, а что оставить. Для нынешнего момента — меньше вещей, больше денег.

— Опять, что ли? — спросил отец, гримасой выдавая нежелание дать ей денег.

— Опять. В Софии жизнь дорогая.

— У тебя есть дом и работа. Чего ты мечешься, как муха без головы, туда-сюда?

Вся ее жизнь — сплошные метания, но, слава богу, у нее есть голова на плечах, и она полна планов и надежд. Новое, счастливое начало маячило впереди.

Она не захотела, чтобы ее провожали. Села в купе первого класса. Положила чемодан внизу, у ног. Настроение было прекрасное. Мария взяла себе кофе, как только поезд тронулся. Маленький город разворачивался, исчезал с глаз долой — вот уже потянулись окраинные хибарки, каждая — с одним-единственным окном, а потом и они остались позади, уступив место полю взошедшей чахлой пшеницы. На горизонте мелькнула черная полоска леса, наполненного пробуждающейся жизнью.

Откинувшись на мягкое сиденье, Мария думала, что впервые она свободна. Ее ждала столица — бульвары и парки, прекрасные здания, бетонные башни, великолепие ночной светящейся рекламы, асфальтовые мостовые, звонкие сигналы автомашин и запахи, запахи, удивительные запахи свободной жизни... И она, Мария, идущая среди множества других, одинокая женщина, никто не любопытствует, куда она пошла, что делает ее зубной врач и нравится ли ей вчерашний дождик. Свобода, полная свобода! Прочь от мелочного, муравьиного, безликого общества! Ее место среди столичных культурных людей, в компаниях мужчин утонченных, преуспевающих. Рано или поздно она займет свое место среди них — будущее само направит ее указующим перстом по верному пути.

Подруга встретила ее на вокзале. С двумя пересадками доехали на трамвае до запущенного кооперативного дома, где у подруги была маленькая комната на восьмом этаже.

— С тебя магарыч, — сказала она. — Я нашла тебе работу. Наш бригадир даже обрадовался: нам, говорит, такие нужны. Давай ложиться, дорога длинная, я тебя рано подниму.

Мария отказалась от рабского труда.

В хорошем пальто, с фальшивыми бриллиантами в ушах пошла она по утреннему бульвару «Витоша» играющей походкой — совсем как киноактриса. Поток спешащих людей обтекал ее, и не было в нем ни одного знакомого лица. Ни любопытства, ни интереса не встретила Мария в чужих глазах.

Левая ее лодыжка начала болеть (напрасно натянула сапоги с высокими каблуками). После длительного хождения Мария зашла в кафе, умирая от усталости. Заказала себе дорогие сигареты.

Сидела, курила, разглядывала людей, сидящих вокруг.

В общем, пока это было одиночество, а вовсе не свобода — Мария не понимала, почему тает радость, которая так грела ее в пути...


предыдущая глава | Современный болгарский детектив | cледующая глава