home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава 42

Жилище Малкольма на острове было даже более спартанским, чем его корабельная каюта, а удобств тут было немногим больше, чем у немногочисленных жителей Хирты два века назад. На дальней от входа стене виднелся такой же, как у меня, эркер, выходивший на столь же скалистый и загадочный участок побережья. Перед эркером в кресле сидел Малкольм, купаясь в мягких солнечных лучах Сент-Кильды и наблюдая за сотнями морских птиц на скалах все с той же радостью, которую мне и прежде случалось ловить на его лице. Эта радость свидетельствовала о том, что маленький мальчик, много лет назад переступивший порог ужасной больницы, еще не совсем погиб в нем. И все же его облик, полный юной свежести, парадоксальным образом должен был напомнить мне, в какой степени Малкольм зависим от Ларисы, и дать мне понять, насколько нелепа мысль о том, что он одобрит мой план убежать с ней.

Он почувствовал мое присутствие, но не обернулся.

— Гидеон, — сказал он. Голос его выдавал не столько бодрость, сколько попытку казаться сильным. Он секунду помедлил, и я было собрался с мыслями, чтобы изложить ему мое дело, но прежде чем я успел произнести хоть слово, он спросил: — Что у нас с материалами по делу Вашингтона?

Его вопрос застиг меня уже с раскрытым ртом, но теперь впору было и вовсе уронить челюсть на пол.

— Прошу прощения? — невнятно переспросил я.

— Ваш план Вашингтона, — повторил он, продолжая созерцать птиц. — Сколько вам нужно времени, чтобы привести его в действие?

Я кое-как собрался с мыслями и выдавил:

— Вы шутите.

Все еще не оборачиваясь, Малкольм кивнул, будто ждал именно такого ответа.

— Вы полагаете, что из-за того, что случилось в Москве, мы должны приостановить работу. Вы считаете, что это может случиться снова.

В тот момент пелена иллюзий спала с моих глаз. Нетвердым шагом я двинулся к стулу из красного дерева с прямой спинкой и рухнул на него, внезапно поняв все безрассудство своих планов также ясно, как и то, насколько Малкольм предан своей затее. Эмоциональные протесты и заявления были бы бессмысленны, поэтому я ответил так рассудительно и веско, как только был способен:

— Малкольм… вы же сами говорили о том, что все, что вы делаете, влечет ужасные последствия.

— Я говорил, — спокойно, но твердо возразил Малкольм, — о том, что мы делаем нашу работу чересчур хорошо. Дов Эшкол подтвердил это.

Почти невероятное заявление.

— Да. Я бы сказал — подтвердил со всей несомненностью.

— Следовательно, мы поняли это и продолжаем. — Казалось, он до сих пор был не готов посмотреть мне в глаза. — Мы с вами уже обсуждали: нам нужна уверенность, что все наши будущие проекты будут разоблачены в разумные сроки. Мы оставим массу зацепок — даже не зацепок, а явных несоответствий, таких, что любой тупица…

— Малкольм? — прервал я его, слишком шокированный, чтобы продолжать слушать, но все еще пытаясь говорить отчетливо и спокойно. — Малкольм, я не могу больше участвовать в этом. То, чем вы заняты, не только губительно, а и попросту опасно. Вы не можете не признать этого. — Он не отвечал, и во мне начало расти недоверие. — Неужели вы в самом деле станете это отрицать? Ваше дело, ваша игра, может быть, кажется вам осуществимой. Но там, в том мире, живут миллионы людей, которым ежедневно нужно осмыслять тысячи частиц новой причудливой информации, и у них нет времени и средств отделить реальность от очевидной фальшивки. Мир зашел слишком далеко, умы людей слишком напряжены, и мы понятия не имеем, на что клюнет следующий сумасшедший. Что вы намерены делать, если мы осуществим эту нашу последнюю затею, а какой-нибудь псих-американец с антикорпоративными и антиправительственными взглядами — а таких там в избытке! — увидит в ней причину, чтобы взорвать еще одно федеральное здание? А то и что-нибудь помасштабней? — Я замолчал и попытался увести разговор в сторону от моральной и политической диалектики, — увести с поля, на котором он был непобедим, — чтобы сделать упор на том, что прямо касалось и его, и остальных. — И еще: как долго вы рассчитываете выходить сухим из воды? Вспомните, с каким трудом нам удалось ускользнуть в этот раз, и чего нам это стоило. Вам стоит придумать что-нибудь другое, этот способ не…

Я прервался на полуслове, увидев, что его рука медленно поднимается.

— Хорошо, — сказал он, и в голосе его были печаль и горечь. — Ладно, Гидеон. — Он наконец развернул свое кресло; его голова поникла так сильно, что подбородок почти касался груди. Подняв затем голову, он так и не посмотрел мне в глаза; но горе в его лице было неподдельным и я исполнился жалости. — Я должен был сделать что-нибудь, чтобы предотвратить гибель Леона, — мягко произнес он. — Но каждый из нас знает, чем рискует.

— "Знает, чем он рискует"? Малкольм, ради всего святого — это же не война!

Эти гипнотические, тревожащие голубые глаза наконец встретились с моим жестким, пристальным взглядом.

— Не война? — переспросил он. Затем потянулся за парой костылей, прикрепленных сзади к его креслу. — Вы полагаете, — продолжал он окрепшим голосом, — что война не решает проблем. — С большим трудом он пытался встать на ноги, и хотя мне, как никогда прежде, безумно хотелось помочь ему, я сдержался и на этот раз. — Вы думаете, что такое лечение не поможет одолеть болезнь, от которой страдает мир. Отлично. — Он сделал несколько шагов в мою сторону. — Что бы вы прописали вместо войны?

Я просто не мог поддерживать разговор на таком уровне, и сказал об этом.

— Малкольм, речь не о «болезнях» и «рецептах». Цивилизация намеревается идти своей дорогой, и если вы будете пытаться ей мешать, вы лишь натворите еще больше бед. Может, вы и правы, может быть, информационное общество ведет нас к высокотехнологичному средневековью. А может, и нет. Может, мы просто не понимаем его. Может быть, Жюльен ошибается, и это вовсе не момент "локального экстремума". Может быть, во времена, когда Гутенберг выпустил свою первую Библию, тоже были люди вроде нас, что сидели в какой-нибудь технологически продвинутой коляске с лошадью и кричали: "Вот оно! Теперь все кончено!" Я не знаю. Но дело в том, что этого не знаете и вы! Единственное, что мы действительно знаем — невозможно остановить перемены и нельзя остановить развитие технологий. В прошлом нет ничего, что говорило бы о такой возможности.

Пока я говорил, Малкольм с медлительностью часовой стрелки развернулся, чтобы снова взглянуть на птиц.

— Все верно, — прошептал он.

Я готовился услышать возражения, и его слова прозвучали для меня полной неожиданностью.

— Вот как? — переспросил я, не понимая его.

Малкольм кивнул.

— Да. В прошлом нет ничего, что говорило бы в пользу такой возможности, — то есть пока что нет.

Он снова побрел к окну, а я последовал за ним, вдруг ощутив сильную нервозность.

— В прошлом — пока? Что вы имеете в виду? Малкольм, это бессмыслица.

Во время последовавших объяснений Малкольм, казалось, все меньше отдавал себе отчет в том, кто я такой и почему нахожусь в его комнате. Отсутствующее выражение и блеск его глаз, когда он смотрел на ослепительную синеву небес над морем, показались мне первым признаком серьезного душевного расстройства.

— А что, если в той комнате, — он указал на смежную с лабораторией комнату, — за прочной, очень толстой дверью вы найдете устройство, способное изменить и даже уничтожить историю и время — по крайней мере, в том виде, в котором мы их понимаем? Говоря коротко, когда станет возможным передвигаться сквозь временной континуум и вносить изменения в прошлое, «история» перестанет быть устойчивой фиксированной хронологией. Она превратится в живую лабораторию, где мы будем ставить эксперименты, чтобы улучшить текущие состояния нашей планеты и нашего биологического вида.

Если бы я воспринял эти заявления всерьез, то был бы крайне потрясен, но теперь я лишь больше уверился в том, что рассудок его помутился.

— Послушайте, Малкольм, — сказал я, кладя руку ему на плечо. — Постарайтесь понять: как врач, я обязан сообщить вам, что вы пережили, вероятно, довольно тяжелое потрясение, и возможно, не одно. Учитывая, через что нам всем пришлось пройти, я не удивлен. У вас есть друзья в Эдинбурге и, несомненно, они выяснят, услугами каких больниц мы сможем воспользоваться без излишнего шума. Если вы позволите мне провести кое-какие анализы и предложить курс лечения…

— Вы все же не ответили на мой вопрос, Гидеон, — заметил Малкольм. Его голос звучал все так же бесстрастно.

— Ваш вопрос? — переспросил я. — Ваш вопрос о путешествиях туда и обратно по времени — вы это имеете в виду?

Он медленно покачал головой.

— Не "туда и обратно". Никто всерьез не верит в возможность создания замкнутого временного туннеля, позволяющего субъекту переместиться в одном направлении и затем вернуться ровно в ту самую точку, из которой он отправился. На данном этапе это просто неосуществимо.

— Вот как? А движение в одну сторону, стало быть, осуществимо?

Малкольм не обратил внимания на мой сарказм.

— Физически эта задача не является особо сложной или необычной, — произнес он. — Как и в большинстве случаев, это вопрос в основном энергии. Электромагнитной энергии. А единственно доступный способ получения такого количества энергии…

— …сверхпроводники, — закончил я со внезапным содроганием, смутно припоминая статью, читанную мной по этому вопросу несколько месяцев назад. Я посмотрел на пол. Я все еще не верил, но меня отчего-то била крупная дрожь. — Микроминиатюрные сверхпроводники, — добавил я, и моя способность схватывать вошла в противоречие с моим неприятием его слов.

— Звучит знакомо, не правда ли? — Малкольму становилось все труднее сдерживать эмоции по мере того, как он продолжал. — Представьте себе, что вы не обязаны принимать настоящее, что досталось вам в наследство от прошлого. Вместо этого вы можете сконструировать иной набор исторических детерминант. Вы говорите, Гидеон, что современному миру нельзя помочь нашими средствами и что лекарств для этого нет. Что ж, эта же мысль пришла мне на ум более года назад. Но вопрос вовсе не в том, чтобы приостановить нашу деятельность. Мы должны были ее жестко упорядочить, и это частью объясняет то, что мы привлекли вас. Но мы были и будем должны продолжать делать то, что и раньше, пока не придет день, когда мы сможем изменить текущие условия нашей теперешней реальности, изменив прошлое. — Он поднес руку ко лбу, очевидно, ощутив последствия контролируемого, но от этого не менее сильного душевного волнения, с которым он произносил свой монолог. — И этот день уже недалек, Гидеон. Совсем недалек.

Я снова присел на стул. Самые тяжкие случаи безумия зачастую проявляются в нарочито рациональных формах; и я сказал себе, что ощущение тревоги, пришедшее тогда, когда я еще не утратил доверия к его словам, объясняется именно этим. К тому же я понимал, что не существует способа заставить его пройти мало-мальски серьезную программу восстановления, лечения и психотерапии. И все же я предпринял последнюю, неубедительную попытку достучаться до него:

— Малкольм, мне кажется, вы не отдаете себе отчета в том, что за язык используете. И в том, как он влияет на вас. — Он молчал — я счел это признаком явного интереса к тому, о чем я собирался говорить. — Вы говорите о "конструировании прошлого", — продолжал я. — Не кажется ли вам примечательным то, что вы вкладываете в эти слова, учитывая вашу личную историю? Не сомневаюсь, что вы хотели бы изменить настоящее, что "досталось в наследство" вам лично — у вас на это есть все основания. Но вы должны выслушать следующее, — я встал и шагнул к нему. — Вы можете использовать средства, разработанные вашим отцом, чтобы уничтожить мир, к созданию которого он приложил руку. Вы можете привести общество в смятение, одурманить его, навязав свою версию истории, вы можете даже наблюдать гибель людей и разрушение целых городов, и твердить себе, что это необходимый и благородный крестовый поход во имя борьбы со злом. Но в конечном счете вы все равно остаетесь тем, кто вы есть: вы все так же больны, все так же нуждаетесь в этих костылях и этом кресле, и все так же полны гнева и душевной боли. Вы не хотите менять прошлое в целом, Малкольм, — вы хотите изменить свое прошлое.

Несколько долгих минут никто из нас не произнес ни слова. Затем сверкающие глаза Малкольма сузились, и он кивнул раз или два. Добравшись до своего кресла, он медленно опустился в него, затем взглянул на меня и осведомился:

— Вам есть что сказать, Гидеон, помимо того, что и так совершенно очевидно?

Оскорбления от пациентов, страдающих манией величия, — самое обычное для меня дело; но должен признаться, что теперь я почувствовал себя задетым.

— Неужели вы можете называть это очевидным, — ответил я, стараясь не выдать голосом своей досады, — и при этом продолжать делать то, что вы делаете?

Он презрительно хмыкнул.

— Гидеон, — произнес он, качая головой с откровенным разочарованием. — Вы что же, вообразили себе, что я не проходил программ вроде тех, что вы предлагаете? В юности я все перепробовал: психотерапию, электрошок, медикаментозное лечение, что угодно — за исключением, правда, дальнейшей генной терапии, что мне кажется вполне простительным. И я выяснил, что мной движет, выяснил, как глубок мой гнев и в какой степени мотивы моих поступков являются личными, и в какой — философскими. Но в заключение я скажу вам то же самое, что говорил всем врачам, которых только видел. — Маниакальный блеск в его глазах немного угас, сменившись глубокой печалью. — На деле это ничего не меняет, не правда ли?

— Ничего не меняет? — повторил я в изумлении. — Господи, Малкольм, но если вы знаете, что ваши действия основаны на ваших личных предубеждениях и нерешенных проблемах…

— О, они решены, Гидеон, — отмахнулся он. — Я решил, что ненавижу мир, созданный моим отцом и ему подобными. Мир, где мужчины и женщины могут грубо влезть в генетическую структуру своих детей, просто чтобы улучшить их интеллектуальные показатели и чтобы те, когда вырастут, могли разрабатывать новые, еще более эффективные способы удовлетворить идиотские потребности общества. Мир, где интеллект измеряется способностью накапливать информацию, у которой нет ни контекста, ни цели, помимо дальнейшего ее распространения — и все равно человечество рабски служит ей. А известна ли вам, Гидеон, горькая правда, отчего информация поработила наш биологический вид? Потому что человеческий мозг обожает ее: он играет с получаемыми частицами информации, сортирует их и хранит, словно очарованный ребенок. Но при этом мозг терпеть не может глубоко изучать их и кропотливо выстраивать единую систему понимания. Но ведь только этот труд и порождает знание. Все остальное — пустая забава.

— И какое отношение все это имеет к осознанию вами ваших личных мотиваций? — осведомился я, не скрывая, что тирада эта меня порядком утомила.

Малкольм снова покачал головой.

— Гидеон, но сейчас это и есть мои личные мотивации. Я понимаю, что вы считаете, будто мне нужно лечиться. Но этой дорожкой я уже ходил, и — сказать вам что-то? В итоге я оказался там же, с чего и начал. Считается, что человек, отправляющийся в дорогу, знает, где он находится и что его окружает. Но он все там же. Как вы считаете, Гидеон, что должны делать люди после того, как они выяснили свои личные мотивации? Слагать с себя полномочия? Отказываться от своей роли в мире? Кого в истории человечества не стимулировали на действие его личные мотивы? И о каком развитии можно было бы вообще говорить, если бы не эти стимулы?

— Но это не главное, — возразил я. — Если вы на самом деле познали себя, то ваше поведение может измениться.

— А, чудодейственная мантра психолога! — почти закричал Малкольм. — Да, Гидеон, оно действительно может измениться, но как измениться? Сделаемся подобными Христу и подставим другую щеку алчности, эксплуатации, разрушению? Будем спокойно смотреть на то, как гибнет мир, потому что наши мотивы могут оказаться не совсем объективными? Знаете, да я скорее пойду и утоплюсь. Потому что вы говорите не об изменениях, Гидеон, вы говорите о параличе!

— Нет, — сказал я. — Я говорю о решении этих проблем теми способами, что не приводят к гибели миллионов людей.

— Я не разрушал этот город! — заорал он, и по дрожи, охватившей его тело, я понял, что новый приступ близок. Но, как ни стыдно мне признавать это, я был слишком потрясен его словами, чтобы что-нибудь предпринять. — Не я тренировал Дова Эшкола, — продолжил он, — и не я выпустил его в мир. И не я создал общество, столь зацикленное на коммерции, что оно отказывается регулировать даже самые опасные виды торговли! Но я скажу вам, что я сделал. Я перенес серию жестоких испытаний, позволивших мне обрести уникальную перспективу взгляда и, возможно, способность воздействовать на это самое общество. Может, мне отказаться от этого, ибо мои мотивы носят личный характер, а это так пугает людей вроде вас? Позвольте мне дать вам совет, Гидеон: следите за чистотой собственных побуждений, а мои предоставьте мне. — Он развернул кресло к окну и поднял вверх сжатый кулак. — Я знаю, почему я тот, кто я есть, но я не позволю тем, кто сделал меня таким, одержать окончательную победу. Я никогда не примирюсь с их попытками сделать весь мир гигантским ульем, где люди, во имя выгоды невидимых хозяев, играют с информацией вечно, а в итоге так и не знают ничего.

Это последнее роковое слово, почувствовал я, знаменовало собой завершение чего-то гораздо большего, чем этот разговор. Я не стал спорить, так как спор со столь всеобъемлющим психозом был бы бессмысленным. В некоторых его словах содержалась несомненная истина, хотя я и не мог оценить, сколь велика ее доля. Я был абсолютно уверен лишь в двух вещах, и в них я был уверен еще тогда, когда вошел в эту комнату. Я не мог ни оставаться на этом острове, ни участвовать в дальнейших проектах. Я хочу, чтобы Лариса ушла вместе со мной.

Все мое волнение перед перспективой сообщить об этом Малкольму испарилось само собой после его безумного монолога, поэтому я подал все это в довольно легкомысленной манере. Но лишь я закончил, как его лицо отразило столь неприкрытую угрозу, что я пожалел о своей дерзости.

— Я не уверен, что мне нравится эта мысль — отпустить вас в вольное плавание, Гидеон, — сдержанно высказался он, — теперь, когда вам известны все наши секреты. И вы на самом деле считаете, что Лариса уйдет вместе с вами?

— Если вы не встанете на ее пути, — ответил я со всей храбростью, на какую был способен. — А что до ваших секретов, то чего вы боитесь? Я — преступник, не забывайте, и я вовсе не стремлюсь к контакту с любыми властями. Но даже если б стремился — кто в целом мире поверил бы мне?

Малкольм задрал голову, обдумывая это заявление.

— Наверное…

Внезапно он начал хватать ртом воздух, а его руки взлетели к вискам. Я вскочил, чтобы помочь ему, но он отмахнулся от меня.

— Нет! — проговорил он, стиснув зубы и нащупывая в кармане свой шприц. — Нет, Гидеон. Это больше не ваша забота. Забирайте вашу нежную совесть и убирайтесь — сейчас же!

Что оставалось мне делать? Только подчиниться. После всего, что было сказано, прощания были бы неуместны, даже нелепы. Я просто подошел к двери и открыл ее. Весь гнев испарился, все сожаления умолкли. Выходя наружу, я оглянулся — Малкольм сидел, нашаривая шприцем вену руки и шепча что-то сквозь стиснутые зубы.

Я вдруг поймал себя на сожалении о том, что вся его болтовня о путешествиях во времени была столь явным бредом; теперь, когда все было сказано и сделано, в настоящем у этого человека и впрямь оставалось немного.


Глава 41 | Убийцы прошлого | Глава 43