home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

На шестой неделе Великого поста Патап Максимыч домой воротился. Только что послышался поезд саней его, настежь распахнулись ворота широкого двора, и в доме все пришло в движение. Дело было в сумерки. Толстая Матренушка суетливо зажигала свечи в передних горницах; Евпраксеюшка, бросив молебные каноны, кинулась в стряпущую с самоваром; Аксинья Захаровна заметалась из угла в угол, выбежала из светлицы Настя, и, лениво переваливаясь с ноги на ногу, как утка, выплывала полусонная Параша. Чин чином: помолился Патап Максимыч перед иконами и промолвил семейным: «Здравствуйте», предоставив жене и дочерям раздевать его. Аксинья Захаровна кушак развязывала, Настя с Парашей шубу снимали. Раздевшись, стал Патап Максимыч целовать сначала жену, потом дочерей по старшинству. Все по-писаному, по-наученному, по-уст'aвному.

– Подобру ли, поздорову ли без меня поживали? – спрашивал он, садясь на диван и предоставив дочерям стаскивать с ног его дорожные валяные сапоги.

– Все слава Богу, – отвечала Аксинья Захаровна. – Ждали мы тебя, ждали и ждать перестали… Придумать не могли, куда запропастился. Откуда теперь?

– Из Городца, – отвечал Патап Максимыч. – Вечор в Городце видел Матвея Корягу… Зазнался в попах… А ты бы, Захаровна, чайку поскорее велела собрать.

– Тотчас, тотчас, Максимыч, – захлопотала она, – мигом поспеет… А вам бы, девки, накрыть покаместь стол-от да посуду поставить бы… Что без дела-то глаза пялить?..

Все принялись за работу.

– Пес его знает, как и в попы-то попал, – продолжал Патап Максимыч. – В Городце ноне мало в Корягу веруют и во все в это австрийское священство… Так я полагаю, что все это московских тузов одна пустая выдумка… Архиереев каких-то, пес их знает, насвятили! Нам бы хоть немудреного попика да беглого, и тем бы довольны остались. А они архиерея!.. Блажь одна – с жиру бесятся… Что нам с архиереями-то делать?.. Святости, что ли, прибудет от них, грешить меньше станем, что ли?.. Как же!.. По нашим местам московская затейка в ход не пойдет… Завелся вот Коряга, полугода не прошло, от часовни ему отказ как шест… у Войлошниковых теперь на дому службу справляют… Те пока принимают, ну и пусть их… А нам бы в Городецку часовню бегленького… С беглым-то не в пример поваднее… Перво дело – без просыпу пьян: хошь веревку вей из него, хошь щепу щепай… Другое дело – страху в нем больше, послушания… А Коряга и все, слышь, эти австрийские – капли в рот не берут, зато гордыбачить зачали… «У меня-де свой епископ, не вы, говорит, мужики, – он мне указ…» И задали мы Коряге указ: вон из часовни, чтоб духа его не было!.. Ну их к шуту совсем!..

– Как же мы страшную-то да Пасху без попа будем? – унылым голосом спросила у мужа Аксинья Захаровна.

– А Евпраксея-то чем не поп?.. Не справит разве? Чем она плоше Коряги?.. Дела своего мастерица, всяку службу не хуже попа сваляет… Опять же теперь у нас в дому две подпевалы, – сказал Патап Максимыч, указывая на дочерей. – Вели-ка, Настасья, Алексея ко мне кликнуть. Что нейдет до сей поры?

Настя чуть-чуть вспыхнула. Аксинья Захаровна ответила мужу:

– Дома нет его, Максимыч. Давеча говорил: надо ему в Марково да в Березовку зачем-то съездить…

– Ну, ин ладно, – сказал Патап Максимыч и зевнул, сидя в креслах. Дорога притомила его.

А встреча была что-то не похожа на прежние. Не прыгают дочери кругом отца, не заигрывают с ним утешными словами. Аксинья Захаровна вздыхает, глядит исподлобья. Сам Патап Максимыч то и дело зевает и чаем торопит…

– Матушка у нас захворала, – подгорюнясь, молвила Аксинья Захаровна.

– Что? – равнодушно спросил Патап Максимыч.

– Матушка Манефа больнешенька, – повторила Аксинья Захаровна.

– Нешто спасенной душе! Не помрет – отдышится! – отозвался Патап Максимыч. – Старого лесу кочерга! Скрипит, трещит, не сломится.

– Нет, Максимыч, не говори, – молвила Аксинья Захаровна. – Совсем помирает, лежит без памяти… А Марья-то Гавриловна!.. греховодница эдакая, – промолвила старушка, всхлипывая. – Перед смертью-то старицу поганить вздумала: лекарь в Комарове живет, лечит матушку-то.

– Дело не худое, – молвил Патап Максимыч. – Лекарь больше вашей сестры разумеет… – И, немного помолчав, прибавил: – Спосылать бы туда, что там?

– И то я три раза Пантелея в обитель-то гоняла, – молвила Аксинья Захаровна. – На прошлой неделе в последний раз посылала: плоха, говорит, ровно свеча тает, ни рученькой, ни ноженькой двинуть не может.

– Кто возле нее? – спросил Патап Максимыч.

– Кому быть? – ответила Аксинья Захаровна. – Знамо, дело обительское.

– Что смыслят эти обительские! – с досадой молвил Патап Максимыч. – Дура на дуре, наперед смерти всякого уморят… А эта егоза Фленушка, поди, чать, пляшет да скачет теперь без призора-то… Лекарь разве, да не сидит же он день и ночь у одра болящей.

– Не греши на Фленушку, Максимыч, – заступилась Аксинья Захаровна. – Девка с печали совсем ума решилась!.. Сам посуди, каково ей будет житье без матушки!.. Куда пойдет? Где голову приклонит?

– Гм-да! – промычал Патап Максимыч.

– Возле матушки больше Марья Гавриловна, – проговорила Аксинья Захаровна. – Всю обитель под ноготь подогнула… Мать Софию из кельи вытурила, ключи отобрала, других стариц к болящей тоже не пускает…

– И умно делает, – решил Патап Максимыч. – Спасибо!.. Хоть она толком позаботилась.

– Я было вздумала, Максимыч… – робко, нерешительно проговорила Аксинья Захаровна.

– Чего еще? – спросил Патап Максимыч, глядя в сторону.

– Да вот Настя пристает: отпусти да отпусти ее за матушкой поводиться.

– Ну? – спросил Патап Максимыч, поворотив к жене голову.

– Не посмела, батька, без тебя, – едва пропищала Аксинья Захаровна.

– Еще бы посмела! – молвил Патап Максимыч. – Прасковья, сползи в подклет, долго ль еще самовару-то ждать?

Параша пошла поспешней обыкновенного. Прыти прибыло, видит, что отец не то в сердцах, не то в досаде, аль просто недобрый стих нашел на него.

– Отпусти ты меня, тятенька, – тихо заговорила Настя, подойдя к отцу и наклоня голову на плечо его. – Походила б я за тетенькой и, если будет на то воля Божия, закрыла б ей глаза на вечный покой… Без родных ведь лежит, одна-одинешенька, кругом чужие…

– Подумать надо, – сказал Патап Максимыч, слегка отводя рукой Настю. – Ну вот и самовар! Принеси-ка, Настя, там на окне у меня коньяку бутылка стояла, пуншику выпить с дороги-то…

Выкушал Патап Максимыч чашечку, выкушал другую, третью… Стал веселей, разговорчивей.

– Вот и отогрелся, – молвил он. – Налей-ка еще, Настенька. А знаешь ли, старуха? Ведь меня на Львов день волки чуть не заели?

– Полно ты!.. – всплеснув руками, вскрикнула Аксинья Захаровна.

– Совсем было поели и лошадей и нас всех, – сказал Патап Максимыч. – Сродясь столь великой стаи не видывал. Лесом ехали, и набралось этого зверья видимо-невидимо, не одна сотня, поди, набежала. Мы на месте стали… Вперед ехать страшно – разорвут… А волки кругом так и рыщут, так и прядают, да сядут перед нами и, глядя на нас, зубами так и щелкают… Думалось, совсем конец пришел…

– Как же отбились-то, как вам Господь помог? – спросила побледневшая от мысли об опасности мужа Аксинья Захаровна.

– Отобьешься тут!.. Как же!.. – возразил Патап Максимыч. – Тут на каждого из нас, может, десятка по два зверья-то было… Стуколову спасибо – надоумил огонь разложить… Обложились кострами. На огонь зверь не идет – боится.

– Дай Бог здоровья Якиму, как бишь его – Прохорыч, что ли, – набожно перекрестясь, сказала Аксинья Захаровна. – Как ему от всякого зла обороны не знать!.. Все страны произошел, всяких делов нагляделся, всего натерпелся.

– Мошенник! – сквозь зубы промолвил Патап Максимыч.

И жена и дочери смолкли, увидя, что он опять нахмурился.

Мало погодя, Аксинья Захаровна спросила его:

– Чем же мошенник-от он? Кажись бы, добрый человек… От писания сведущий, постный, смиренный… Много зол ради веры Христовой претерпел.

– Может, и кнутом дран, только не за Христа, – с досадой молвил Патап Максимыч.

– Как так, Максимыч? – придвигаясь к мужу, спросила Аксинья Захаровна.

– Не твоего ума дело, – отрезал Патап Максимыч. – У меня про Якимку слова никто не моги сказать… Помину чтоб про него не было… Ни дома меж себя, ни в людях никто заикаться не смей…

Никто ни звука… Замолк и Патап Максимыч.

– Да, съели б меня волки, некому бы и гостинцев из городу вам привезти, – через несколько минут ласково молвил Патап Максимыч. – Девки!.. Тащите чемодан, что с медными гвоздями… Живей у меня… Не то осерчаю и гостинцев не дам.

Дочери побежали, хоть это и не больно привычно было обленившейся дома Параше.

– Пора бы девок-то под венец, – молвил Патап Максимыч, оставшись вдвоем с женой. – У Прасковьи пускай глаза жиром заплыли, не вдруг распознаешь, что в них написано, а погляди-ка на Настю… Мужа так и просит! Поди, чай, спит и видит…

– Да чтой-то с ума, что ли, ты сошел, Максимыч? На родных дочерей что плетет! – вскрикнула Аксинья Захаровна.

– Житейское дело, Аксинья Захаровна, – ухмыляясь, молвил Патап Максимыч. – Не клюковный сок, – кровь в девке ходит. Про себя вспомни-ка, какова в ее годы была. Тоже девятнадцатый шел, как со мной сошлась?

– Тьфу! – плюнула чуть не в самого Патапа Максимыча Аксинья Захаровна. – Бесстыжий!.. Поминать вздумал!..

Патап Максимыч только улыбался.

– А ты слушай-ка, Захаровна, – молвил он, – насчет Настасьи я кое-что вздумал…

– Снежков, что ль, опять?.. Чужим людям жену нагишом казать? – спросила Аксинья Захаровна.

– Ну его к шуту, твоего Снежкова! – ответил Патап Максимыч.

– Не мой, батюшка, не мой – твое сокровище, твое изобретенье! – скороговоркой затростила Аксинья Захаровна. – Не вали с больной головы на здоровую!.. Я бы такого скомороха и на глаза себе близко не пустила… Твое, Максимыч, было желанье, твоим гостем гостил.

– Заверещала!.. Молчи, дело хочу говорить, – молвил Патап Максимыч, но, заметив, что дочери тащат чемодан, смолк.

– После, – сказал он жене.

Чемодан вскрыли. Патап Максимыч вынул сверток и, подавая Аксинье Захаровне, молвил:

– Это тебе, сударыня ты моя Аксинья Захаровна, для Христова праздника… Да смотри, шей скорей, поторапливайся… Не взденешь этого сарафана в светло воскресенье, и христосоваться не стану. Стой утреню в этом самом сарафане. Вот тебе сказ…

– Куда мне, старухе, такую одежу носить! – молвила обрадованная Аксинья Захаровна, развертывая кусок толстой, добротной, темно-коричневой шелковой материи… – Мне бы пора уж на саван готовить.

– Не смей помирать!.. – топнув ногой, весело крикнул Чапурин. – Прежде две дюжины таких сарафанов в клочья износи, потом помирай, коли хочешь.

– Уж и две дюжины! – улыбаясь, ответила Аксинья Захаровна. – Не многонько ль будет, Максимыч?.. Годы мои тоже немалые!..

– А это вам, красны девицы, – говорил Патап Максимыч, подавая дочерям по свертку с шелковыми материями. – А вот еще подарки… Их теперь только покажу, а дам, как христосоваться станем.

И открыл коробку, где лежали сахарные пасхальные яйца.

Качая головой, Аксинья Захаровна рассматривала их… Вдруг сердито вскрикнула на мужа:

– Выкинь, выкинь!.. Ах ты, старый греховодник!.. Ах ты, окаянный!.. Выбрось сейчас же, да вымой руки-то!.. Ишь каку погань привез?.. Это что?.. Четвероконечный!.. А?.. Не видал?.. Где глаза-то были?.. Чтобы духу его в нашем доме не было… Еретицкими яйцами христосоваться вздумал!.. Разве можно их в моленну внести?.. Выбрось, сейчас же выкинь на двор!.. Эк обмиршился, эк до чего дошел.

Патап Максимыч не возражал. Нельзя. Исстари повелось по вере бабе порядки блюсти. Он только отшучивался и кончил тем, что в мелкие крошки раздробил привезенные подарки.

– Ишь, грозная какая у вас мать-та… – шутливо молвил он дочерям. – Ну, прости, Христа ради, Захаровна, не доглядел… Право слово, не доглядел, – сказал он жене.

– То-то, не доглядел, – ворчала Аксинья Захаровна. – Ты такого, батька, натащишь, что после семеро попов дом-от не пересвятят… Аль не знаешь про Кирьяка преподобного?

– Какого там еще Кирьяка? – зевнул Патап Максимыч – надоедать стала ему благочестивая ругань жены.

– Бысть инок Кириак, – протяжно и с распевом, по обычаю старообрядских чтецов, зачала Аксинья Захаровна, – подвигом добрым подвизался, праведен же бе и благоговеен. И восхоте Пресвятая Богородица в келию к преподобному внити, обаче не вниде. Преподобный же Кириак паде ниц и моли владычицу, да внидет в келию. Она же отвеща ему: «Не могу, старче, к тебе внити, ноне бо еретическая книга в келии твоей лежит…» Видишь ли, безумный ты этакой!.. От книги от одной не вошла Богородица к Кириаку, а ты чего натащил?.. Поди, поди, вымой руки-то!

– Да полно ж тебе! Ведь уж раздробил, чего еще тростить-то? – сказал Патап Максимыч.

– Руки вымой, – настаивала Аксинья Захаровна. – Сейчас мой… При мне – чтоб я видела!.. Настасья! Принеси отцу руки мыть.

Настя принесла умывальник и полотенце. Нечего делать, пришлось Патапу Максимычу смывать с рук великое свое прегрешенье.

Аксинья Захаровна, на радости, что выпал на ее долю час воли и власти, хотела было продолжать свои сказанья, но вошел Алексей.

– Здорово, Алексеюшка, – сказал, здороваясь с ним, Патап Максимыч. – Что?.. Как у нас?.. Все ли благополучно?

– Все, слава Богу, Патап Максимыч, – отвечал приказчик. – Посуду докрасили и по сортам, почитай, всю разобрали. Малости теперь не хватает; нарочно для того в Березовку ездил. Завтра обещались все предоставить. К Страстной зашабашим… Вся работа будет сполна.

– С послезавтраго горянщину помаленьку надо в Городец подвозить, – сказал Патап Максимыч. – По всем приметам, нонешний год Волга рано пройдет. Наледь[128] коням по брюхо… Кого бы послать с обозом-то?

– Да я, коли угодно, съездил бы, – отвечал Алексей.

– Тебя в ино место надо посылать. Маркела разве?

– Что ж, Маркел работник хороший, усердный. Кажись, ему можно поверить, – ответил Алексей.

– Маркела и пошлем, – решил Патап Максимыч. – Ступайте, однако, вы по местам, – прибавил он, обращаясь к жене и дочерям.

Те вышли.

– Послушай-ка, Алексеюшка, – тихим голосом повел речь Патап Максимыч. – Ты это должон понимать, что я возлюбил тебя и доверие к тебе имею большое. Понимаешь ты это аль нет?

Алексей встал и, низко кланяясь, проговорил:

– Как мне не понимать того, Патап Максимыч? Потому, как Бог, так и вы… И призрели меня и все такое…

Вспомнил он про «погибель» и путался маленько в речах, не зная, куда клонит слова свои Патап Максимыч.

– Садись. Нечего кланяться-то, – молвил хозяин. – Вижу, парень ты смирный, умный, руки золотые. Для того самого доверие и показываю… Понимай ты это и чувствуй, потому что я как есть по любви… Это ты должон чувствовать… Должон ли?.. А?..

– Я, Патап Максимыч, чувствую… Как же мне не чувствовать! Не чурбан же я какой!..

– И чувствуй… Должон чувствовать, что хозяин возлюбил… Понимай… Ну, да теперь не про то хочу разговаривать… Вот что… Только сохрани тебя Господи и помилуй, коли речи мои в люди вынесешь!..

– Помилуйте, Патап Максимыч. Как это возможно?.. – молвил Алексей, робко взглядывая на хозяина.

– Был я на Ветлуге-то, – понизив голос, сказал Патап Максимыч. – Мошенники!..

– Кто-с? – вполголоса спросил Алексей.

– И Стуколов, и Дюков… Все… Виселицы им мало!

– Это так точно, Патап Максимыч… Дюков даже в остроге сидел.

– Знаю, что сидел, – молвил Патап Максимыч. – Это бы не беда: оправдался, значит, оправился – и дело с концом. А тут на поверку дело-то другое вышло: они, проходимцы, тем золотом в беду нас впутать хотели… Да.

– Это так точно-с. И то я вашего приезду дожидался, чтоб сказать про ихние умыслы, Патап Максимыч. Доподлинно узнал, что на Ветлуге они фальшивы деньги работают.

– Кто сказал? – пристально взглянув на Алексея, спросил Патап Максимыч.

– Пантелей Прохорыч говорил, – отвечал Алексей.

– Пантелей? Он от кого проведал? – спросил Патап Максимыч. Глаза его засверкали.

– Не могу знать, – опустя глаза, отвечал Алексей. – Сами спросите!

– Кликни его! – сказал Патап Максимыч и, вскочив со стула, быстро зашагал взад и вперед по горнице.

«И Алексей знает, и Пантелей знает… этак, пожалуй, в огласку пойдет, – думал он. – А народ ноне непостоянный, разом наплетут… О, чтоб тя в нитку вытянуть, шатун проклятый!.. Напрасно вздумали мы с Сергеем Андреичем выводить их на свежую воду, напрасно и Дюкову деньги я дал. Наплевать бы на них, на все ихние затейки – один бы конец… А приехали б опять, так милости просим мимо ворот щи хлебать!..»

– Здорово, Прохорыч, – сказал он вошедшему с Алексеем Пантелею. – Как живется-можется?..

– Пеньшим помаленьку, батюшка Патап Максимыч, – отвечал старик. – Ты подобру ль, поздорову ли съездил?

– Слава Богу, – отвечал Патап Максимыч. – Садись-ка и ты, чего стоять-то?

Уселись. Патап Максимыч, пристально глядя на Пантелея, спросил:

– Ты что Алексею про Стуколова с Дюковым рассказывал?

– Нехорошие они люди, Патап Максимыч, вот что, – сказал Пантелей. – Алексеюшке молвил и тебе не потаюсь – не стать бы тебе с такими лодырями знаться… Право слово. Как перед Богом, так и перед твоей милостью…

– А ты толком говори, речь-то не заворачивай!.. Зачем они нехорошие люди? Что приметил за ними? – спрашивал Патап Максимыч.

– Самому мне где примечать?.. А по людям говор нехорош ходит, – отвечал Пантелей. – Кого ни спроси, всяк про Дюкова скажет, что век свой на воровских делах стоит.

– На каких же таких воровских делах? – спросил Патап Максимыч.

– Да хоша б насчет фальшивых денег, – отвечал Пантелей. – Ты думаешь, напрасно он в остроге-то сидел?.. Как же!.. Зачем бы ему кажду неделю на Ветлугу таскаться?.. За какими делами?.. Ветлуга знамо какая сторона: там по лесам кто спасается, а кто денежку печатает…

– Спрашиваю я, кто про это тебе сказывал?.. Какой человек? Стоющий ли? – приставал к Пантелею Патап Максимыч.

– Все говорят, кого ни спроси, – отвечал Пантелей. – По здешним местам еще мало Дюкова знают, а поезжай-ка в город либо в Баки, каждый парнишка на него пальцем тебе укажет и «каторжным» обзовет.

– Гм!.. Что ж ты мне прежде о том не довел? – спросил Патап Максимыч.

– Прежде не довел? – усмехнулся старик. – А как мне было доводить-то тебе?.. Когда гостили они, приступу к тебе не было… Хорошо ведь с тобой калякать, как добрый стих на тебя нападет, а в ино время всяк от тебя норовит подальше… Сам знаешь, каков бываешь… Опять же ты с ними взапертях все сидел. Как же б я до тебя довел?..

– Затвердила сорока Якова! – перервал Пантелея Патап Максимыч. – Про Стуколова что знаешь?

– Мошенник он, либо целый разбойник, вот что я про него знаю. Недаром про Сибирь все расписывает… Не с каторги ль и к нам объявился?.. Погляди-ка на него хорошенько, рожа-то самая анафемская.

Ничего больше не добился Патап Максимыч. Но его то поразило, что Колышкин с Пантелеем, друг друга не зная, оба в одно слово: что один, то и другой.

Оставшись с глазу на глаз с Алексеем, Патап Максимыч подробно рассказал ему про свои похожденья во время поездки: и про Силантья лукерьинского, как тот ему золотой песок продавал, и про Колышкина, как он его испробовал, и про Стуколова с Дюковым, как они разругали Силантья за лишние его слова. Сказал Патап Максимыч и про отца Михаила, прибавив, что мошенники и такого Божьего человека, как видно, хотят оплести.

– Вот что я вздумал, Алексеюшка. Управимся с горянщиной, отпразднуем праздник, пошлю я тебя в путь-дорогу. Поедешь ты спервоначалу в Комаров, там сестра у меня захворала, свезешь письмецо Марье Гавриловне Масляниковой – купеческая вдова там у них проживает. Отдавши ей письмо, поезжай ты на Ветлугу в Красноярский скит, посылочку туда свезешь к отцу Михаилу да поговоришь с ним насчет этого дела… Ты у него сначала умненько повыпытай про Стуколова, старик он простой, расскажет, что знает. А потом и молви ему, что хотя, мол, песок и добротен и Патап-де Максимыч хотя Дюкову деньги и выдал, однако ж, мол, все-таки сумневается, потому что неладные слухи пошли… А насчет фальшивых денег не сразу говори, сперва умненько словечко закинь да послушай, что старец станет отвечать… Коли в примету будет тебе, что ничего он не ведает, молви: «Жаль, мол, тебя, Патап Максимыч боится, чтоб к ответу тебя не довели. В городу, мол, Зубкова купца в острог за фальшивые деньги посадили, а доставил-де ему те воровские деньги незнаемый молодец, сказался Красноярского скита послушником…» А Стуколова застанешь в скиту, лишнего с ним не говори… Да тебя учить нечего, парень ты смышленый, догадливый… Вот еще что!.. Будучи в скиту, огляди ты все хозяйство отца Михаила, он тебе все покажет, я уж ему наказывал, чтобы все показал… Есть, паренек, чему поучиться… Поучись, Алексеюшка, вперед пригодится… Да и мне, Бог даст, на пользу будет… А воротишься, одну вещь скажу тебе… Ахнешь с радости!.. Ну, да что до поры поминать?.. После…


До праздника с работой управились… Горянщину на пристань свезли и погрузили ее в зимовавшие по затонам тихвинки и коломенки. Разделался Патап Максимыч с делами, как ему и не чаялось. И на мельницах работа хорошо сошла, муку тоже до праздника всю погрузили… С Низу письма получены: на суда кладчиков явилось довольно, а пшеницу в Баронске купили по цене сходной. Благодушествует Патап Максимыч, весело встречает великий праздник.

В Велику субботу попросился Алексей домой – в Поромово.

Патап Максимыч слегка насупился, но отпустил его.

– А я было так думал, Алексеюшка, что ты у меня в семье праздник-от Господень встретишь. Ведь я тебя как есть за своего почитаю, – ласково сказал он.

– Тятенька с маменькой беспременно наказывали у них на празднике быть. Родительская воля, Патап Максимыч.

– Так оно, так, – молвил Патап Максимыч. – Про то ни слова. «Чти отца твоего и матерь твою» – Господне слово!.. Хвалю, что родителей почитаешь… За то Господь наградит тебя счастьем и богатством.

Алексей вздохнул.

– Да, Алексеюшка, вот ноне великие дни. В эти дни праздное слово как молвить?.. – продолжал Патап Максимыч. – По душе скажу: не наградил меня Бог сыном, а если б даровал такого, как ты, денно-нощно благодарил бы я создателя.

Робко взглянул Алексей на Патапа Максимыча, и краска сбежала с лица. Побледнел, как скатерть.

Такой же перед ним стоит, как в тот день, когда Алексей пришел рядиться. Так же светел ликом, таким же добром глаза у него светятся и кажутся Алексею очами родительскими… Так же любовно, так же заботно глядят на него. Но опять слышится Алексею, шепчет кто-то незнакомый: «От сего человека погибель твоя». «Вихорево гнездо» не помогло…

– Что ты?.. Аль неможется? – спросил Патап Максимыч.

– В красильне все утро был, угорел, надо быть, – едва внятно ответил Алексей.

– Эх, парень!.. Как же это ты? – заботливо сказал Патап Максимыч. – Пошел бы да прилег маленько, капусты кочанной к голове-то приложил бы, в уши-то мерзлой клюквы.

– Нет, уж я лучше, если будет ваше позволенье, домой побреду; на морозце угар-то выйдет, – сказал Алексей.

– Ну, как хочешь, – отвечал Патап Максимыч. – Да неужто тебя пешком пустить?.. Вели буланку запречь, отъезжай. Да теплей одевайся, теперь весна, снег сходит. Долго ль лихоманку нажить?

– Благодарю покорно, Патап Максимыч, – низко поклонясь, сказал Алексей. – Уж позвольте мне всю святую у тятеньки пробыть, – молвил Алексей.

– Всю неделю? – угрюмо спросил Патап Максимыч.

– Уж всю неделю позвольте, – отвечал Алексей.

– Ну, неча делать… Прощай, Алексеюшка, – вздохнув, промолвил Патап Максимыч.

– Счастливо оставаться… – низко кланяясь, сказал Алексей.

– Постой маленько, обожди… Я сейчас, – перервал его Патап Максимыч, выходя из горницы.

Алексей стоял, понурив голову. «Как же он ласков, как же милостив, душа так и льнет к нему… А страшно, страшно!..»

Воротился Патап Максимыч. Подойдя к Алексею, сказал:

– Похристосуемся. Завтра ведь не свидимся… Христос воскресе!

– Воистину Христос воскресе! – отвечал Алексей.

Патап Максимыч крепко обнял его и трижды поцеловал, потом дал ему деревянное красное яйцо.

– Будешь дома христосоваться – вскрой – и вспомни про меня, старика.

Слеза блеснула на глазах Патапа Максимыча.

– На празднике-то навести же, – сказал он. – Отцу с матерью кланяйся да молви – приезжали бы к нам попраздновать, познакомились бы мы с Трифоном Михайлычем, потолковали. Умных людей беседу люблю… Хотел завтра, ради великого дня, объявить тебе кое-что, да, видно, уж после…

Ушел Алексей, а Патап Максимыч сел у стола и опустил голову на руки.


Совсем захлопоталась Аксинья Захаровна. Глаз почти не смыкая после длинного «стоянья» Великой субботы, отправленного в моленной при большом стеченьи богомольцев, целый день в суетах бегала она по дому. То в стряпущую заглянет, хорошо ль куличи пекутся, то в моленной надо посмотреть, как Евпраксеюшка с Парашей лампады да иконы чистят, крепко ль вставляют в подсвечники ослопные свечи и достаточно ль чистых горшков для горячих углей и росного ладана они приготовили… Из моленной в боковушу к Насте забежит поглядеть, как она с Матренушкой крашены яйца по блюдам раскладывают. С ранней зари по всему дому беготня, суетня ни на минуту не стихала… Даже часы Великой субботы Евпраксеюшка одна прочитала. Аксинья Захаровна только и забежала в моленну послушать паремью с припевом: «Славно бо прославися!..»

Стало смеркаться, все помаленьку успокоилось. Аксинья Захаровна всем была довольна… Везде удача, какой и не чаяла… В часовне иконы и лампады как жар горят, все выметено, прибрано, вычищено, скамьи коврами накрыты, на длинном столе, крытом камчатною скатертью, стоят фарфоровые блюда с красными яйцами, с белоснежною пасхой и пышными куличами; весь пол моленной густо усыпан можжевельником… Одна беда, попа не доспели, придется на такой великий праздник сиротскую службу отправить… В стряпущей тоже все удалось: пироги не подгорели, юха курячья с шафраном сварилась на удивленье, солонина с гусиными полотками под чабром вышла отличная, а индюшку рассольную да рябчиков под лимоны и кума Никитишна не лучше бы, пожалуй, сготовила. Благодушествует хозяюшка… И пошла было она к себе в боковушу, успокоиться до утрени, но, увидав Патапа Максимыча в раздумье, стала перед ним.

– Ты бы, Максимыч, прилег покуда, – молвила она. – Часок, другой, третий соснул бы до утрени-то.

Патап Максимыч поднял голову. Лицо его было ясно, радостно, а на глазах сверкала слеза. Не то грусть, не то сердечная забота виднелась на крутом высоком челе его.

– Присядь, старуха, посоветовать хочу.

Ни слова не молвив, села Аксинья Захаровна возле мужа.

– Я все об Настеньке, – сказал он. – Что ни толкуй, пора ее под венец.

– Нашел время про скоромные дела говорить. Такие ли дни? – ответила Аксинья Захаровна.

– Не про худо говорю, – молвил Патап Максимыч. – Доброму слову всякий день место… Жениха подыскал…

– Кого еще?

– Да хоть бы Алексея, – молвил Патап Максимыч.

Аксинья Захаровна всплеснула руками да так и застыла на месте.

– В уме ли ты, Максимыч? – вскрикнула она.

– А ты не верещи, как свинья под ножом… Ей говорят: «советовать хочу», а она верещать!.. – еще громче крикнул Патап Максимыч. – Услышать могут, помешать… – сдержанно прибавил он.

– Да я так, Максимыч… – сробев, ответила Аксинья Захаровна. – В ум взять не могу!.. Хорошего человека дочь, а за мужика!..

– А сама ты за какого князя выходила? – сказал Патап Максимыч.

– Как же ты его к себе приравнял, Максимыч? – молвила Аксинья Захаровна. – Ведь он что? Нищий, по наймам ходит…

– Жена богатство принесет, – отвечал Патап Максимыч. – Зачнут хозяйствовать богаче, чем мы с тобой зачинали…

Встал Патап Максимыч, к окну подошел. Ночь темная, небо черное, п'o небу все звезды, звезды – счету им нет. Тихо мерцают, будто играют в бесконечной своей высоте. Задумчиво глядит Патап Максимыч то в темную даль, то в звездное небо. Глубоко вздохнув, обратился к Аксинье Захаровне:

– Помнишь, как в первый раз мы встречали с тобой великий Христов праздник?.. Такая же ночь была, так же звезды сияли… Небеса веселились, земля радовалась, люди праздновали… А мы с тобой в слезах у гробика стояли…

Прослезилась Аксинья Захаровна, вспомня давно потерянного первенца.

– Помнишь, каково нам горько было тогда!.. Кажись, и махонькой был, а кручина с ног нас сбила… Теперь такой же бы был!.. Ровесник ему, и звали тоже Алешей… Захаровна!.. Не сам ли Бог посылает нам сынка заместо того?.. А?..

Аксинья Захаровна молча отерла слезы.

– Парень умный, почтительный, душа добрая. Хороший будет сынок… Будет на кого хозяйство наложить, будет кому и глаза нам закрыть, – продолжал Патап Максимыч.

– Оно конечно, Максимыч… – в нерешительности молвила Аксинья Захаровна. – Настя-то как?

– Чего ей еще?.. Какого рожна? – вспыхнул Патап Максимыч. – Погляди-ка на него, каков из себя… Редко сыщешь: и телен, и делен, и лицом казист, и глядит молодцом… Выряди-ка его хорошенько, девки за ним не угонятся… Как Настасье не полюбить такого молодца?.. А смиренство-то какое, послушливость-та!.. Гнилого слова не сходит с языка его… Коли Господь приведет мне Алексея сыном назвать, кто счастливее меня будет?

– Т'oропок ты больно, Максимыч, – возразила Аксинья Захаровна. – Что влезет тебе в голову, т'oтчас вынь да положь. Подумать прежде надо, посудить!.. Тогда хоть бы Снежкова привез!.. Славы только наделал, по людям говор пустил, а дело-то какое вышло?.. Ты дома не живешь, ничего не слышишь, а мне куда горько слушать людские-то пересуды… На что ежовска Акулина, десятникова жена, самая ледащая бабенка, и та зубы скалит, и та судачит: «Привозили-де к Настасье Патаповне заморского жениха, не то царевича, не то королевича, а жених-от невесты поглядел, да хвостом и вильнул…» Каково матери такие речи слушать? А?

– Не слушай глупых бабенок – и вся недолга, – равнодушно молвил Патап Максимыч.

– Рада бы не слушать, да молва, что ветер, сама в окна лезет, – отвечала Аксинья Захаровна. – Намедни без тебя кривая рожа, Пахомиха, из Шишкина притащилась… Новины[129] хотела продать… И та подлюха спрашивает: «Котору кралю за купецкого-то сына ладили?» А девицы тут сидят, при них паскуда тако слово молвила… Уж задала же я ей купецкого сына… Вдругорядь не заглянет на двор.

– Охота была! – отозвался Патап Максимыч. – Наплевала бы, да и полно… С дурой чего вязаться? Бабий кадык ничем не загородишь – ни пирогом, ни кулаком.

– Не стерпеть, Максимыч, воля твоя, – возразила Аксинья Захаровна. – Ведь я мать, сам рассуди… Ни корова теля, ни свинья порося в обиду не дадут… А мне за девок как не стоять?

– Да полно тебе тростить!.. Плюнь!.. Такие ли дни теперь! – уговаривал раскипятившуюся жену Патап Максимыч. – Лучше совет советуй… Как твои мысли насчет Настасьи?..

– Как сам знаешь, Максимыч!.. Ты в дому голова, – глубоко вздохнув, промолвила Аксинья Захаровна.

– Тебе-то Алексей по мысли ли будет?.. – спрашивал он.

– Не все ль едино – по мысли он мне али нет? – опуская голову, молвила Аксинья Захаровна. – Не мне с ним жить. Настасью спроси.

– И спрошу, – сказал Патап Максимыч. – Я было так думал – утре, как христосоваться станем, огорошить бы их: «Целуйтесь, мол, и во славу Христову и всласть – вы, мол, жених с невестой…» Да к отцу Алексей-от выпросился. Нельзя не пустить.

– Настасью бы вперед спросить… – молвила Аксинья Захаровна. – Не станет перечить, значит, Божья судьба… Тогда бы и дохнуть с кем-нибудь потихоньку Трифону Лохматому – сватов бы засылал. Без того как свадьбу играть?.. Не по чину выйдет…

– А ты по какому чину шла за меня? – с усмешкой молвил Патап Максимыч. – Свадьбы-те «уходом» кем уложены?.. Я Алексею заганул загадку – поймет…

– Что еще такое? – спросила Аксинья Захаровна.

– Так, малехонько, обиняком ему молвил: «Большое, мол, дело хотел тебе завтра сказать, да, видно, мол, надо повременить… Ахнешь, говорю, с радости…» Двести целковых подарил на праздник – смекнет…

– По моему разуму, не след бы ему, батька, допреж поры говорить, – возразила Аксинья Захаровна.

– С твое не знаю, что ль?.. Рылом не вышла учить меня, – вспыхнул Патап Максимыч. – Ступай!.. Для праздника браниться не хочу!.. Что стала?.. Подь, говорю, – спокойся!..

К светлой заутрене в ярко освещенную моленную Патапа Максимыча столько набралось народа, сколь можно было поместиться в ней. Не кручинилась Аксинья Захаровна, что свибловский поп накроет их на тайной службе… Пантелей караульных по задворкам не ставил… В великую ночь Воскресенья Христова всяк человек на молитве… Придет ли на ум кому мстить в такие часы какому ни есть лютому недругу?..

Чинно, уставно правила пасхальную службу Евпраксеюшка. Стройно пели дочери Патапа Максимыча с другими девицами канон воскресению. Радостно, весело встретили праздник Христов… Но Аксинья Захаровна, стоя у образов в новом шелковом сарафане, с раззолоченной свечой в руке, на каждом ирмосе вздыхала, что не привел Господь справить великую службу с «проезжающим священником»… Вздыхала и, глядя на сиявшую красотой Настю, думала: «Кому-то, кому красота такая достанется? Не купцу богатому, не хозяину палат белокаменных… Доставаться тебе, доченька, убогому нищему, голопятому работнику!..»

Настя глядела непразднично… Исстрадалась она от гнета душевного… И узнала б, что замыслил отец, не больно б тому возрадовалась… Жалок ей стал трусливый Алексей!.. И то приходило на ум: «Уж как загорелись глаза у него, как зачал он сказывать про ветлужское золото… Корыстен!.. Не мою, видно, красоту девичью, а мое приданое возлюбил погубитель!.. Нет, парень, постой, погоди!.. Сумею справиться. Не хвалиться тебе моей глупостью!.. Ах, Фленушка, Фленушка!.. Бог тебе судья!..»


Праздники прошли. Виду не подал Насте Патап Максимыч, что судьба ее решена. Строго-настрого запрещал и жене говорить про это дочери.

В Фомино воскресенье воротился Алексей. Патап Максимыч пенял ему, что не заглянул на праздниках с родителями.

– Тятенька всю Святую прохворал, – оправдывался Алексей. – Опять же такой одежи нет у него, чтоб гостить у вашей милости. Всю ведь тогда выкрали…

– Нешто ты, парень, думаешь, что наш чин не любит овчин? – добродушно улыбаясь, сказал Патап Максимыч. – Полно-ка ты. Сами-то мы каких великих боярских родов? Все одной глины горшки!.. А думалось мне на досуге душевно покалякать с твоим родителем… Человек, от кого ни послышишь, рассудливый, живет по правде… Чего еще?.. Разум золота краше, правда солнца светлей!.. Об одеже стать ли тут толковать?

Вздохнул Алексей, ни слова в ответ.

– Что? Справляется ль отец-от? – спросил Патап Максимыч.

– Справляется помаленьку вашими милостями, Патап Максимыч, – отвечал Алексей. – Коней справил, токарню поставил… Все вашими милостями.

– Трифон Михайлыч сам завсегда бывал милостив… А милостивому Бог подает, – сказал Патап Максимыч. – А ты справил ли себе что из одежи? – спросил он после недолгого молчания.

– Не справлял, Патап Максимыч, – потупя глаза, ответил Алексей.

– Что ж это ты, парень! – молвил Патап Максимыч. – Я нарочно тебе чуточку в красно яйцо положил, чтоб ты одежей маленько поскрасил себя… Экой недогадливый!

– Тятеньке отдал, – еще больше потупясь, сказал Алексей.

– Что ж так? – спросил Патап Максимыч. – Ты бы шелкову рубаху справил, кафтан бы синего сукна, шапку хорошую.

– Не шелковы рубахи у меня на уме, Патап Максимыч, – скорбно молвил Алексей. – Тут отец убивается, захворал от недостатков, матушка кажду ночь плачет, а я шелкову рубаху вдруг вздену! Не так мы, Патап Максимыч, в прежние годы великий праздник встречали!.. Тоже были люди… А ноне – и гостей угостить не на что и сестрам на улицу не в чем выйти… Не ваши бы милости, разговеться-то нечем бы было.

– Хорошо, хорошо, Алексеюшка, доброе слово ты молвил, – дрогнувшим от умиления голосом сказал Патап Максимыч. – Родителей покоить – Божью волю творить… Такой человек вовеки не сгибнет: «Чтый отца очистит грехи своя».

И крупными шагами зашагал Патап Максимыч по горнице.

– Слушай-ка, что я скажу тебе, – положив руку на плечо Алексея и зорко глядя ему в глаза, молвил Патап Максимыч. – Человек ты молодой, будут у тебя другой отец, другая мать… Их-то станешь ли любить?.. Об них-то станешь ли так же промышлять, будешь ли покоить их и почитать по закону Божьему?..

– Какие ж другие родители? – смутившись, спросил Алексей.

– Человек ты в молодях, женишься – тесть да теща будут, – сказал Патап Максимыч, любовно глядя на Алексея.

Дрогнул Алексей, пополовел лицом. По-прежнему ровно шепнул ему кто на ухо: «От сего человека погибель твоя»… Хочет слово сказать, а язык что брусок.

«Догадался, – думает Патап Максимыч, – обезумел радостью».

– Что ж, Алексеюшка? Ответь на мой спрос? – спрашивал его Патап Максимыч.

С шумом распахнулась дверь. Весь ободранный, всклокоченный и облепленный грязью, влетел пьяный Никифор.

– Вся власть твоя, батюшка Патап Максимыч, – кричал он охрипшим голосом. – Житья не стало от паскудных твоих работников.

– Молчи, непутный! – крикнул на него Патап Максимыч.

– Чего молчать!.. Без того молчал, да невмоготу уж приходится. Бранятся, ругаются, грязью лукают… Все же я человек!.. – плакался Никифор. – Проходу нет, ребятишки маленьки и те забижают…

– Вишь, до чего дошел!.. – молвил Патап Максимыч. – Сколько раз зарекался? Сколько раз образ со стены снимал? Неймется!.. Ступай, непутный, в подклет, проспись.

– Яйца, пострелята, катают, я говорю: «Святая прошла, грех яйца катать», – оправдывался Никифор. – Ну и разбросал яйца, а ребятишки грязью.

– Ступай, говорят тебе, ступай проспись!.. – крикнул Патап Максимыч.

Тут вбежала Аксинья Захаровна и свое понесла.

– Закажи ты ему путь от нашего двора, Максимыч! – кричала она. – Чтоб не смел он, беспутный, ноги к нам накладывать!.. Долго ль из-за тебя мне слезы принимать?..

– Ступай, Захаровна, ступай в свое место, – успокаивал жену Патап Максимыч. – Криком тут не помочь.

– Обухом по башке, вот ему, псу, и помочь, – плюнула Аксинья Захаровна. – Голову снимаешь с меня, окаянный!.. Жизни моей от тебя не стало!.. Во гроб меня гонишь!.. – задорно кричала она, наступая на брата.

Так и рвется, так и наскакивает на него Аксинья Захаровна. Полымем пышет лицо, разгорается сердце, и порывает старушку костлявыми перстами вцепиться в распухшее багровое лицо родимого братца… А когда-то так любовно она водилась с Микешенькой, когда-то любила его больше всего на свете, когда-то певала ему колыбельные песенки, суля в золоте ходить, людям серебро дарить…

Не отвечая на сестрины слова, Никифор пожимал плечами и разводил руками. Насилу развели его с сестрицей, насилу спровадили в холодный подклет.

Так и не удалось Патапу Максимычу договорить с Алексеем.

«Не судьба, не в добрый час начал, – подумал Патап Максимыч. – Ну, воротится – тогда порадую».

Ранним утром на Радуницу поехал Алексей к отцу Михаилу, а к вечеру того же дня из Комарова гонец пригнал. Привез он Патапу Максимычу письмо Марьи Гавриловны. Приятно было ему то письмо. Богатая вдова пишет так почтительно, с «покорнейшими» и «нижайшими» просьбами – любо-дорого посмотреть. Прочел Патап Максимыч, Аксинью Захаровну кликнул.

– К утренему дочерей сготовь: к Манефе поедут, – сказал он.

Ушам не поверила Аксинья Захаровна – рот так нараспашку у ней и остался… О чем думать перестала, заикнуться о чем не смела, сам заговорил про то.

– Не с матушкой ли что случилось, Максимыч? – тревожно спросила она.

– Ничего, – отвечал Патап Максимыч. – Ей лучше, в часовню стала бродить.

– Письмо, что ли? – спросила Аксинья Захаровна.

– Марья Гавриловна пишет, просит девок в обитель пустить, – сказал Патап Максимыч.

– Что же, пускаешь?

– Велено сряжаться – так чего еще спрашиваешь?.. – отрезал Патап Максимыч. – Марье Гавриловне разве можно отказать? Намедни деньгами ссудила… без просьбы ссудила, и вперед еще сто раз пригодится.

– С кем пустишь? Самой, что ли, мне собираться? – спросила Аксинья Захаровна.

– Куда тебе по этакой грязи таскаться, – молвил Патап Максимыч. – Обительский работник говорил, возле Кошелева, на вражке, целый день промаялся.

– С кем же девицам-то ехать? – пригорюнясь, спросила Аксинья Захаровна. – Не одним же с работником ехать?

– Самому придется, – молвил Патап Максимыч. – Недосужно, а делать нечего… Скоро ворочусь: к вечеру приедем, со светом, домой.


Ровно живой воды хлебнула Настя, когда велели ей сряжаться в Комаров. Откуда смех и песни взялись. Весело бегает, радостно суетится – узнать девки нельзя. Параша – та ничего. Хоть и рада в скит ехать, но таким же увальнем сряжается, каким завсегда обыкла ходить.

То суетится Настя, то сядет на место, задумается, и насилу могут ее докликаться. То весело защебечет, ровно выпущенная из неволи птичка, то вдруг ни с того ни с сего взор ее затуманится, и на глаза слеза навернется.

Отворила она только что выставленное окно в светлице и жадно впивала свежий воздух. В тот год зима сошла дружно. Хоть Пасха была не из поздних, но к Фоминой снегу нисколько не осталось. Разве где в глубоком овражке белелся да узенькими полосками по лесной окраине лежал. По пригоркам, на солнечном припеке, показалась молодая зелень. Погода хорошая, со всхода до заката солнце светит и греет, в небе ни облачка… Речки и ручьи шумно бурлят, луга затоплены, легкий ветерок рябит широкие воды, и дрожащими золотыми переливами ярко горят они на вешнем солнце.

Как в забытьи каком стоит Настя у растворенного окна. Мысли путаются, голова кружится. «Господи! – думает. – Скорей бы вырваться отсюда… Здесь как в могиле!»

А какая тут могила! По деревне стоном стоят голоса… После праздника весенние хлопоты подоспели: кто борону вяжет, кто соху чинит, кто в кузнице сошник либо полицу перековывает – пахота не за горами… Не налюбуются пахари на изумрудную зелень, пробившуюся на озимых полях. «Поднимайся, рожь зеленая, охрани тебя, матушку, небесный царь!.. Уроди, Господи, крещеным людям вдоволь хлебушка!..» – молят мужики.

Бабы да девки тоже хлопочут: гряды в огородах копают, семена на солнце размачивают, вокруг коровенок возятся и ждут не дождутся Егорьева дня, когда на утренней заре святой вербушкой погонят в поле скотинушку, отощалую, истощенную от долгого зимнего холода-голода… Молодежь работает неустанно, а веселья не забывает. Звонкие песни разливаются по деревне. Парни, девки весну окликают:

Весна, весна красная,

Приходи к нам с радостью!

Ребятишки босиком, в одних рубашонках, по-летнему, кишат на улице, бегают по всполью – обедать даже не скоро домой загонишь их… Стоном стоят тоненькие детские голоса… Жмурясь и щурясь, силятся они своими глазенками прямо смотреть на солнышко и, резво прыгая, поют ему весеннюю песню:

Солнышко, ведрышко,

Выглянь в окошечко,

Твои детки плачут…

Солнышко, покажись,

Красное, нарядись, —

К тебе гости на двор,

На пиры пировать,

Во столы столовать.

Радуница пришла!.. Красная горка!.. Веселье-то какое!..

А Настя ничего не слышит. Стоит у окна грустная, печальная… А как, бывало, прыгала она, как резвилась, встречая весну на Каменном Вражке, за обительской околицей, вместе с Фленушкой, с Марьюшкой и другими девицами Манефиной обители… Сколько громких песен, сколько светлого веселья!.. Вспомнилась обитель, вспомнились подружки-игруньи, вспомнилось и то, что через день будет она опять с ними… Побежала вон из светлицы и чуть с ног не сшибла в сенях Аксинью Захаровну… Она с Парашей и Евпраксеюшкой укладывала там пожитки дочерей.

Досадно стало Аксинье Захаровне.

– Посмотрю я на тебя, Настасья, ровно тебе не мил стал отцовский дом. Чуть не с самого первого дня, как воротилась ты из обители, ходишь, как в воду опущенная, и все ты делаешь рывком да с сердцем… А только молвил отец: «В Комаров ехать» – ног под собой не чуешь… Спасибо, доченька, спасибо!.. Не чаяла от тебя!..

Вспыхнула Настя… Хотела что-то молвить, но сдержала порыв.

– Благодарности ноне от деток не жди, – ворчала Аксинья Захаровна, укладывая чемодан. – Правда молвится, что родительское сердце в детях, а детское в камешке… Хоша бы стен-то постыдилась, срамница!.. Мать по дочери плачет, а дочь по доскам скачет!.. Бесстыжая!.. Гляди, Прасковья, – мыло-то в левый угол кладу, не запамятуй, тут яичное с духами – умываться, тут белое – в баню ходить, а в красненьком ларчике московское – свези от меня Марье Гавриловне… Да полно беситься-то тебе!.. Что за коза такая взялась?.. Чем бы потужить, что с матерью расстаешься, она на-кось поди… Батистовы рукава с кружевом не каждый день вздевайте… Дорогие ведь, других когда-то еще от отца дождетесь… Подай сюда, Параша, платки-то… Суй в угол… Да тише, дурища, – эк ее ломит!.. Прет, ровно лошадь, прости Господи, – изомнешь ведь… Да что я, стенам, что ли, говорю, Настасья?.. Что сложа руки-то стоишь, что не пособляешь?.. Погоди, погоди, вот мать-то Бог приберет, как-то без меня будете жить?.. Помянешь, не раз помянешь!.. Не знаете вы, каково горько без матери сиротами-то жить!.. Ох, не приведи Господи!.. И деньги будут и достатки – все купишь, а родной матери не купишь… А ты ровней складывай, Прасковья, – не мни!..

Вслушиваясь в речи матери, Настя сознавала справедливость ее попреков… Но как удержаться от веселья, потоком нахлынувшего при мысли, что завтра покинет она родительский дом, где довелось ей изведать столько горя? Одна мысль, что, свидевшись с Фленушкой, она выплачет на ее груди свое горе неизбывное, оживляла бедную девушку… Ведь ей дома ни с кем нельзя говорить про это горе… Не с кем размыкать его… Мимо ушей пропускала она ворчанье матери… Но когда Аксинья Захаровна повела речь о смерти, наболевшее сердце Насти захолонуло – и стало ей жаль доброй, болезной матери. Мысль о сиротстве, об одиночестве, о том, что по смерти матери останется она всеми покинутою, что и любимый ею еще так недавно Алексей тоже покинет ее, эта мысль до глубины взволновала душу Насти… С рыданьями кинулась она на шею Аксинье Захаровне.

– Мамынька!.. Родимая!.. Не говори таких речей, не круши сердца, не томи меня!..

Слезы дочери свеяли досаду с сердца доброй Аксиньи Захаровны. Сама заплакала и принялась утешать рыдавшую в ее объятиях Настю.

– Ну, полно, полно же… перестань, девонька… Не слези своих глазынек… Ведь это я так только с досады молвила. Бог милостив, не помру, не пристроивши вас за добрых людей… Молитесь Богу, девоньки, молитесь хорошенько… Он, свет, не оставит вас.

– Мамынька, прости ты меня, глупую, что огорчила тебя, – заговорила Настя, сдерживая судорожные рыданья. – Ах, мамынька, мамынька!.. Тяжело мне на свете жить!.. Как бы знала ты да ведала!..

– Что ты, что ты, Настенька?.. Что за горе?.. Какое у тебя горе?.. Что за печаль?.. Отколь взялась?.. – тревожно спрашивала Аксинья Захаровна.

– Горе мое, мамынька, великое, беда моя неизбывная!.. Не выплакать того горя до смерти!.. А я-то все одна да одна, не с кем разделить моего горя-беды… Ну и полегчало маленько на сердце… Фленушку увижу, хоть с ней чуточку развею печали мои.

– Разве Фленушка ближе матери? – с тихим, но горьким упреком молвила Аксинья Захаровна.

– Она все знает… – едва слышно простонала Настя, припав к плечу матери.

– Да что это?.. Мать Пресвятая Богородица!.. Угодники преподобные!.. – засуетилась Аксинья Захаровна, чуя недоброе в смутных речах дочери… – Параша, Евпраксеюшка, – ступайте в боковушу, укладывайте тот чемодан… Да ступайте же, Христа ради!.. Увальни!.. Что ты, Настенька?.. Что это?.. Ах ты, Господи, батюшка!.. Про что знает Фленушка?.. Скажи матери-то, девонька!.. Материна любовь все покроет… Ох, да скажи же, Настенька… Говори, голубка, говори, не мучь ты меня!.. – со слезами молила Аксинья Захаровна.

Настя молчала. Припав к материнской груди, она кропила ее слезами и дрожала всем телом.

– Да скажи ж, говорят тебе… Легче будет, – продолжала уговаривать Аксинья Захаровна, целуя Настю в голову.

– Не целуйте меня, мамынька! – едва слышно промолвила Настя.

– Да вымолви словечко, Христа ради, – жалобно причитала Аксинья Захаровна…

Догадывалась мать, в чем дело, но верить боялась.

– Полюбился, что ль, кто? – скрепя сердце, шепнула наконец она дочери на ухо. – Зазнобушка завелась?.. А?..

Ни слова Настя… Но крепко, крепко сжала мать в своих объятиях.

Поняла Аксинья Захаровна безмолвный ответ. Руки у ней опустились…

Настя к окну отошла… Села на скамью и, облокотясь, закрыла лицо ладонями…

– В скиту, что ли? – спросила Аксинья Захаровна разбитым голосом.

Настя покачала головой.

– Где же? – с удивленьем спросила мать.

– Дома, – едва могла прошептать Настя.

– Кто ж такой? Неужель Снежков?

Настя опять покачала головой.

– Ума не приложу, – молвила Аксинья Захаровна.

Старушка совсем растерялась в мыслях… Вспомнился разговор с мужем перед светлой заутреней и спросила:

– Уже не приказчик ли?

Стремительно вскочила Настя и кинулась в землю перед матерью… Дрожащими холодными руками судорожно обвила ее ноги.

– Виновата я!.. – задыхаясь от волненья, вскрикнула она.

– Судьбы Господни! – набожно сказала Аксинья Захаровна, взглянув на иконы и перекрестясь. – Ты, Господи, все строишь, ими же веси путями!.. Пойдем к отцу, – прибавила она, обращаясь к дочери. – Он рад будет…

– Ни за что!.. Ни за что!.. – вскрикнула Настя, быстро встав на ноги. – Петлю на шею, в колодезь!.. Нет, нет!..

– Опомнись, что говоришь? – уговаривала ее Аксинья Захаровна. – Отец рад будет… Знаешь, как возлюбил он Алексея…

– Убьет он его!.. Не сказывай тятеньке, не говори… Я не все сказала.

– Не все? – с ужасом вскрикнула Аксинья Захаровна.

– Родная!.. – чуть слышно шептала Настя у ног матери. – Не на то ты растила меня, не на то меня холила!.. Потеряла я себя!.. Нет чести девичьей!.. Понесла я, мамынька…

Страшное слово, как небесная гроза, сразило бедную мать.

– Настенька!.. – только и могла в ужасе и сердечном трепете произнести несчастная старушка.

Настя не слыхала вопля матери. Как клонится на землю подкошенный беспощадной косой пышный цветок, так бледная, ровно полотно, недвижная, безгласная склонилась Настя к ногам обезумевшей матери…


ГЛАВА ШЕСТАЯ | В лесах | ГЛАВА ВОСЬМАЯ