home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

На другой либо на третий день по возвращении Марьи Гавриловны из Осиповки зашла к ней мать Манефа вечером посидеть да чайку попить. Про чудную Настину болезнь толковали, погоревали о покойнице и свели речь на Патапа Максимыча.

– Очень он убивается, – сказала Марья Гавриловна, – смотреть даже жалость. Ровно малое дитя плачет – разливается. Ничего, говорит, мне не надо теперь, никакое дело на ум нейдет…

– Что говорить! – молвила на то Манефа. – Как не тужить по этакой дочери!.. Сызмальства росла любимым детищем… Раскипятится, бывало, на что, – уйму нет на него, близко не подходи, в дому все хоронятся, дрожмя дрожат, а она – семилеткой еще была – подбежит к отцу, вскочит к нему на колени да ручонками и зачнет у него на лбу морщины разглаживать. Поглядит на нее и ровно растает, смягчится, разговорчивый станет, веселый… И в дому все оживает, про гнев его да про шум и помину нет… Любимая дочка, любимая!.. – вздохнула Манефа. – Теперь кому его гнев утолять?..

– Добрый человек завсегда с огоньком, – заметила Марья Гавриловна. – А злобного в Патапе Максимыче нет ни капельки.

– Злобы точно что нет, – согласилась Манефа. – Зато своенравен и крут, а разум кичливый имеет и самомнительный. Забьет что в голову – клином не вышибешь… Весь в батюшку-родителя, не тем будь помянут, царство ему небесное… Гордыня, сударыня, – гордыня… За то и наказует Господь…

– Не в примету мне, чтоб горделив аль заносчив он был, – молвила Марья Гавриловна.

– Где ж вам приметить, сударыня? – ответила Манефа. – Во всем-то кураже вы его не видали… Поглядеть бы вам, как сцепится он когда с человеком сильней да именитей его… Чем бы голову держать уклонно, а речь вести покорно, ровно коза кверху глядит… Станет фертом, ноги-то азом распялит!.. Что тут хорошего?..

– По-моему рассужденью, матушка, – сказала на то Марья Гавриловна, – если человек гордится перед слабым да перед бедным – нехорошо, недобрый тот человек… А кто перед сильным да перед богатым высоко голову несет, добрая слава тому.

– Хорошо так судить вам, Марья Гавриловна, как делов у вас нет никаких… – ответила Манефа. – А у Патапа и торговля, и горянщина, суда на Волге, и вдоволь наемного народу – значит, начальство всегда может привязку ему сделать… Оттого и не след бы ему огрызаться… Опять же в Писании сказано: «Всяка душа власти повинуется»… Чего еще?.. За непокорство не хвалю его, за гордость проклятую, а то, что говорить, – человек добрый. Он ведь, сударыня, – если по правде говорить, – только страх на всех напускает, а сам-от вовсе не страшен, не грозен… Ну а любит, чтоб боялись его… Как вздумает кого настращать, и не знай чего насулит, а потом ничего не сделает… Добро еще, пожалуй, сделает… Вот с начальством – тут уж другое дело…

– Не ладит? – спросила Марья Гавриловна.

– Всяко бывает, – ответила Манефа. – Теперь губернатору знаком, в чести у него, в милости… Малые-то начальники забижать и не смеют… Да ведь губернатор не вечен, смениться может, другой на его место сядет – каков-то еще будет?.. Опять же наше дело взять – обительское. В «губернии»[173] все знают, что Патапом скиты держатся, что он первая за нас заступа и по всем нашим делам коренной ходатай… Ну как за гордыню-то его да на все скиты холодком дунут? Куда пойдем?.. Теперь же где ни послышишь – строгости: скиты зорят, моленны печатают, старцев да стариц по дальним местам рассылают. Силен и славен был Иргиз, и с тем покончили. Лаврентьев порешон, в Стародубье[174] мало что осталось. И на заводах[175] и на Дону – везде утеснение. Здесь покаместь Бог милует, а надолго ли, кто может сказать?.. Пожалуй, и нашему Керженцу близка череда… По теперешнему гонительному времени надо бы Патапу Максимычу со всеми ладить – большое ль начальство, малое ли, – в черный день всякое сгодится… Ох, сударыня Марья Гавриловна, настали дни, Писанием прореченные: «Искупующе время, яко дни зли суть…» Тут не гордостью озлоблять, ублажать надо всякого, поклоняться всякому – были бы милостивы… А он?.. Говорить ему станешь – ругается, просить станешь – хохочет… Намедни, как перед масленой у него гостила я, Христом Богом молила повеселить чем-нибудь исправника, был бы до нас подобрее, а он, прости Господи, ржет себе, ровно кобыла на овес.

– А слыхала я, матушка, Комарову скиту царская грамота дана, чтоб никогда не рушить его? – спросила Марья Гавриловна. – Говорят, такая грамота есть у Игнатьевых.

– Нет такой грамоты, сударыня, – ответила Манефа. – Посулили, да не дали.

– Отчего же так? – спросила Марья Гавриловна.

– А вот как было дело, – начала Манефа рассказывать. – Без малого сто годов тому, когда еще царица Катерина землю держала, приходил в здешние места на Каменный Вражек старец Игнатий. Роду он был боярского, Потемкиных дворян, служил в полках, в походах бывал, с туркой воевал, с пруссаками, а как вышла дворянам вольность не носить государевой службы до смерти, в отставку вышел и стал ради Бога жить… Воспомянул он тогда роды своя, как в Никоновы гонительные времена деды его смольяне, отец Спиридоний да отец Ефрем, из роду Потемкиных, бегая церковных новин, укрылись в лесах К'eрженских и поставили обитель поблизости скита Ш'aрпана… И доныне то место, знать, и доселе зовется оно «Смольяны», потому что туда приходили на житье смольяне Потемкины и иных боярских родов и жили тут до Питиримова разоренья. Памятуя их, поревновал отец Игнатий по старой вере, иночество надел и в Комарове обитель завел… Спервоначалу та обитель мужскою была; по блаженной же кончине отца Игнатия старцы врознь разбрелись, а часовня да кельи Игнатьева строения достались сроднице его, тоже дворянского рода, – Иринархой звали… С той поры и зачалась женская обитель Игнатьевых… Вживе еще был отец Игнатий, как сродник его, Потемкиных же роду, у царицы выслужился и стал надо всеми князьями и боярами первым российским боярином. Тем временем прилучилось батюшке отцу Игнатию в Петербурге за сбором быть. Отыскал он там'oй[176] именитого сродника, побывал у него… Тот ему возрадовался и возлюбил старца Божия… Много беседовал с ним про старую веру и про наши леса Керженские. И говорил тот великий боярин отцу Игнатию: «Склони ты мне, старче, тамошних староверов на новые места идти, которые места я у турка отбил. Житье, говорит, будет там льготное и спокойное. Земли, говорит, и всяких угодьев вдоволь дадут. Лет на двадцать ни податей не надо, ни рекрутчины. Каждому, говорит, староверу казны на проезд и обзаведенье дадут… Церкви себе стройте, монастыри заводите, попов, сколько хотите, держите и живите себе на всей своей воле… И будет, говорит, на те льготы вам от царицы выдана грамота, навеки нерушимая…» Такие милости великий боярин сулил… Батюшка отец Игнатий обещался ему здешний народ приговаривать на новы места идти, и великий боярин Потемкин с тем словом к царице возил его, и она, матушка, с отцом Игнатием разговор держала, про здешнее положенье расспрашивала и к руке своей царской старца Божия допустила. Воротясь на Керженец, стал отец Игнатий здешний народ на новые места приговаривать… Охотников объявилось довольно, да спознали по скорости, что великий боярин Потемкин староверам ловушку подстроить хотел… Такие же речи у него со стародубскими отцами велись. Был в Стародубье тогда инок Никодим, через него то дело происходило. И тот Никодим под власть великороссийских архиереев подписался. Как спознали о том здешние христиане, про новы места и слышать не захотели… А тут по скорости боярин Потемкин помер – тем дело и разошлось… Так, видите ли, сударыня, была та грамота на одном посуле… Народу же, уверения ради, говорится, что лежит такая у Игнатьевых… А ее никогда не бывало.

– Зачем же народ в обмане держать? – резко взглянув на Манефу, спросила Марья Гавриловна.

– Крепче бы в истинной вере стояли, – спокойно ответила игуменья. – Бывает, сударыня, что церковны попы учнут мужикам говорить, а иной раз и сам архиерей приедет да скажет: «Ваша-де вера царю не угодна…» Подумайте, каково это слово!.. Легко ль его вынесть?.. А как думают мужики, что лежит у Игнатьевых государева грамота, веры-то у них тем словам и неймется… Повалятся архиерею в ноги да в голос и завопят: «Как родители жили, так и нас благословили – оставьте нас на прежнем положении…» А сами себе на уме: «Не обманешь, дескать, нас – не искусишь лестчими словами, знаем, что в старой вере ничего нет царю противного, на то у Игнатьевых и грамота есть…» И дело с концом… А мужикам внушено, чтоб они про ту грамоту зря не болтали, отымут дескать… И теперь любого из них хоть повесь, хоть в землю закопай, умирать станет – про грамоту слова не выронит.

– Стало быть, деревенские-то усердны к скитам? – спросила Марья Гавриловна.

– Усердны! – с горькой усмешкой воскликнула Манефа. – Иуда Христа за сребреники продал, а наши мужики за ведро вина и Христа и веру продадут, а скиты на придачу дадут…

– Отчего ж они так крепко тайну держат? – спросила Марья Гавриловна.

– А им внушено, что в грамоте про ихние земли поминается, чтоб тем землям за ними быть веки вечные, – сказала Манефа. – По здешним местам ни у кого ведь крепостей на землю нет – народ все набеглый. Оттого и дорожат Игнатьевой грамотой…

– По-моему, неладно бы делать так, матушка, – сказала Марья Гавриловна.

– И ложь во спасенье бывает, сударыня, – перебила Манефа. – Народ темный, непостоянный – нельзя без того.

Задумалась Марья Гавриловна.

– Вот теперь Оленевское дело подымается… – молвила Манефа. – Боюсь я того дела при нонешнем времени.

– Что за Оленевское дело, матушка? – спросила Марья Гавриловна.

– А вот какое дело, – начала Манефа. – Лет пять либо шесть тому назад одну оленевскую старочку на Дону в острог посадили за то, что со сборной книгой ходила. А в книге было прописано: «Сбор-де тот на дом Пресвятой Богородицы честнаго и славнаго ее успения, в обители Нифонтовых, скита Оленева». Ну, известное дело, ходила та старочка безо всякого паспорта, по простоте… До Петербурга дело дошло, и решили там дознаться, что за обитель такая Нифонтова, по закону ль она ставлена, да потому ж дознаться и обо всех скитах Керженских… И то дело шестой год лежит в губернии, и от него беспокойства нам не было, а теперь, слышим, оно подымается… Слышно еще, будто и насчет Шарпана вышел указ… Какой-то злодей, прости Господи, послал доношение: в Шарпанском-де скиту Казанскую икону Пресвятой Богородицы особне чествуют, на ее-де праздники много в Шарпан народу сбирается старообрядцев и церковников. И на тех-де праздниках старицы Шарпанской обители поставляют кормы великие, а во время-де кормов читают народу про чудеса, от той иконы бываемые. И оттого-де многие от церкви отшатилися… Правда ли, нет ли, а слухи пошли, будто велено Казанскую из Шарпана взять… Сбудется такое дело – конец Керженцу… Престанет тогда наше житие пространное!..

– Отчего ж скитам настанет конец, коль из Шарпана возьмут икону Казанскую? – спросила Марья Гавриловна.

– Икона та, сударыня, чудотворная, – ответила Манефа. – Стояла она в комнате у царя Алексея Михайловича, когда еще он пребывал в благочестии… От него, великого государя, Соловецкой киновии она вкладом жалована… Когда же соловецкие отцы не восхотели Никоновых новин прияти и укрепились за отеческие законы и церковное предание, тогда в Соловках был инок схимник Арсений, старец чудного и высокого жития, крепкий ревнитель древлего благочестия. По всея нощи со слезами молился он перед той иконою, прося Бога и Пречистую Богородицу, да избавит святую киновию от разоренья облежащий воев… Нощию же на вселенскую субботу всемирного христиан поминовения, пред неделею мясопустною, бысть тому старцу Арсению чудное видение… Изыде глас от иконы: «Гряди за мною, старче, ничтоже сумняся; и где аз стану – тамо создай обитель во имя мое, и, пока сия икона будет в той обители, древлее благочестие в оной стране процветать будет». И по сем гласе поднялась икона на небеса… В ту же нощь монах некий, Феоктист именем, поревновав Иуде Искариотскому, возвестил игемону, ратию святую обитель обложившему, что в стене монастырской есть пролаз… Царские воины по слову предателя вошли через тот пролаз в обитель и учинили в ней великое кровопролитие… Инока же схимника Арсения Господь от напрасныя смерти соблюл… Когда ж воевода перевез старца Арсения с другими отцами на берег, тогда заступлением Пресвятыя Богородицы избег он руки мучителевы и, пришед в лес, узрел Казанскую чудотворную икону по облакам ходящу… Пошел за ней старец, дивяся бывшему чудеси, а деревья перед ним расступаются, болота перед ним осушаются, через реки переходит Арсений яко посуху… И как древле Израиль приведен бысть столпом небесным в землю обетованную, тако и старец Арсений той святою иконою приведен бысть в леса Керженские, Чернораменские. На том месте, где опустилась икона н'a землю, поставил он обитель Шарпанскую… и та икона поныне в той обители находится. Пока тамо стоит, по тех пор, по гласу Богородицы, наши скиты целы и невредимы… Возьмут икону из Шарпана – всем скитам наступит конец, и место свято запустеет.

– Бог милостив, матушка… – начала было Марья Гавриловна.

– Истину сказали, что Бог милостив, – перебила ее Манефа. – Да мы-то, окаянные, не мало грешны… Ст'oим ли того, чтоб он нас миловал?.. Смуты везде, споры, свары, озлобления! Христианское ль то дело?.. Хоть бы эту австрийскую квашню взять… Каков человек попал в епископы!.. Стяжатель, благодатью святого духа ровно горохом торгует!… Да еще, вправду ли, нет ли, обносятся слухи, что в душегубстве повинен… За такие ль дела Богу нас миловать?

– Ах, матушка, забыла я сказать вам, – спохватилась Марья Гавриловна, – Патап-то Максимыч сказывал, что тот епископ чуть ли в острог не попал… Красноярский скит знаете?

– Бывать там не бывала и отцов тамошних не ведаю, а про скит как не знать? – ответила Манефа. – Далеко отселева – за Ветлугой, на Усте…

– На прошлой неделе тамошних всех забрали, – продолжала Марья Гавриловна. – На фальшивых, слышь, деньгах попались. Патап Максимыч так полагает, что епископу плохо придется, с красноярскими-де старцами взят его посланник… За какими-то делами в здешни леса его присылал… Стуколов какой-то.

Сверкнули очи Манефы, сдвинулись брови. Легкая дрожь по губам пробежала, и чуть заметная бледность на впалых щеках показалась. Поспешно опустила она на глаза креповую наметку.

Не примечая, как подействовало на игуменью упоминанье про Стуколова, Марья Гавриловна продолжала рассказывать о красноярской братии.

– Тот Стуколов где-то неподалеку от Красноярского скита искал обманное золото и в том обмане заодно был с епископом. Потому Патап Максимыч и думает, что епископ и по фальшивым деньгам не без участия… Сердитует очень на них… «Пускай бы, говорит, обоих по одному канату за Уральские бугры послали, пускай бы там настоящее государево золото, а не обманное копали…» А игумна Патап Максимыч жалеет и так полагает, что попал он безвинно.

Не ответила Манефа, хоть Марья Гавриловна приостановилась, выжидая ее отзыва.

– И благочестный, говорит про него Патап Максимыч, старец, и души доброй, и хозяин хороший, – продолжала Марья Гавриловна. – Должно быть, обманом под такое дело подвели его…

– Где ж они теперь? – как бы из забытья очнувшись, спросила Манефа.

– В остроге, матушка, – ответила Марья Гавриловна. – Пятьдесят человек, слышь, прогнали… Большая переборка идет.

– Ох, Господи!.. – с тяжелым вздохом молвила игуменья.

И не смогла дольше сдерживать волненья: облокотилась на стол и закрыла ладонью глаза.

– Что с вами, матушка? – озабоченно спросила ее Марья Гавриловна.

Помолчала Манефа и промолвила взволнованным голосом:

– О брате вздумала… Патап на ум пришел… Знался он с отцом-то Михаилом, с тем красноярским игумном… Постом к нему в гости ездил… с тем… Ну, с тем самым человеком…

И, недоговорив речи, смолкла Манефа.

– Со Стуколовым? – подсказала Марья Гавриловна.

– Опять же на Фоминой неделе Патап посылал с письмом к отцу Михаилу того детину… Как бишь его?.. забываю все… – говорила Манефа.

Марью Гавриловну теперь в краску бросило… у ней речь не вяжется, у ней слова с языка нейдут.

– Вот что в приказчики-то взял к себе… – продолжала Манефа… – Еще к вам на Радуницу с письмом заходил… Алексеем, никак, зовут.

Ни слова Марья Гавриловна. Замолчала и Манефа.

– Ну как братнино-то письмо да в судейские руки попадет! – по малом времени зачала горевать игуменья. – По такому делу всякий клочок в тюрьму волочет, а у приказных людей тогда и праздник, как богато человека к ответу притянут… Как не притянуть им Патапа?.. Матер'oй осетер не каждый день в ихний невод попадет… При его-то спеси, при его-то гордости!.. Да легче ему дочь, жену схоронить, легче самому живому в могилу лечь!.. Не пережить Патапу такой беды!..

– Не беспокойтесь, матушка, – утешала Манефу Марья Гавриловна. – При мне, как я в Осиповке была, то письмо в целости назад воротилась.

– Как так? – спросила обрадованная игуменья.

– Тот, что… этот… приказчик-от… не доехал, – отвечала Марья Гавриловна, отворотясь от Манефы и глядя в окошко. – Дорогой проведал, что старцев забрали… Он и воротился.

– Слава тебе, Господи!.. Благодарю создателя!.. – набожно перекрестясь, молвила Манефа. – Эки дела-то!.. Эки дела!.. – продолжала она, покачивая головой. – В обители, во святом месте, взамен молитвы да поста, чем вздумали заниматься!.. Себя топят и других в омут тянут… Всем теперь быть в ответе!.. Всем страдать!…

– Чем же все-то виноваты, матушка? – спросила удивленная речами игуменьи Марья Гавриловна. – Правый за виноватого не ответчик…

– Скитская беда не людская, сударыня… И без вины виноваты останемся, – сказала Манефа. – Давно на нас пасмурным оком глядят, давно обители наши вконец порешить задумали… Худой славы про скиты много напущено… В какой-нибудь захудалой обители человек без виду[177] попадется – про все скиты закричат, что беглыми полнехоньки… Согрешит негде девица, и выйдет дело наружу, ровно в набат про все скиты забьют: «Распутство там, разврат непотребный!..» Много напраслины на обители пущено!.. Много… А тут такое дело, как красноярское!.. Того и гляди на всех оно беду обрушит… И все-то одно к одному – и сборная книга оленевская, и шарпанская икона, и красноярское дело… Всех погубят, все скиты, все обители!..

– Да разберут же правду, матушка. Разве можно наказывать невиноватого? – возразила Марья Гавриловна.

– Можно!.. – с жаром сказала Манефа. – По другим местам нельзя, в скитах можно… Давно бы нас разогнали, как иргизских, давно бы весь Керженец запустошили, если бы без бережи жили да не было бы у нас сильных благодетелей… Подай, Господи, им доброго здравия и вечного души спасения!..

Замолчала на короткое время Манефа и опять начала:

– Велик и славен был Иргиз, не нашим Керженским обителям чета, а в чьих руках теперь?.. Давеча спросили вы про царицыну грамоту. Не бывало у нас такой грамоты, а там, на Иргизе, была… Царь Павел Петрович нарочно к иргизским отцам своего генерала присылал – Рунич был по прозванию, с милостивым словом его присылал, три тысячи рублев на монастырское строенье жаловал и грамоту за своей рукой отцу Прохору дал… А тот отец Прохор сам был велик человек – сам из царского рода…[178] Слыхали, чай?

– Слыхала, матушка, как не слыхать, – отозвалась Марья Гавриловна.

– А как дошло дело, не помогли Иргизу ни царская грамота, ни царская порода отца Прохора, – продолжала Манефа. – Вживе был еще отец-от Прохор, как его строенье, Воскресенский монастырь, порушили; которых старцев в Сибирь, которых на Кавказ разослали, а монастырь отдали тем, что к никонианам преклонились.[179] Это Иргиз… А мы что перед ним?.. Все едино, что комары да малые мушицы. Вздумают порешить – многих разговоров с нами не поведут… И постоять-то здесь за нас некому… На Иргизе, когда монастыри отбирали, хоть народное собранье было, не хотел тогда народ часовен отдавать – водой на морозе из пожарных труб людей-то тогда разгоняли… А здесь что?.. Послушали б вы, сударыня, что соседушки наши любезные толкуют… Прошлым летом у Глафириных нову «стаю» рубили, так ронжински ребята да елфимовские смеются с галками-то:[180] «Строй, говорят, строй хорошенько – келейниц-то скоро разгонят, хоромы те нам достанутся…» Вот что у них на уме!.. Христианами зовутся, сами только и дышат обителями, без нашего хлеба-соли давно бы с голоду перемерли, а вот какие слова говорят!.. Теперь лебезят, кланяются, а случись невзгода – пальцем не двинут, рта не разинут… Не то что скиты – Христа царя небесного за ведро вина продадут!..

– Ну уж это, матушка, кажется, вы на них напрасно, – заступилась Марья Гавриловна.

– Давно живу с ними, сударыня, лучше вас знаю их, лоботрясов, – с досадой прервала ее Манефа. – Из-за чего они древлего благочестия держатся?.. Спасения ради?.. Как же не так!.. Из-за выгоды, из-за одной только мирской, житейской выгоды… Надо правду говорить, – продолжала Манефа, понизив голос, – от людей утаишь, от Бога не спрячешь – ины матери смолоду баловались с ребятами, грешили… Плоть, сударыня, сильна в молодые годы бывает… Слаб человек, не всякому дано плоть побороть… Ну, вот – старые-то дружки давно поженились, семьями обзавелись, а с матерями ладов не рушат… Не в ту силу говорю, чтоб матери в старых грехах с ними пребывали… А ведь и под черной рясой и на старости лет молодая-то любовь помнится…

Смолкла на минуту игуменья и потом сдержанным голосом, отчеканивая каждое слово, продолжала:

– И подати платят за них, и сыновей от солдатчины выкупают, и деньгами ссужают, и всем… Вот отчего деревенские к старой вере привержены… Не было б им от скитов выгоды, давно бы все до единого в никонианство своротили… Какая тут вера?.. Не о душе, об мошне своей радеют… Слабы ноне люди пошли, нет поборников, нет подвижников!.. Забыв Бога, златому тельцу поклоняются!.. Горькие времена, сударыня, горькие!..

– Неужели в самом деле скитам конец наступает? – в сильном раздумье, после долгого молчания, спросила Марья Гавриловна.

– Все к тому идет… – покачав головой, со вздохом ответила Манефа.

– Как же вы тогда, матушка? – озабоченно глядя на игуменью, спросила Марья Гавриловна.

– Признаться сказать, давненько я о том помышляю, – молвила Манефа. – Еще тогда, как на Иргизе зачали монастыри отбирать, решила я сама про себя, что рано ли, поздно ли, а такой же участи не миновать и нам. Ради того кой-чем загодя распорядилась, чтоб перемена врасплох не застала.

– Что ж вы сделали, матушка? – спросила Марья Гавриловна.

– А видите ли, дело в чем, – сказала Манефа, – и на Иргизе, и в Слободах, и в Лаврентьеве всех несогласных принять попов, великороссийскими архиереями благословенных, по своим местам разослали – на родину, значит. Кто где в ревизию записан, там и живи до смерти, по другим местам ездить не смей… Когда до наших скитов черед дойдет – с нами то же сделают… Потому и сама я в купчихи к нашему городку приписалась, и матерей, которы получше да полезней, туда же в мещанки приписала… Когда Керженцу выйдет решенье… нашу обитель чуть не всю в один город пошлют. Там и настроим мы домов к одному месту… Может, позволят и здешне строенье туда перевезти… Часовни хоть не будет, а все же будем жить вкупе… Не станет нынешнего пространного жития, что же делать, не так живи, как хочется, а как Господь благословит… И не я одна так распорядилась, во многих обителях и в здешних, и в Оленевских, и в Улангерских то же сделают. Вкупе-то всем жить будет отраднее.

– А мне-то как быть тогда, матушка? – тревожно спросила Марья Гавриловна.

– Вам, сударыня, беспокоиться нечего, ваша статья иная… – сказала Манефа. – Не в обители живете, имени вашего в списках нету… путь вам чистый на все четыре стороны.

– А как меня в Москву вышлют да выезд оттоль запретят?.. Тогда что?.. Жить в Москве для меня смерти горчей – сами знаете, – говорила взволнованная Марья Гавриловна.

– Не сделают этого, – молвила Манефа.

– Как не сделают? – возразила Марья Гавриловна. – Про Иргиз поминали вы, а в Казани я знаю купчиху одну, Замошникова п'o муже была. Овдовевши, что мое же дело, поехала она на Иргиз погостить. Там в Покровском монастыре игуменья, матушка Надежда, коли слыхали, теткой доводилась ей…

– Знавала я матушку Надежду. Как не знать? – молвила Манефа. – Знакомы были, письмами обсылались. И племяненку-то ее знала…

– Году у тетки она не прогостила, как Иргизу вышло решенье, – продолжала Марья Гавриловна. – И переправили Замошникову в Казань и запретили ей из Казани отлучаться… А родом она не казанская, из Хвалыни была выдана… За казанским только замужем была, как я за московским… Ну как со мной то же сделают?.. В Москву как сошлют? Подумайте, матушка, каково мне будет тогда?..

Призадумалась Манефа.

– Да, и так может случиться, – сказала она. – Вам бы, сударыня, к нашему же городку в купечество записаться… Если б что и случилось, – вместе бы век дожили… Схоронили бы вы меня, старуху…

– Капитал объявлять надо, – молвила Марья Гавриловна.

– Известно, – подтвердила Манефа.

– А капитал объявлять, надо торговлю вести, – сказала Марья Гавриловна.

– Зачем? – возразила Манефа. – Наш городок махонький, а в нем боле сотни купцов наберется… А много ль, вы думаете, в самом деле из них торгует?.. Четверых не сыщешь, остальные столь великие торговцы, что перед новым годом бьются, бьются, сердечные, по миру даже сбирают на гильдию. Кто в долги выходит, кто последнюю одежонку с плеч долой, только б на срок записаться.

– Зачем же это? – с удивленьем спросила Марья Гавриловна. – Остались бы в мещанах, коли нет капитала.

– А от солдатчины-то ухорониться?.. – ответила Манефа. – Рекрутски-то квитанции ноне ведь д'oроги стали, да и мало их что-то. А как заплатил гильдию, так и не бойся ни бритого лба, ни красной шапки… Которы сродников много имеют – в складчину гильдию-то выправляют. В одном-то капитале иной раз душ пятьдесят мужских записано: всего тут есть – и купецких сыновей, и купецких братьев, и купецких племянников, и купецких внуков. А коль скоро все из лет выйдут – тогда и гильдию больше не платят, в мещанах остаются… Этак-то не в пример дешевле квитанций обходится, особенно коли много сродства к одному капиталу приписано.

– Ну, меня-то, пускай, в солдаты не забреют, – усмехнулась Марья Гавриловна. – А коли мне капитал вносить, так уж надо в самом деле торговым делом заняться… Я же по третьей не запишусь.

– Вам надо по первой, – молвила Манефа. – Как же можно в третью с вашим капиталом?

– А в вашем городу по первой-то много ль приписано? – спросила Марья Гавриловна.

– По первой! – усмехнулась Манефа. – И по второй-то сроду никого не бывало. Какой наш город!.. Слава только, что город. Хуже деревни!..

– То-то и есть, – молвила Марья Гавриловна. – Не то что по первой, по второй если припишусь, толков не мало пойдет. А как делов-то не стану вести – на что ж это будет похоже?..

– Какими же вам, Марья Гавриловна, делами заниматься? – сказала на то Манефа. – Дело женское, непривычное… Какие вам дела?

– Да хоть бы на Волге пароходы завести? – подняв голову, с живостью молвила Марья Гавриловна. – Пароходное дело хвалят, у брата тоже бегают пароходы – и большую пользу он от них получает.

– Куда вам с пароходами, сударыня! – возразила Манефа. – И мужчине не всякому такое дело к руке приходится.

– Приказчика найду, – молвила Марья Гавриловна.

– Разве что приказчика, – сказала Манефа. – Только народ-от ноне каков стал!.. Совести нет ни в ком – как раз оберут.

– Эх, матушка, будто на свете уж и не стало хороших людей?.. Попрошу, поищу, авось честный навернется. Бог милостив!.. Патапа Максимыча попрошу… Вот на похоронах познакомилась я с Колышкиным Сергеем Андреичем. Патап же Максимыч ему пароходное дело устроил, а теперь подите-ка вы… По всей Волге гремит имя Колышкина.

– Слыхала про него, – отозвалась Манефа. – Дела у него точно что хорошо идут.

– Благословите-ка, матушка, – молвила Марья Гавриловна.

– На что? – спросила Манефа.

– Капитал объявлять, пароходы заводить, приказчика искать, – сказала Марья Гавриловна, весело глядя на Манефу.

– Суета! – сдержанным, но недовольным голосом молвила игуменья, однако, немного помолчав, прибавила: – Бог благословит на хорошее дело…

– Да ведь сами же вы, матушка, и гильдию платите и купчихой числитесь.

– Мое дело другое, сударыня. Ради христианского покоя это делаю, ради безмятежного жития. Поневоле так поступаю… А вы человек вольный, творите волю свою, якоже хощете… А я было так думала, что нам вместе жить, вместе и помереть… Больно уж привыкла я к вам.

– Что ж? И я возле вас в городу построюсь. Будем неразлучны, – сказала Марья Гавриловна.

– Разве что так, – ответила Манефа. – А лучше бы не дожить до того дня, – грустно прибавила она. – Как вспадет на ум, что раскатают нашу часовню по бревнышкам, разломают наши уютные келейки, сердце так и захолонет… А быть беде, быть!.. Однако ж засиделась я у вас, сударыня, пора и до кельи брести…

И, простившись с Марьей Гавриловной, тихими стопами побрела игуменья к своей «стае».

Из растворенных окон келарни слышались голоса: то московский посол комаровских белиц петь обучал. Завернула в келарню Манефа послушать их.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ | В лесах | ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ