home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


X

Необозримое поле действия. Представители всех пород: человеческой, нечеловеческой и сверхчеловеческой. Невиданное в истории скопище противоположностей: Гильотен, сторонившийся Давида, Базир,[341] оскорбляющий Шабо, Гюадэ, высмеивающий Сен-Жюста, Верньо, презирающий Дантона, Луве, нападающий на Робеспьера, Бюзо, разоблачающий Филиппа Эгалитэ, Шамбон, бичующий Паша, и все они ненавидели Марата. А сколько еще имен мы не назвали, хотя и следовало бы их назвать. Армонвиль,[342] по прозвищу «Красный Колпак», ибо на каждом заседании он появлялся в фригийском колпаке, друг Робеспьера, требовавший, чтобы равновесия ради «вслед за Людовиком XVI гильотинировали Робеспьера»; Масье, приятель и двойник добряка Ламуретта,[343] епископа, который прославил свое имя лишь тем, что оно так мило сердцу влюбленных; Легарди,[344] из Морбигана, клеймивший бретонских священников; Барер[345] сторонник любого большинства, председательствовавший в день суда над Людовиком XVI и ставший для Памелы тем, чем был Луве для Лодоиски; Дону, член Оратории,[346] заявивший: «Главное – выиграть время»; Дюбуа-Крансэ, доверенный Марата; маркиз де Шатонеф, Лакло,[347] Эро де Сешель,[348] отступивший перед Анрио, когда тот скомандовал: «Канониры, к пушкам»; Жюльен, сравнивавший Гору с Фермопилами; Гамон,[349] который требовал, чтобы для женщин выделили особую трибуну; Лалуа,[350] предложивший на заседании Конвента почтить епископа Гобеля, который, явившись в Конвент, скинул митру и надел красный колпак; Леконт,[351] воскликнувший: «А ну, попы, торопитесь в расстриги»; Феро, перед отрубленной головой коего склонился Буасси д'Англа[352] и тем задал историкам неразрешимый вопрос: склонился ли он, Буасси д'Англа, перед головой, то есть перед жертвой, или же перед пикой, то есть перед убийцами? Два брата Дюпра[353] – один монтаньяр, другой жирондист, ненавидевшие друг друга столь же яростно, как братья Шенье.

С этой трибуны произносились кружившие голову бурные речи, и иной раз в них без ведома самого оратора звучал вещий глас революций, и не успевал он еще отзвучать, как вдруг события проникались людским недовольством и людскими страстями, будто их слух был оскорблен этими речами; все, что происходило, являлось как бы гневным откликом на то, что говорилось, и, точно их подстегнуло слово человека, разражались одна за другой страшные катастрофы. Так иной раз крик путника вызывает в горах обвал. Одно неосторожное слово может привести к бедствию. Если бы слово это не было произнесено, ничего бы не произошло. Кажется подчас, что можно рассердить события.

Именно так, из-за случайно оброненного оратором и не понятого другими слова, скатилась на плахе голова принцессы Елизаветы.

Невоздержанность на язык была в обычае Конвента.

Во время жарких споров угрозы носились в воздухе, словно горящие головни на пожаре. Петион: «Робеспьер, ближе к делу». Робеспьер: «…Все дело в вас, Петион. Не беспокойтесь, я перейду к делу, и тогда вам несдобровать». Чей-то голос: «Смерть Марату!» Марат: «В тот день, когда умрет Марат, не станет более Парижа, а когда погибнет Париж, погибнет и Республика». Билло-Варенн (подымается с места): «Мы желаем…» Барер (прерывая его): «Уж слишком ты по-королевски заговорил…» Как-то на заседании Филиппо сказал: «…Один из депутатов обнажил против меня шпагу». Одуэн:[354] «Председатель, призовите к порядку убийцу». Председатель: «Все в свое время». Панис:[355] «Тогда, председатель, я призываю к порядку вас». Нередко стены Конвента сотрясал громовый смех. Лекуантр: «Кюре из Шан-де-Бу приносит жалобу на своего епископа Фоше, что тот запрещает ему жениться». Чей-то голос: «Никак не пойму, почему Фоше, у которого двадцать любовниц, не желает, чтобы у другого была одна-единственная жена». Второй голос: «Ничего, поп, не робей, бери себе жену». Публика с трибун вмешивалась во все споры и разговоры. Она обращалась к членам Собрания без чинов, на «ты». Как-то депутат Рюан[356] выходит на трибуну. А славился он тем, что одна ягодица у него была заметно пухлее другой. Кто-то из публики крикнул: «Эй, повернись-ка толстой стороной к правым скамьям, потому что твоя, извините за выражение, „щека“ совсем в духе Давида». Такие вольности усвоил народ в отношении Конвента. Впрочем, как-то во время чересчур бурного заседания 11 апреля 1793 года председатель велел арестовать одного из нарушителей порядка.

Однажды, по свидетельству старика Буонаротти,[357] Робеспьер взял слово и говорил два часа подряд, не отрывая глаз от Дантона, – он то смотрел пристально, что не предвещало ничего доброго, то скользил по нему рассеянным взглядом, что было еще хуже. Наконец, он начал громить Дантона и закончил свою речь негодующими, зловещими словами: «Мы знаем, где интриганы, мы знаем, где взяточники и развратники, мы знаем, где изменники. Они здесь, на этом собрании. Они слышат нас, мы видим их, мы не спускаем с них глаз. Пусть поглядят они наверх, – над их головой висит меч закона. Пусть заглянут они в свою душу, – в их душе гнездится подлость. Так пусть же они поберегутся!» Когда Робеспьер кончил, Дантон, который сидел в небрежной позе, запрокинув голову, глядя в потолок полузакрытыми глазами и охватив рукой спинку скамьи, затянул вдруг песенку:

Сносить Русселя речь нет мочи!

И самая короткая должна бы быть короче.

На оскорбления отвечали оскорблениями: «Заговорщик! – Убийца! – Мошенник! – Мятежник! – Умеренный!» Слова взаимного обличения произносились под бюстом Брута. Поток восклицаний, проклятий, бранных слов. Дуэль гневных взглядов. Рука сжималась в кулак, грозила пистолетом, выхватывала из ножен кинжал. Пламя страстей перекидывалось на трибуны. Иные говорили так, будто над ними уже навис нож гильотины. В полумраке обозначалась волнообразная линия голов, испуганных и страшных. Монтаньяры, жирондисты, фельяны,[358] модерантисты,[359] террористы,[360] якобинцы, кордельеры и восемнадцать иереев-цареубийц.

Таковы были эти люди! Словно клубы дыма, которыми играет ветер.


предыдущая глава | Девяносто третий год | cледующая глава