home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Миссис Дэллоуэй

Войдя в подъезд, Кларисса (с цветами в руках) сталкивается с выбегающей на улицу Салли. На какую-то долю секунды она видит Салли, как увидела бы, будь они незнакомы. Салли бледная, седая, стремительная женщина с суровыми чертами лица, килограммов на пять худее, чем следовало бы. Вид этой «незнакомки» вызывает у Клариссы прилив нежности и смутного, болезненного неодобрения. Какая она милая, думает Кларисса, и нервная. Только вот желтое ей нельзя носить, даже этот глубокий горчичный тон.

— Ого, — говорит Салли, — какие чудные цветы! Они быстро целуются в губы. Они вообще не скупятся на поцелуи.

— Ты куда? — спрашивает Кларисса.

— В город. Ланч с Оливером Сент-Ивом. Разве я тебе не говорила? Я не помню, говорила или нет?

— Нет.

— Прости. Надеюсь, ты не против?

— Разумеется, нет. Это же замечательно: ланч с кинозвездой!

— Я так все отдраила, самой страшно.

— Туалетная бумага есть?

— Навалом. Я буквально на пару часов.

— Пока.

— Красивые цветы, — говорит Салли. — Знаешь, мне как-то не по себе.

— Ну, это, наверное, из-за ланча со знаменитостью.

— Да нет, дело не в Оливере. Просто получается, что я тебя бросаю.

— Что за ерунда! Все в порядке.

— Ты уверена?

— Иди спокойно. Счастливо!

— Пока.

Они снова целуются. В какой-нибудь более подходящий момент она попробует убедить Салли изъять из обращения этот горчичный пиджак.

Проходя через холл, она вспоминает о волне радости — кстати, чем она была вызвана? — накатившей на нее чуть больше часа назад. Сейчас, в одиннадцать тридцать теплого июньского утра этот холл похож на вход в царство мертвых. В нише безмолвствует огромная ваза; охряный, тусклый свет бра мутно отражается в ламинированных плитках светло-коричневого мозаичного пола. Даже не на царство мертвых, а на что-то еще более унылое — в смерти хотя бы есть обещание покоя и освобождения. А тут только медленно клубящаяся пыль, бесконечно долгие дни, вечный охряный свет и волглый, слегка химический душок, перебить который сможет лишь откровенный запах старости и потерь, обманутых ожиданий, Ричард, ее несостоявшийся любовник и лучший товарищ, все глубже и глубже погружается в пучину бессилия и безумия. Ричард не сможет составить ей компанию в старости, как ожидалось.

Кларисса заходит в квартиру, и странным образом ей сразу становится лучше. Чуть лучше. Нужно готовиться к приему. Какое-никакое, а дело. Это ее, точнее, их с Салли дом, и, хотя они живут тут уже почти пятнадцать лет, она до сих пор не привыкла к его красоте и к тому, как сказочно им повезло. Два этажа и сад в Уэст-Виллидж! Разумеется, они богаты, неприлично богаты по каким угодно меркам, кроме, может быть, нью-йоркских. У них оказались свободные деньги, и по счастливому стечению обстоятельств им достались эти облицованные сосновыми планками комнаты со створчатыми окнами, распахивающимися в кирпичное патио с изумрудным мхом в неглубоких каменных углублениях и круглым фонтанчиком, принимающимся послушно лепетать, стоит лишь тронуть выключатель. Кларисса несет цветы на кухню. На столе записка от Салли: «Ланч с Оливером. Я тебе говорила? Вернусь не позже трех. ХХХХХ». Вдруг Кларисса перестает понимать, где находится. Ей кажется, что это не ее кухня. Это кухня ее знакомой, довольно симпатичная, но не в се вкусе, пропахшая чужими запахами. Она живет не здесь, а в том доме, где дерево ласково трется листьями о стекло и кто-то опускает иглу на виниловую пластинку. А тут, на этой кухне, за стеклянными дверцами шкафа покоится, подобно священной утвари, девственная стопка белых тарелок. На разделочной мраморной панели — старые терракотовые горшки, покрытые глазурью разных оттенков темно-желтого. Эти вещи не имеют к ней никакого отношения, хотя она и узнает их. Сейчас, чувствует Кларисса, здесь присутствует ее призрак, самая живая часть ее существа, которую труднее всего уничтожить и сложнее всего определить, та часть, которая полностью лишена собственнического инстинкта и, как турист в музее, с отрешенным интересом разглядывает глазурованные горшки, мраморную панель с одинокой хлебной крошкой, хромированный кран с дрожащей каплей, которая набухает, вытягивается и, наконец, падает. Все эти вещи они купили когда-то вместе с Салли — Кларисса отлично помнит их походы по магазинам, — но сейчас они выглядят какими-то фантастически необязательными, и кран, и мраморная панель, и горшки, и белые тарелки. Это просто случайный набор вещей — одна, другая, или да, или нет, и абсолютно ясно, что она с легкостью могла бы оставить эту жизнь, этот произвольный мир комфортабельных пустот. Ей бы ничего не стоило выскользнуть из него и вернуться в другой, где нет ни Салли, ни Ричарда, а есть только некая сущность Клариссы, девочки, превратившейся в женщину, все еще полную сил и надежд. Ей абсолютно ясно, что ее грусть и одиночество вместе с их скрипучими подпорками — цена, которую она платит за то, что притворяется, будто живет в этой квартире в окружении этих вещей, с нервной и доброй Салли, и что если она сбежит, то будет счастлива. И больше чем счастлива — она станет самой собой. На какое-то мгновение ее охватывает чувство чудесного одиночества и безграничных возможностей.

Затем это чувство уходит. Не изгоняется, не гибнет, а именно уходит, как поезд, который прибывает на маленькую загородную станцию и через несколько минут вновь исчезает за поворотом. Кларисса освобождает цветы от бумажной обертки и кладет их в раковину. Она испытывает горечь и невероятное облегчение. На самом деле это ее квартира, ее коллекция глиняных горшков, ее семья, ее жизнь. И другой ей не надо. Все нормально. Не чувствуя ни депрессии, ни эйфории, она — такая, какая есть, уважаемый сотрудник издательства, успешливая женщина Кларисса Воган, организатор приема в честь знаменитого смертельно больного писателя — возвращается в гостиную прослушать сообщения на автоответчике. Вечеринка пройдет лучше или хуже. В любом случае потом они с Салли поужинают. И лягут.

На автоответчике незнакомый голос служащего банкетной фирмы (у него какой-то странный акцент — что, если он новичок?) подтверждает доставку в три. Одна из приглашенных просит разрешения привести с собой свою гостью, а другой сообщает, что вынужден утром уехать из Нью-Йорка к другу детства, у которого на фоне СПИДа неожиданно развилась лейкемия.

Раздается щелчок, и автоответчик выключается. Кларисса нажимает кнопку обратной перемотки. На ланч позвали одну Салли — этим, видимо, и объясняется ее забывчивость. Клариссу Оливер Сент-Ив, герой и ниспровергатель моральных норм, не пригласил. Если бы Оливер — шумно дебютировавший в «Ярмарке тщеславия», а затем снятый с главной роли в дорогостоящем триллере — не был голубым активистом, продолжай он изображать крутого гетеросексуала в фильмах группы «Б», он никогда бы, конечно, не стал таким популярным. Салли познакомилась с ним на модном ток-шоу для высоколобых (она была одним из продюсеров), куда Оливера в жизни бы не позвали, будь он простым исполнителем ролей второго плана в примитивных боевиках. Оливер пригласил только Салли, хотя Кларисса тоже виделась с ним несколько раз и на одном благотворительном вечере они — как ей вспоминается — даже вели долгую и на удивление откровенную беседу. К тому же она женщина из романа, разве это не интересно? (Впрочем, книга, конечно, провалилась, да и Оливер вряд ли любит читать.) Как бы то ни было, Оливер не сказал Салли: «Обязательно приведите с собой эту интересную женщину, с которой вы живете». Возможно, он считает, что Кларисса всего лишь жена, просто жена. Кларисса возвращается на кухню. Она не ревнует к Салли — все не так дешево, — но чувствует, что невнимание Оливера Сент-Ива — показатель общего убывания интереса к ее персоне, и — неловко в этом признаваться — это задевает ее даже сейчас, когда она готовится к приему в честь большого художника, которому, может быть, не суждено дожить до будущего года. Какая же я заурядная, думает она, просто ужас! И все же. Это неприглашение — мини-демонстрация способности мира обойтись без нее. То, что Оливер Сент-Ив пренебрег ее обществом (пусть даже не сознательно, пусть просто по забывчивости), чем-то похоже на смерть — в той же мере, в какой детская диорама исторического события в обувной коробке похожа на само это событие. Да, это всего-навсего крохотная, аляповатая, хрупкая поделка, сплошь клей и войлок. И все же. Нет, это не провал, говорит она себе. И нет ничего унизительного в том, чтобы стоять сейчас в этом доме, обрезая цветочные стебли. Это не провал, но от тебя требуется все больше и больше усилий, чтобы просто быть, чтобы испытывать благодарность и чувствовать себя счастливой (жуткое слово!). На тебя больше не смотрят на улицах, а если и смотрят, то без всякого сексуального интереса. Тебя не приглашает на ланч Оливер Сент-Ив. За узким кухонным окном грохочет огромный город. Ссорятся любовники, кассирши тренькают своими кассовыми аппаратами, молодые люди бродят по магазинам в поисках новых платьев и пиджаков, старуха под аркой Вашингтон-сквер выпевает свое и-и-и-и-и, а ты обрезаешь розу и ставишь ее в вазу с горячей водой. Ты честно пытаешься быть в это мгновение на этой кухне с цветами; пытаешься любить эти комнаты просто потому, что они твои, и потому, что прямо за ними холл с его коричневым полом и вечно горящими коричневыми лампами. Потому что даже если бы дверь того трейлера открылась, находившаяся там женщина — будь это Мерил Стрип, Ванесса Редгрейв или Сьюзен Сарандон — была бы всего лишь женщиной в трейлере, не более, и ты все равно не смогла бы сделать то, что хотела. Ты не смогла бы броситься к ней, обнять ее и заплакать. А как чудесно было бы порыдать в объятьях этой испуганной, усталой, бессмертной женщины. Что-то самое главное в тебе живо сейчас на этой кухне точно так же, как живы Мерил Стрип и Ванесса Редгрейв в этот миг, когда с Шестой авеню доносится грохот автомобилей и серебристые лезвия ножниц врезаются в сочный темно-зеленый стебель.

Тем летом, когда ей было восемнадцать, казалось, что возможно все. Казалось совершенно естественным поцеловаться на берегу пруда с мрачновато-суровым лучшим другом, а потом спать вместе, странным образом сочетая похоть и целомудрие, мало заботясь о том, что это значит. Конечно, думает она, без дома вообще ничего бы не было. Не окажись они в этом доме, они бы и дальше курили косяки, болтая о том, о сем в общежитии Колумбийского университета, оставаясь просто приятелями. Не было бы дома — не было бы и всего остального. А началось все с фатального столкновения престарелых родственников Луи с продуктовым фургоном на окраине Плимута, в результате чего родители Луи предложили ему и его друзьям провести лето во внезапно опустевшем доме с еще свежим салатом в холодильнике и беспризорной кошкой, которая со все возрастающим нетерпением приходила к кухонной двери проверять наличие объедков. Именно дом и погода — какая-то экстатическая нереальность всего происходящего — превратили дружбу с Ричардом в довольно мучительную форму любви, а впоследствии привели Клариссу на эту нью-йоркскую кухню с итальянским кафельным полом (ошибка, плитка оказалась холодной и маркой), где она стоит теперь, обрезая цветочные стебли и стараясь — без большого успеха — не слишком переживать из-за того, что Оливер Сент-Ив, голубой активист и несостоявшаяся кинозвезда, не позвал ее в гости.

Это не было предательством, конечно нет, просто расширением границ возможного. Она не требовала верности от Ричарда — боже упаси! — и не хотела отнять Ричарда у Луи. И у Луи вроде бы не было на этот счет никаких сомнений (или, по крайней мере, он их отгонял), хотя бесконечные раны, которые он наносил себе тем летом различными садовыми орудиями и столовыми ножами, и тот факт, что ему дважды пришлось обращаться за помощью (наложением швов) к местному врачу, тоже, конечно, не могли быть случайностью. Шел 1965 год; казалось, чем больше любви расходуешь, тем больше ее прибавляется. Именно так. А в таком случае почему бы не заниматься сексом со всеми подряд, при условии, конечно, что ты хочешь их, а они — тебя? И когда Ричард, продолжая с Луи, начал с ней, казалось, что так и нужно, казалось, что это правильно. И не то чтобы секс и любовь не таили в себе никаких проблем. Например, у них с Луи ничего не вышло. Луи не привлекала Кларисса, а ее совершенно не тянуло к Луи, несмотря на всю его хваленую красоту. И он, и она любили Ричарда, и он и она хотели Ричарда, собственно, только это их и объединяло. Не все люди созданы друг для друга, и они с Луи не были настолько наивны, чтобы переть напролом, не считая одной ночи — они оба были под кайфом, — окончившейся полным фиаско в постели, которую Луи всю оставшуюся часть лета делил исключительно с Ричардом, если, конечно, тот не был с Клариссой.

Сколько раз с тех пор она пыталась представить, что могло бы произойти, если бы она не ушла тогда, если бы вернула Ричарду его поцелуй на пересечении Бликер и Макдугал, если бы они вместе уехали куда-нибудь (куда?) и она не купила благовония и куртку из альпаки с пуговицами в форме раскрывшихся розовых бутонов. Не исключено, что эта несостоявшаяся жизнь оказалась бы гораздо богаче и невероятнее той, что они получили. Почему-то трудно расстаться с грезами о том, что это ненаступившее, отвергнутое ими будущее могло привести их в сады и просторные солнечные комнаты Франции или Италии; что оно было бы полно измен и беспощадных сражений, что это была бы великая и прочная любовь, выросшая из такой обжигающей и такой глубокой дружбы, что она будет сопровождать их до могилы, а может быть и дальше. Они могли бы попасть в совсем другой мир. Ее жизнь могла быть столь же непредсказуемой и опасной, как сама литература.

А может быть и нет, думает Кларисса. Просто тогда я была такой, какой была тогда, сейчас такая, какая сейчас: респектабельная дама с хорошей квартирой, стабильным и нежным браком, устраивающая прием. Стоит зайти в любви слишком далеко, говорит она себе, и потеряешь гражданство в той стране, которую ты сама для себя создала. Так и будешь плавать из порта в порт.

И все-таки трудно до конца избавиться от ощущения упущенной возможности. Впрочем, что может сравниться с воспоминаниями об общей молодости! Может быть, дело просто в этом? Ричард был тем человеком, которого Кларисса полюбила в самый многообещающий момент своей жизни. Ричард в обрезанных джинсах и шлепанцах стоял рядом с ней в сумерках на берегу пруда. Он назвал ее миссис Дэллоуэй, и они поцеловались. Его губы прижались к ее губам, его язык (возбуждающий и какой-то фантастически родной — она никогда его не забудет) робко пробирался все дальше и дальше, пока она не встретила его своим. Они поцеловались и обошли пруд. Потом поужинали и порядком выпили. Клариссин экземпляр «Золотого дневника»[9] лежал на белой облупившейся прикроватной тумбочке в мансарде, где она пока еще спала в одиночестве; Ричард еще не приходил туда проводить с ней альтернативные ночи.

Казалось, это было началом счастья, и Клариссу до сих пор — больше чем через тридцать лет — поражает, что так оно и было, что этот поцелуй, прогулка, предвосхищение ужина и книги и были ее единственным опытом счастья. Ужин давно забыт, Лессинг затмили другие писательницы и писатели, и даже секс, когда они с Ричардом достигли этой стадии, получился пылким, но неуклюжим и не удовлетворяющим, скорее благодушным, чем страстным. Действительно незамутненным в Клариссиной памяти и через три с лишним десятилетия остается поцелуй в сумерках на полоске мертвой травы и прогулка вокруг пруда под аккомпанемент комариного звона. В этом было какое-то ни с чем не сравнимое совершенство, отчасти связанное с тем, что, казалось, оно обещало большее. Теперь она знает, что это и было мгновением счастья. Единственным опытом счастья в ее жизни.


Миссис Вульф | Часы | Миссис Браун