home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


5. «Их леве, Лоттхен!»

«Я жив, Лоттхен. Ты удивишься, узнав это. Но я жив. Вглядись получше: это мой почерк. Ты ведь помнишь мой почерк. Верь мне, это я. И я жив.

Я рискую жизнью, когда пишу тебе. Я вынужден писать, то и дело пряча листки, беспрестанно оглядываясь. Меня расстреляют, узнав, что я пишу тебе. Даже не станут высаживаться для этого на берег. Всплывут ночью и расстреляют в открытом море, если, понятно, позволит погода.

Церемониал известен. Приговоренного выводят на палубу под конвоем двух матросов, третий несет балластину, чтобы привязать ее к ногам. Руководит расстрелом вахтенный офицер, бывший товарищ по кают-компании, который накануне передавал приговоренному соль за столом или проигрывал ему в шахматы.

Я вижу это так ясно, словно бы это уже случилось. И я боюсь. Но еще больше я боюсь, что ты меня забудешь.

Письмо очень длинное. Я пишу его на протяжении всех этих долгих лет.

Писать на нашей подлодке строжайше запрещено. Но мне удалось обойти запрещение.

Видишь ли, я пользуюсь особым доверием командира (однажды он сказал, что я и Курт — его лейб-гвардия на подводной лодке).

Как штурман, я знаю все секретные подходы к Винетам, веду прокладку курса.

Мало того. Наш командир честолюбив. И он был бы не прочь издать после войны свои мемуары, наподобие «Семи столпов мудрости». Но Лоуренс соединял в одном лице разведчика и литератора. Наш командир ни в коей мере не обладает литературным даром. Поэтому он прибег к моей помощи.

В свободное время я делаю записи, которые он прячет потом в сейф. И я делаю это совершенно открыто, на глазах у других офицеров, а между тем урывками пишу и тебе. Конечно, при малейшей опасности приходится быстро подкладывать письмо под черновик мемуаров.

Надеюсь на случай, на какую-нибудь оказию. Во что бы то ни стало, и возможно скорее, ты должна узнать, что я жив!



Меня постоянно подгоняет этот Гейнц.

Из всех моих товарищей я больше всего боюсь и ненавижу Гейнца. Ты должна помнить его. Я познакомил вас в ресторане в Пиллау. Он пучеглазый, лысый и все время шутит.

Лоттхен! Шутки его подобны раскаленным иглам, которые во время допроса запускают под ногти! День за днем он снимает с меня допрос, подлавливает, расставляет ловушки!

Он ждет, что я сорвусь. И я могу сорваться. Скажу что-нибудь из того, о чем нельзя ни говорить, ни думать. Будучи выведен из себя его приставаниями, подлыми намеками на твой счет!

Изредка, впрочем, он дает мне передохнуть и принимается подлавливать других.

Вчера, играя в шахматы с Рудольфом, он начал вполголоса напевать:

Эс гейт аллес форюбер,

Эс гейт аллес форбай…[38]

— Приятный мотив! — небрежно сказал Рудольф. — Откуда это?

— Вы не знаете?

— Нет.

— О! Неужели?

— Я не музыкален. Ваш ход, доктор!..

Проиграв партию, Гейнц ушел, очень недовольный.

А мы с Рудольфом молча переглянулись. Мы, конечно, знали недавно придуманное продолжение этой песенки. Оно крамольное:

Цуэрст фельт дер Фюрер,

Унд да ди Партай.[39]



…Впрочем, может, это не Гейнц. Мне подозрителен Курт, любимчик командира. Не внушает доверия также Готлиб, механик. Возможно, он лишь прикидывается дурачком. Да, собственно говоря, и Рудольф, мой сосед по каюте…

Все здесь подозревают друг друга и следят друг за другом. И тем не менее, рискуя жизнью, я пишу тебе, чтобы сказать: я жив!..

Сейчас, Лоттхен, я открою тайну. Наша гибель мнимая! Мы только притворились мертвыми.

Подобно мертвым, мы погружены во мрак, в мир призраков, где двигаются крадучись и говорят вполголоса. Но ни один мертвец не получает жалованья, а мы получаем — даже тройной оклад! Ведь это неопровержимо доказывает, что я жив, не правда ли?

Бой в Варангер-фьорде, о котором было написано в похоронном извещении, кончился вничью. Командир обманул противника и ушел.

Но, вернувшись на базу, мы получили «назначение на тот свет», как сострил Курт. Весной 1942 года мы еще сохраняли способность острить…

Но знай: это только маскировка под мертвых! Наш командир жив. И я жив. Помни: ты моя жена и я жив!

Ни в коем случае не продавай дом на Линденаллее и не выходи замуж. При живом муже нельзя выйти замуж, помни это!

Доктор просто поддразнивает меня, чтобы заставить проговориться. Но я тоже начну прислушиваться к его словам, ко всем его обмолвкам, шуткам, анекдотам. И посмотрим, кого первым из нас проведут на нос лодки по сужающейся скользкой палубе!..

Но иногда я верю ему. И чаще всего — во сне. Когда человек спит, душа его беззащитна. Я ничего не могу с собой поделать, Лоттхен, как ни стараюсь. Я вижу сон, один и тот же, очень страшный. Я вижу, что иду по Линденаллее. Соседи, стоящие за изгородью, отворачиваются от меня и не отвечают на мои поклоны. Я подхожу к нашему дому, отворяю калитку, закрываю за собой. Проделываю это очень медленно. Я боюсь того, что произойдет. Я знаю, что произойдет.

Поднимаю глаза: на террасе стоит наш Отто в своей бархатной курточке и коротких штанишках. Он видит меня, но не трогается с места. «Что же ты? — говорю я. — Ведь это я, твой папа». Я задыхаюсь от волнения. Сердце неистово колотится в моей груди.

А потом появляешься ты. Ты тоже стоишь, не трогаясь с места, и смотришь на меня — холодно, равнодушно, отчужденно. Ты смотришь на меня так, будто я виноват перед тобой и Отто. Но ведь я не виноват! Меня заставили пойти на эту подводную лодку. Я не хотел этого. Ты же знаешь: я хотел остаться в Копенгагене…

Что может быть страшнее такого сна?

Только пробуждение!

Вероятно, человек, проснувшись в гробу, испытывает подобные муки.

Открыв глаза, я вижу себя все в той же тесной, как гроб, каюте-выгородке, а надо мной темный свод; Это подволок подводной лодки. И бежать из нее некуда…



Несчастья мои начались с апрельской командировки в Копенгаген. Помнишь ее?

Слишком хорошо выполнил задание! А мы с тобой так радовались моим успехам!

Подводному флоту понадобились эти проклятые военно-морские базы для нанесения ударов по Англии. Адмирал Дениц сделал заявку на Данию и Норвегию, и он получил их.

Англичане разрисовывают события так, будто наши солдаты были спрятаны в трюмах германских торговых судов, прибывших в Копенгаген накануне вторжения. Ты знаешь, что это вранье. Я рассказывал тебе. Накануне в Данию прибыли — обычным пассажирским самолетом — всего два человека: я — по уполномочию военно-морских сил и майор, командир батальона, который должен был захватить городские укрепления.

Майор под видом туриста занялся копенгагенской цитаделью, где размещены штаб, телефонная станция, караульные посты. А я отправился в порт.

У пирса было слишком много судов. Но я выяснил, что два больших транспорта скоро уйдут. Таким образом освободится место для наших десантных кораблей. Все устраивалось хорошо. В шифрованной телеграмме я мог даже указать номера причалов.

Вечером мною заинтересовался полицейский. Я объявил ему, что заблудился. Толстый болван услужливо проводил меня к остановке автобуса. А когда он ушел, я вернулся на пристань, чтобы закончить свою работу.

Посмотрела бы ты, как прошло вторжение! На маневрах не могло пройти лучше (кстати, операция так и называлась: «Везерские маневры»). Наши солдаты действовали в цитадели, словно бы стояли там гарнизоном несколько лет. И на пристани было не меньше порядка. Какой-то матрос-датчанин, зевавший у причала, даже принял швартовы с нашего десантного корабля. Спросонья дурень посчитал нас за своих. Хотя нет, я спутал, это случилось позже, в Норвегии.

Датчане вели себя, как кролики: наивные, толстые, самодовольные. Вторжение в Данию очень напоминало охоту на кроликов.

Если бы вся война была такой! Но она не была такой…



— Вы отличились в Дании и Норвегии, — сказал командир, когда я представлялся ему по случаю назначения на подводную лодку. — Добавьте к своим положительным качествам еще умение молчать. Такова отныне ваша профессия: действовать и молчать.

Я понял, что означает «действовать и молчать», очень скоро — во время операции «Букет красных цветов». В Пиллау и дома я не рассказывал тебе о ней, но теперь это уже не тайна. Надо было, видишь ли, выставить букет в окне нашего посольства в Дублине — как сигнал к восстанию и государственному перевороту. Но лишь после того, как мы высадим в Ирландии организаторов восстания!

Это не удалось, потому что один из них умер от сердечного припадка в Ирландском море, уже в виду пологих зеленых берегов.

Пришлось вернуться ни с чем, если не считать мертвеца.

И тогда я допустил оплошность. Я восстановил против себя доктора.

Понимаешь ли, на походе он очень раздражал меня: бестолково суетился подле умирающего, которого поддерживали его товарищи, давал ему нюхать нашатырь, неумело тыкал иглой в руку. Я терпеть не могу бестолковых. И за ужином я сказал, что «пассажир из Дублина» выжил бы, будь на борту врач, а не фельдшер (но ведь так оно и есть: Гейнц военный фельдшер, мы лишь из вежливости называем его доктором).

Гейнц позеленел от злости и все же засмеялся.

— У «пассажира из Дублина», — ответил он, — вместо сердца была старая, стоптанная галоша. С таким сердцем даже не стоило танцевать «гроссфатер», не то что пускаться в диверсии.

— Вдобавок в лодке было очень душно, — вставил Курт, любимчик командира.

— Курт прав, — подхватил доктор. — Если бы можно было всплыть и впустить через люк свежего воздуха… Но вы же знаете, что мы не могли всплыть. Над нами было полно английских кораблей. Впрочем, — любезно добавил он, повернувшись ко мне, — когда вы почувствуете себя плохо, я обещаю утроить свои усилия.

И видела бы ты, как он оскалился!

Рудольф говорит, что наш доктор снимает улыбку только на ночь, но утром, вычистив зубы, снова надевает ее.

Он злой, хитрый и неумный! Самое опасное сочетание. Помнишь восточную пословицу: «Тяжел камень, тяжел и песок, но всего тяжелее — злоба глупца»?

Но довольно о Гейнце.



Зато наш командир умен и широко образован. Рядом с мореходными справочниками на его книжной полке стоят Шпенглер, Ницше, Гете, Моммзен. В Винету-два по его заказу регулярно доставляют экономические журналы — вместе с горючим и продовольствием.

Впервые явившись к нему и ожидая, пока он просмотрит документы, я загляделся на книжную полку. Он перехватил мой взгляд:

— Вы, кажется, закончили университет до того, как поступить в военно-морское училище? Где именно? А! Об этом сказано в ваших документах. Кенигсберг.

— Готовился стать доктором философии, господин капитан второго ранга, — доложил я.

Но разговор на этом прервался.

Наш командир на редкость немногословен.

За все годы, что я служу с ним, он — при мне — лишь дважды вступил в общий разговор в кают-компании. И то неожиданно! Его как бы прорвало. Видно, тема задела за живое. Человеку все-таки очень трудно оставаться наедине со своими мыслями, тем более если они невеселые…

Говорят, он самый молчаливый офицер германского подводного флота. Очень может быть. Особые условия нашей деятельности, конечно, наложили на него свой отпечаток. Человек замкнут, потому что держит нечто под замком.

Впрочем, у вас, женщин, это, видимо, иначе. Вы делаетесь еще болтливее, когда утаиваете секрет. Старательно прячете его за своей беспечно-милой, кружащей голову болтовней…

Но я хотел не об этом. Я хотел описать тебе нашего командира.

Ты думаешь, его лицо всегда неподвижно? Наоборот! Мимикой он как бы дополняет скупо отмериваемые слова. И это производит пугающее впечатление. Чего стоит хотя бы обычная его ужимка: голова склонена к плечу, один глаз зажмурен, другой устремлен на тебя с непонятной, многозначительной усмешкой. Он будто прицеливается…



Повторяю: командир только дважды приоткрылся передо мной вне наших служебных с ним отношений.

В первый раз это было так. Мы доставили очередного пассажира в точку рандеву и возвращались «порожняком». Командир обедал в кают-компании, что не так часто бывает.

Он безмолвствовал, по обыкновению. Мы уже настолько привыкли к этому, что разговор за столом — понятно, негромкий и сдержанный из уважения к командиру — не умолкал.

Речь почему-то зашла о будущем. Что будем делать после войны, когда Третий райх повергнет в прах своих врагов и воцарится над миром?

Франц, старший помощник, сказал, что безработица нам, во всяком случае, не угрожает, войн хватит на наш век. Рудольф что-то пробурчал насчет усталости. Гейнц сощурился. Большие розовые уши его оттопырились еще больше.

Заметив это, я процитировал Гегеля: «Война предохраняет народы от гниения».

Рудольф открыл рот, чтобы ответить. Но вдруг в кают-компании раздался резкий, тонкий голос. Все с удивлением вскинули головы. Командир заговорил!

— Вы правы, Венцель, — сказал он. — Вернее, прав Гегель. Без войн нельзя. Человек не может без войн. В этом — сущность его извечной жизненной борьбы.

— Но с кем же воевать, если мир будет покорен? Командир мрачно усмехнулся:

— У людей короткая память. Время от времени придется напоминать то одному, то другому континенту, что хозяева мира — немцы!

Он замолчал и больше не принимал участия в разговоре.

А вторично разговорился — так же неожиданно, — когда подводная лодка лежала на грунте, ожидая наступления темного времени суток для всплытия. Мы сидели за ужином. Разговор шел о долголетии.

Помню, Готлиба не было с нами. Он был, вероятно, в моторном отсеке. Я похвастался своими отцом, дедом, прадедом. Никто из них не позволил себе умереть раньше семидесяти.

Гейнц стал расхваливать целебное действие китайских трав. Потом заспорили о том, какая профессия выгоднее в смысле долголетия. Я стоял за пастухов, Курт и Гейнц — за пчеловодов.

И вдруг в кают-компании раздался голос командира:

— Дольше всех живут главы военных концернов! Почему? Не знаю. — Он помолчал. — Я заметил, что фабриканты оружия живут тем дольше, чем больше людей с их помощью умерло. Сделал даже несколько выписок — любопытства ради. Вот! Возьмем хотя бы Армстронга. Основатель фирмы, изобретатель нарезного орудия. Он жил девяносто лет! Смерть, видно, расчетлива. Делает поблажки своим постоянным поставщикам. Очень умело откупался от смерти и Бэзил Захаров, компаньон его сына. Прожил… позвольте-ка!.. восемьдесят с чем-то. Да, правильно! Хайрам Максим, изобретатель пулемета, жил семьдесят шесть. Альфред Крупп — семьдесят пять. Август Тиссен — восемьдесят два. И сынок его Фриц не оплошал. Оказал финансовую помощь нашему фюреру и дотянул до семидесяти шести. А вы толкуете о пастухах и пчеловодах!

Он встал, спрятал в карман записную книжку:

— Нужно уметь извлекать уроки из чтения! Наш Готлиб собирает кладбищенские квитанции. Зачем? Чтобы дольше прожить. Вздор! Квитанции не помогут, не смогут помочь. Пакет акций — военных акций! — неизмеримо надежнее! Раздобудьте такой пакет, вцепитесь в него зубами и не выпускайте даже ночью! Смерть снисходительна к фабрикантам оружия.



Люди, по-моему, начинают интересоваться долголетием, почти прожив жизнь. Так и наш командир. На вид ему не менее пятидесяти, хотя он скрывает это и даже красит волосы. Об этом проговорился Курт.

Пятьдесят лет — и всего лишь командир подводной лодки!

Звание командира тоже не соответствует его возрасту и военно-морскому опыту. Он только капитан второго ранга. В этом звании был в 1942 году, так и остался в нем.

Видишь ли, он просто не успел получить повышение, потому что был «потоплен». Мы остались в тех же воинских званиях, в каких нас застигло потопление.

Вот почему лучший подводный ас Германии до сих пор лишь капитан второго ранга, хотя давно должен быть адмиралом.

При иных обстоятельствах он стремительно продвигался бы вверх по лестнице чинов и должностей. Ему покровительствует сам адмирал Канарис…

(Пришлось сделать перерыв, накрыть письмо картой. Мимо прошел Курт, беззаботно насвистывая и раскачиваясь, как в танце. Он, несомненно, наушник!)

Продолжаю. Да, Канарис… Командир учился в одном с ним кадетском училище в Киле, а ты знаешь, как однокашники помогают друг другу на флоте и в армии.

Но дело не только в Канарисе. Мне рассказывали, что еще в двадцатые годы нашему командиру, тогда безвестному лейтенанту флота в отставке, посчастливилось оказать важную услугу фюреру. Это случилось на митинге. На фюрера было совершено покушение, но наш командир прикрыл его грудью. Пуля, предназначавшаяся фюреру, задела шею командира и повредила какой-то мускул или нерв. Таково происхождение его увечья. Как видишь, оно почетно. Вот почему командиру доверено командование такой подводной лодкой, как наша. Он пользуется правом личного доклада фюреру!



Но почему, будучи другом Канариса, более того, пользуясь правом личного доклада фюреру, командир терпит Гейнца?

Считается, что Гейнц следит за нами по заданию командира. А я думаю: не соглядатай ли он, приставленный к самому командиру?

Пример. Мы прибыли в Винету-два и стали на ремонт. В этот день база была в трауре, как и вся Германия, по случаю пленения на Волге нашей доблестной Шестой армии.

Вечером в кают-компании собрались Рудольф, я, Готлиб, Гейнц, еще кто-то. Делая вид, что хочет развеселить и подбодрить общество, Гейнц, по своему обыкновению, расставлял нам ловушки. Мы помалкивали.

— Вы прямо какие-то неживые, — сказал он наконец с раздражением. — Или не дошло, повторить?

— Гейнц жаждет рукоплесканий, — сказал я.

— Могу даже разъяснить. Кстати, вы знаете, почему немецкий лейтенант, выслушав анекдот, смеется три раза, а генерал только один раз?

О боже! Еще история, заплесневелая, как морской сухарь!

Молчание. Гейнц быстро перебегает взглядом по нашим лицам: не клюнет ли кто-либо на крючок? В каждом рассказанном им анекдоте — крючок!

— Ох уж этот Гейнц! — лениво сказал Рудольф. — Когда-нибудь прищемят ему язычок раскаленными щипцами!

— Расскажи этот анекдот командиру, — посоветовал Готлиб. — Он поймет. Еще не адмирал.

— А заодно, — подхватил я, — выясни, как он относится к пленению армии на Волге.

Гейнц только злобно покосился на меня и больше уже не раскрывал рта.

Но я опять о Гейнце…



Наш командир, возможно, чувствует себя обойденным по службе.

И дело не только в адмиральском звании. Человеку, если он совершает необычное, нужны всеобщее признание, клики толпы, хвалебные статьи в газетах. Один некролог, даже пространный, не может заменить этого.

Командиру не хватает славы. (Как мне тебя!)

Наиболее значительное из того, что он совершил в жизни, — а он не молод, не забывай об этом! — не подлежит оглашению. На его подвигах стоит гриф: «Строго секретно».

С мая 1942 года лучший подводный ас Германии — в тени. И неизвестно, когда выйдет из нее. Да и выйдет ли вообще? Ведь даже дубовые листья к своему рыцарскому кресту он получил «посмертно». Об этом было в некрологе.

При командире нельзя упоминать прославленных немецких подводников. Его просто сгибает в дугу, когда он слышит фамилии Приена и Гугенбергера.



Из одного этого ты можешь заключить, что мы живы. Мертвые не завидуют живым. И они не ревнуют.

Впрочем, кто знает…

Но уж, во всяком случае, мертвые не страдают от холода, жары, духоты и зловония.

А мы переводим дух только по ночам, когда подводная лодка всплывает для зарядки аккумуляторов. Потом опять, и надолго, крышка гроба захлопывается с печальным лязгом.

Душно. Тесно.

К испарениям человеческого тела, к парам кислоты аккумуляторов, к специфическому запаху рабочей аппаратуры, а также смазок добавляется еще запах углекислоты. Накапливаются опасные отбросы дыхания.

Неделями, Лоттхен, мы пьем застоявшуюся теплую воду, и то в ограниченном количестве. Ее приходится экономить в походе. Едим однообразную консервированную пищу. И подолгу не моемся, как пещерные люди.

Посмотрела бы ты на нас, какие мы грязные! Ты, такая чистюля, заставляющая по субботам мыть с мылом тротуар перед домом и сама готовая часами плескаться в ванне, как маленькая девочка, взбивая пену!



Я любил смотреть, как ты плещешься в ванне.

Мысленно я вдыхаю сейчас аромат твоих волос. Ты раньше любила духи «Юхтен». Они пахнут прохладой, как липы в июле. Кто дарит тебе «Юхтен»? Или он привозит тебе трофейные «Коти»?

Но я снова о том же. Он! Я даже не знаю, кто это — он! Какой-нибудь молодчик с усиками, отдыхавший после фронта в Кенигсберге? Или; это наш хромоногий сосед, который сбоку похож на ворона?

А быть может, его все-таки нет? Ты по-прежнему верна мне, Лоттхен? Будь мне верна! Помни: я твой муж и я жив!

Но почему ты, собственно, должна быть мне верна? Я отсутствую уже третий год. И даже по официальным справкам я мертв.

Однажды ты сказала, улыбаясь: «Никогда тебя не обману. Нельзя будет сказать правду — лучше промолчу».

Ты бросила эти слова мимоходом, но я поднял их, сберег и ношу на груди до сих пор. Они прожигают мне грудь насквозь! «Промолчу!..» И вот ты молчишь. Ты молчишь уже третий год, и я схожу с ума от этого молчания.

А во сне меня мучает твой голос.

Нас всех мучают ласковые женские голоса.

Наверно, лишь полярник, долго проживший на зимовке, сумел бы это понять. Обыкновенным людям невдомек, какая страшная колдовская сила — женский голос!

Два с половиной года мы в отрыве от земли. Кратковременные стоянки на базах не в счет. Винеты засекречены, их обслуживают немногочисленные команды — исключительно из мужчин. (Начальство бережет нас. Оно считает, что женщины менее надежны, так как более болтливы.)

За эти два с половиной года ухо привыкло лишь к грубым, низким, хриплым мужским голосам. И вдруг в отсеках раздается женский голос! Нежный, высокий — милый щебет! Или томный, грудной — голубиное воркование! Это Курт включил трансляцию.

На стоянках иногда слушаем радио, чтобы не совсем отстать от вас, живых. Это разрешено. И, пока передают последние известия или очередную статью Геббельса, мы спокойно сидим у стола кают-компании или лежим на своих койках. Но стоит подойти к микрофону певице или женщине-диктору, как все меняется.

Будто порыв обжигающего ветра пронесся вдоль отсеков! Сохнет во рту. Волосы шевелятся на макушке. Душно, душно!

Этого нельзя вытерпеть! Из кают-выгородок раздаются хриплые, сорванные, грубые мужские голоса:

— Выключи! Выключи, болван! Ради бога, выключи!

Вкрадчивый и нежный женский голос потрясает нашу подводную лодку сильнее, чем глубинные бомбы!

Курт выдергивает штепсель…



Но сны-то ведь не выключишь, Лоттхен!

Даже каменная усталость не помогает. Мысли и во сне продолжают вертеться. Мозг искрит.

Что бы я ни делал днем, ночью неизменно возвращаюсь в свой страшный сон.

Иногда сны бывают ярче и реальнее жизни, особенно такой однообразной, как наша…

Но, быть может, тебе удастся обмануть меня? Сделай это!

Обмани меня, Лоттхен, когда мы будем снова вместе! Каждый день неустанно, по многу раз, повторяй: я верна тебе, я всегда была тебе верна!

И я, вероятно, поверю.

«Чем неправдоподобнее ложь, тем чаще надо ее повторять, чтобы заставить в нее поверить». Так сказал рейхсминистр Геббельс. В этом деле он знает толк…



Мне бы хоть минуту побыть в нашем зеленом Кенигсберге! Сделал бы один глубокий жадный вдох, и опять — в свою преисподнюю!

Но семисотлетие Кенигсберга обязательно отпразднуем вместе! До славного юбилея осталось немного. В 1955 году мне будет только сорок пять лет. Разве это возраст для мужчины?

Я мало курю, не пью. Вдобавок у меня отличная наследственность.

В день семисотлетия мы всей семьей побываем в розарии, потом на озере.

Флаги Третьего райха — на домах, полосатые полотнища свисают до земли! Над городом гремят марши!

Отто и Эльза пойдут впереди, чинно взявшись за руки, а мы, как положено родителям, следом за ними…

Когда я воображаю это, у меня меньше болит голова.

Монотонно тикают часы. Они поставлены по берлинскому времени. Всюду, на всем протяжении Германской империи, в самом райхе и в оккупированных областях, а также на кораблях германского флота, стрелки показывают берлинское время.

И я подсчитываю — просто так; чтобы забыться, — сколько еще минут осталось до семисотлетнего юбилея Кенигсберга…


4. Письмо, не доставленное по адресу | Секретный фарватер | 6. Каюта-люкс ( Продолжение письма)