на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


6

Командир 332-го стрелкового полка Герой Советского Союза подполковник Ильин возвращался к себе в штаб вместе с майором из оперативного отдела армии, с которым они весь день, с утра, лазали по переднему краю полка, проходившему вдоль болотистой поймы реки Проня, в пятидесяти километрах от Могилева. Это – если считать по прямой; когда пойдем наступать, выйдет, конечно, длиннее…

Весь день ходили пешком, а теперь возвращались верхами. Ильин приказал прислать к вечеру двух лошадей с коноводом; левофланговый батальон стоял в лесу, и дорога оттуда до штаба полка не просматривалась.

Правда, немцы несколько раз в сутки открывали одним-двумя орудиями беспокоящий огонь. Но, месяц простояв в обороне, в полку уже знали, в какие часы и по каким квадратам они чаще всего бьют. А остальное – дело случая.

Погода была пасмурная, но теплая, пыль на дороге прибило прошедшим под вечер дождичком, и, намаявшись за день, было приятно ехать домой, в штаб, на ходком, выезженном коне. Зимой, став командиром полка, Ильин сразу же приказал заменить клячу, которая была у его предшественника. Раз по закону положен конь, он должен быть хороший. А ездить верхом Ильин и любил и умел. Он вообще не любил чего-нибудь не уметь.

С утра, когда позвонили, что в полк едет офицер из оперативного отдела штаба армии, Ильин был не в духе. Откуда бы ни явился офицер оперативного отдела – из корпуса или из армии, – считается, что способен помочь тебе полком командовать. На войне все только и делают, что друг другу помогают. Даже когда мешают, и то считается, что помогают.

А у Ильина был грех – не любил, чтобы ему помогали. Командир полка и так не один – у него штаб есть, заместители, вся та помощь, какая по штату положена. А если, кроме нее, ему еще и сверху все время помогать будут – дело плохо!

Так думал Ильин, в свои двадцать четыре года уже пятый месяц командовавший стрелковым полком. Думал не от молодого задора, – потому что после трех лет войны молодым себя не чувствовал, – а просто знал по опыту: командир полка не забор, если сам на ногах не стоишь, ничем тебя не подопрут – напрасные старания!

Неделю назад в полку вышла неприятность. Считались образцовыми не только в дивизии, айв армии и вдруг споткнулись на гладком месте. И сразу в полк зачастили проверяющие. Откуда только не ехали! Даже замкомандующего по тылу приезжал. Ильин извелся от этих поверок, однако, увидев сегодняшнего майора, обрадовался и отбросил заранее приготовленное в душе недоброжелательство. Из оперативного отдела армии на этот раз приехал сослуживец Ильина по сталинградским боям, бывший его комбат Синцов. Ильин слышал про Синцова, что тот, вернувшись после ранения, работает в штабе армии, но у себя в полку за все время ни разу его не видел. И думал о нем, что из-за протеза на левой руке его, наверно, держат только на бумагах.

Оказалось, что, напротив, Синцов много ездил в части. Но все время в другие дивизии. И если бы не заболел желтухой обычно ездивший к ним майор Заварзин, не встретились бы и сегодня.

– Хоть одно доброе дело сделал – вовремя заболел, – сказал Ильин про Заварзина.

– Вижу, не любишь его? – спросил Синцов.

– Вообще вашего брата, наблюдающих, не люблю.

– Ясно, – усмехнулся Синцов. – Все, кто в строю, – ангелы, а все, кто в штабах, – бабы-яги, только в штанах. Оставим эту вечную тему. Расскажи лучше про полк, кого нет и кто есть из тех, кого знаю.

Разговор этот, начавшийся утром, не кончился еще и теперь, когда ехали обратно в штаб полка. Конечно, весь день занимались не только воспоминаниями. Ильин показывал передний край полка, а Синцов смотрел – проверял. Как ведется наблюдение за передним краем противника, что там наблюдается и как фиксируется? И как выполняется отданный две недели назад строгий приказ о стабильном режиме огня и передвижений в наблюдаемой немцами зоне – чтобы сколько людей появлялось вчера, столько же и завтра, тогда же и там же. И стрелять не реже и не чаще, чем вчера и позавчера.

Такой строгий приказ значил, что предстоит наступление. В тылу идет подготовка, а передовой приказано жить не тише и не громче, чем раньше, чтоб немцы не отметили перемен. Выполняя приказ со всей щепетильностью, на какую был способен, Ильин еще с утра надеялся, что Синцов никаких нарушений не обнаружит. Так оно и вышло, и это оставило им время для разговоров на другие темы: и там, в батальонах, и теперь, когда ехали обратно. Коновод трусил в двадцати шагах позади, а кругом стояла предвечерняя тишина.

Ильин с утра приглядывался, как Синцов управляется со своей инвалидной рукой. От большого пальца осталась только нижняя фаланга, а четырех совсем нет. Вместо них – железные, твердые, затянутые в черную, кожаную перчатку. Может, и не железные, но как-то неудобно спросить – из чего? Прижимает обрубком большого пальца к перчатке вилку и ест. И планшет этим обрубком расстегивает, когда достает карту.

Утром Ильин спросил, имея в виду руку:

– Как, на коне можешь?

– Конечно, – сказал Синцов.

Ильин приглядывался, приглядывался и в конце концов забыл об этом думать. Только сейчас, когда подъехали к броду, поглядел на Синцова – как управится? Ничего, управился, понудил коня перейти речку.

«Да, видать, привык», – подумал Ильин о Синцове, хотя не мог представить себе, как бы он сам привык к такой вот чужой кисти. А Синцов привык, как будто так и надо. А как иначе на фронте жить с такой рукой? Иначе нельзя.

– Привык? Не мешает она тебе? – спросил Ильин вслух, когда они переехали речку. Почувствовал, что сейчас можно об этом спросить.

– Нельзя сказать – привык… Но работе вроде не мешает. Хотя, когда по настоянию командующего взяли в оперативный отдел, были не рады. В первый же день, не вовремя войдя, услышал: «Навязали на шею, будет теперь своей клешней карты рвать». С тех пор стараюсь, не рву.

– А как сама ваша работа? По тебе или нет?

– А мне другой не предлагали, – сказал Синцов. – Месяц от белого билета отбивался, месяц упрашивал, чтоб на фронт пустили. После этого куда назначили – на том и спасибо! А ты что, считаешь, оперативный отдел – дело десятое, можно и без него? Приказал – и пошли?

– Да уж без вас пойдешь! Без вас теперь и захочешь – шагу не сделаешь! Спасибо, что напомнил.

– А как же! Раз теперь сижу на этом деле, должен доказывать, что нужен!

– Нужны-то вы нужны. Только вопрос: где, когда и сколько? А то, бывает, сидите над душой, когда этого вовсе не требуется.

– Сколько прикажут, столько и сидим. Думаешь, у такого, как ты, над душой сидеть – легкий хлеб? А бывают и похуже тебя.

– А чем я плох? – рассмеялся Ильин.

– А тем, что, наверно, любишь так: приказали, выполнил, донес. А чтоб мы при сем присутствовали, когда ты приказ выполняешь, – не любишь. И чтоб помимо тебя доносили, как у тебя дела идут, тоже небось не любишь. Тем и плох. Что ж в тебе хорошего, с нашей точки зрения?

Синцов начал так серьезно, что Ильин не сразу уловил иронию. Но потом понял и усмехнулся:

– А хорошие попадаются?

– Попадаются и хорошие, – в том же тоне сказал Синцов. – Только получит приказ и уже смотрит – где же помогающие, дух поддерживающие, положение выправляющие! Где они, а если нет – когда прибудут? Вот это для нашего брата – хороший человек! Тут мы можем и совет дать, и свои оперативные способности развернуть, и донести потом, что помогли и обеспечили. С таким человеком нам есть где развернуться. А с тобой что? Накося выкуси?

– Неужели у вас и в самом деле так на это смотрят?

– Смотрят по-разному, разные люди. Но ведь и вы тоже разные. Есть среди вас и такие, что не дай ему костыля – захромает. Не проверь его донесения – наврет. Не бывает?

– Начальником штаба пошел бы ко мне? – вдруг спросил Ильин.

– Считал до сих пор, что он у тебя есть.

– Есть. Но ты мне ответь. Если бы вакансия открылась?

– Если бы да кабы, – сердито сказал Синцов. – Когда откроется, тогда и поговорим.

– Тогда поздно будет. Я здесь буду, а ты там…

– Ну, пошел бы. – Синцов остановил лошадь. – Что дальше? Зачем спросил?

– Хотел бы с тобой служить.

– Положим, и я бы хотел. Давно бы ушел из оперативного отдела, да навязываться кому-то со своей рукой неудобно. Только не вижу смысла в нашем разговоре. Заводить его при живом начальнике штаба некрасиво.

– Почему некрасиво? Что я его, под пулю, что ли, подвожу? Он сам рапорт подал, уходить хочет, мне комдив говорил.

– А почему уходить хочет? – спросил Синцов. – Кадровый офицер, по первому впечатлению человек разумный и в годах. Может, ты свой характер на нем показываешь?

– Я характер не показываю, – сказал Ильин, – но имею, это верно. А тут видишь, как сложилось: когда Туманян с полка начальником штаба в дивизию пошел, остались я и этот Насонов. Я – заместитель по строевой, он – начальник штаба. Он кадровый, по званию уже подполковник, я майор и офицер доморощенный, в полку вырос. Он считал, что назначат командиром полка его, а назначили меня. Я ему ямы не копал, но раз меня назначили, значит, мне командовать, а ему подчиняться. Человек с опытом, но малоподвижный. А тут еще забрал себе в голову: почему Ильин, а не я? Из-за этой мысли все другие шарики крутиться перестали. Теперь вопрос предрешенный – уйдет. Возможно, в нашу же дивизию, заместителем по тылу. А мы с тобой, если придешь, над полком поработаем, сделаем лучшим во всей армии!

В Ильине откровенно прорвалось то молодое, задорное, двадцатичетырехлетнее, что все-таки было в нем, несмотря на его самоощущение зрелого человека.

Синцов улыбнулся:

– А может, если я в строй попрошусь, мне должность повыше дадут, чем ты сулишь? Все же год в оперативном отделе провел!

– Пошлют на большее – иди, пойму тебя.

– Пошутил. Какое там – большее! На войне всего сразу не превзойдешь: пока одного опыта набираешься, другой теряешь. Напротив, я рад твоим словам.

– Будешь возвращаться, скажи о нашем разговоре комдиву. По-свойски. Все же он тебе свояк.

– Давно было, забыто и похоронено, – сказал Синцов.

– Ну и что ж? Товарищами-то вы с ним остались? И речь не о том, чтоб с передовой – в тыл, а наоборот.

– Если обстановка позволит, скажу, – пообещал Синцов.

– Как твоя… – Ильин, подумав о Тане, было уже сказал «жена», но остановился. Чего на войне не бывает! Тогда, в Сталинграде, думали пожениться, а может, потом вышло по-другому… – Как твоя Татьяна?

– Еще в марте с фронта отправил. Девочку родила.

– Выходит, вы времени не теряли! – неловко сказал Ильин и, сознавая, что сказал неловко, покраснел.

Но Синцов даже не заметил неловкости его слов. Все, что было и до отъезда Тани и теперь, было так непросто, что, заговори он в Ильиным по душам, это потребовало бы долгих объяснений.

– А сам-то ты как?

– Живу вприглядку. На большее времени нет, – сказал Ильин. – Служба такая – полк. После войны отыграюсь, за всю войну сразу.

Несколько минут они оба молча ехали вдоль рано и густо зазеленевшей опушки леса. Весна была дождливая и теплая, и зелень в лесах была гуще, чем обычно в это время.

– Мы через эти места в июле сорок первого из окружения с Серпилиным выходили. – Синцов продолжал глядеть на опушку леса. – Когда были у тебя во втором батальоне, там, где ручей в овраг уходит, даже показалось, что как раз по этому оврагу шли тогда к большаку на Кричев.

– А что у вас о командарме слышно, вернется он, позволит здоровье? – спросил Ильин. И в его вопросе вместе с человеческим сочувствием был заметен еще и оттенок того низового, солдатского равнодушия к возможности перемен там, наверху, которое невольно, само собою, рождается и редкостью встреч с большим армейским начальством и величиной дистанции от тебя до него.

– Слышно, что должен вернуться. Никаких других разговоров пока не было.

– Если вернется, ему теперь по знакомым местам наступать, это хорошо, – сказал Ильин, удерживая себя от желания спросить Синцова: как считаешь, когда все же начнется?

Все равно ответить на это Синцов ему не мог, если б даже и знал: о таких вещах не говорят. А вообще-то ясно, что наступление не за горами. Ильин уже много раз планировал про себя, как это будет. После долгого стояния на передовой их дивизию, скорей всего, должны были в последний момент заменить и вывести во второй эшелон. Так уже бывало, но Ильин не хотел и думать об этом. По его плану – наоборот: фронт уплотняли справа и слева другими частями, их дивизия оказывалась на острие прорыва, а его полк – в первом эшелоне.

– В ночь на двадцать седьмое вырвались из Могилева через Днепр, а тридцатого все, кто жив остался, были уже здесь, – снова вспомнил Синцов о прошлом.

– Неплохо бы и обратно – за три дня отсюда до Могилева, – сказал Ильин.

– Но пока до Днепра дойдешь – водные преграды одна за другой. И у всех, как на смех, названия бабьи: Проня, Бася, Фрося, Маруся.

Синцов улыбнулся. Фроси и Маруси – таких рек здесь не было, но Проня и Бася действительно были, и их форсированию отводилось немало места в предварительных планах, которые и так и эдак прикидывались в оперативном отделе.

Они ехали рядом и думали друг о друге. Ильин думал о том, почему Синцов не захотел говорить о своей Татьяне. Уехала и родила. Больше ни слова не сказал. Может, что не так у них? Молчит, характер имеет. Да разве без характера с такой рукой обратно на фронт попал бы? Сказал, что послан в дивизию на три дня, по дню на полк. Надо оставить ночевать у себя, а утром отправить к соседу. Заночует, тогда и поговорим. Если кто-нибудь на голову не свалится, как на прошлой неделе член Военного совета фронта.

Ильин вспомнил этот приезд, кончившийся и для него и для полка большими неприятностями, и поморщился, как от зубной боли. Было обидно до слез, что именно у тебя, в лучшем полку не только в дивизии, но и в корпусе, у тебя, с твоей привычкой жить без выволочек, в одной роте все сошлось как назло: командир роты приболел, а старшина наблудил, солдаты в боевом охранении некормленые сидели. Позор не только полку, а всей дивизии. Член Военного совета фронта понадобился – раскопать все это!

Ильин покосился на Синцова и подумал: «Интересно, знает или не знает?»

– Дошло до тебя, что у нас тут было?

– Дошло.

– А я думал, не дошло, раз не спрашиваешь.

– А что же спрашивать? Когда у хорошего командира полка такая осечка – это все равно что шальная пуля. Что ж спрашивать, откуда и почему? На то и шальная.

– Насчет хорошего командира полка теперь еще подумают, – с горечью сказал Ильин. – Имели раньше мнение, что хороший, но могут и переменить.

– Если б переменили, не оставили бы на полку. Считают, что хороший, раз оставили.

– Веришь ли, – сказал Ильин, – когда все это вышло, две ночи вовсе не спал. Думал: как же так?

– Почему не верю? Раз узнал, что солдаты некормленые остались, из-за этого положено не поспать. Тем более навряд ли один маялся! Подчиненным тоже небось спать не дал?

– Не дал.

– Так и подумал, – сказал Синцов. – Думаешь, я тебя не помню? Я тебя помню.

Ильин кивнул. Он знал, что подчиненным служить с ним не легко, некоторые даже считали – тяжело. И гордился таким мнением о себе, считая это похвалой своей строгости.

Слова Синцова хотя и царапнули его по самолюбию, но понравились прямотой. Хорошо, если Синцов действительно придет в полк начальником штаба. Ершистых подчиненных, таких, что не гнутся, Ильин не боялся. Боялся тех, что гнутся. Кто перед тобой гнется, тот и перед бедой согнется. Самого упрямого из комбатов – Чугунова – Ильин, став командиром полка, сразу же выдвинул на свое место заместителем по строевой. Потому что хотя и собачился с этим человеком еще в Сталинграде, когда тот был командиром роты, но знал, что Чугунов перед немцами еще упрямей, чем перед начальством.

«Интересно, за что ему четвертый орден дали? – глядя на Синцова, думал Ильин, всегда замечавший, сколько у кого орденов. – Под Сталинградом пришел в батальон с двумя. Третий орден в приказе был, за взятого в плен генерала. А четвертый откуда?»

– Когда Звездочку получил?

– Зимой, – сказал Синцов и чему-то усмехнулся.

– Чего смеешься? – спросил Ильин.

– Да так. Даже и не светила, а потом сама с неба свалилась. Помнишь, на Слюдянке в феврале плацдарм захватили, а расширить не смогли?

– Помню.

– Послали меня в двести вторую дивизию – она уже третий день считалось, что наступает, – лично проверить, где передний край. Я на брюхе проверил. И сразу же на доклад к нашему Бойко, начальнику штаба. По моему донесению – где были, там и остались. А у него – по всем другим данным – продвинулись, сколько приказано. В таких случаях известно, кому верить – тому, кто по карте дальше шагнул! А перепроверить не удается. Пурга, раций не слышно, телефонную связь порвало. Бойко мне: «Отстраняю вас! Не верю, что были на переднем крае! За ложное донесение пойдете под трибунал!» И по телефону приказывает: «Соедините с прокурором». Подходит комендант штаба: «Идите со мной». Приводит в караульное помещение, приказывает сдать наган и сажает тут же в углу под охраной красноармейца.

Сижу час, сижу два. Приходит комендант, отпирает стол, возвращает наган: «Идите». – «Куда?» – «Приказано отдать вам оружие и сказать, чтоб шли к себе в оперативный отдел». А через месяц в очередном списке среди других и мне орден. Сам Бойко наградной лист написал.

– Извинился этим орденом, – сказал Ильин.

– Считаю так. Других извинений от него не слышал.

– Выходит, у вас обстановка тоже бывает злая, – сказал Ильин. – О начальнике штаба, я слышал, командир дивизии отзывался, что крут.

– Крут, когда врут. А вообще сильный начальник штаба. Справедливый и трудолюбивый. И здоровый как бык. Тоже имеет значение. И молодой. Всего на три года старше меня. С девятого. В тридцать пять лет генерал.

– Да, это рванул! – с какой-то радостной завистью сказал Ильин, наверно подумав сейчас о самом себе и о том, когда и как он сможет стать генералом.

Они продолжали ехать рядом, конь в конь, и Синцов искоса поглядывал на Ильина, маленького, худощавенького, длинноносого, цепко сидевшего на своем крупном рыжем жеребце, про которого утром сказал, что взял его у разведчиков. Как они ему морду ни заматывали, все равно жеребец ржал – не годился для разведки!

Но сейчас Синцову подумалось, что Ильин выбрал себе этого коня, наверно, еще и за рост: сам себе кажется выше, когда сидит на нем. По-прежнему переживает свой росточек.

Он смотрел на Ильина и думал, что они не так уж долго и прослужили вместе. Пришел в батальон после госпиталя, девятого января вечером, в канун наступления, а сдал Ильину батальон после своего ранения второго февраля утром. Все знакомство – двадцать пять суток. Но за эти двадцать пять суток узнал об Ильине достаточно. Особенно запомнился один из первых откровенных разговоров, когда Ильин объяснял ему, почему, чувствуя в себе военное призвание, не пошел после семилетки в военную школу. Как раз в ту весну умер его отец, и ему уже нельзя было уехать в другой город, оставив мать с тремя младшими сестрами. Пришлось пойти там же, у себя в районном центре, в педучилище, а по вечерам подрабатывать на семью. Но когда окончил и стал учительствовать, все равно решил, что через три года, как только призовут в армию, останется в ней навсегда. И жизнь сама заторопилась навстречу: в августе тридцать девятого вышел закон призывать не в двадцать два, а в девятнадцать, и Ильин ушел в армию и встретил войну под Тирасполем старшим сержантом, писарем в штабе дивизии. А дальше сама война уже не давала ему терять время.

Шла большая война, а маленький Ильин пер и пер на ней вперед. Заменив убитого, явочным порядком из писарей стал начальником штаба батальона, раньше, чем получил лейтенантское звание. Потом заменил раненого Синцова на батальоне. И тоже, как и в первый раз, сперва только исполнял должность, потом утвердили; после младшего лейтенанта сразу дали старшего, перешагнув через одно залежавшееся представление. Курскую дугу встретил комбатом. В первый день боев пропустил через себя немецкие танки, а пехоту не пропустил. Как ни возвращались, как ни утюжили, а не вылез и не побежал, остался. И когда снова пошла немецкая пехота, снова: по пехоте – огонь! И так четыре раза. До ночи, пока не приползли из полка с приказом: если живы – отойти.

Об этом потом писали и в армейской и во фронтовой газетах. И в батальоне дали Героя сразу четверым: трем мертвым и одному живому – Ильину. Сразу и Героя и капитана. А через три месяца Туманян взял его к себе в замы по строевой. А потом, зимой, остался за командира полка вместо Туманяна – майор! А в Последнем, майском приказе – подполковник.

Шел быстро, но навряд ли ему чего-нибудь передали сверх того, что заслужил. Конечно, то, что Герой, известную роль в выдвижении сыграло. Но ведь на войне как? Если сам по себе Герой, а как командир слабый, за одно то, что Герой, теперь двигать не станут. Наказать – иногда задумаются. А двигать – нет! Себе дороже.

Синцов думал об Ильине без зависти. Такое прошел за войну, что не жалко для него ни полка, ни звания подполковника, ни Звезды на грудь. Все дали, и правильно сделали. Если в чем и повезло на войне Ильину, в одном; что не только жив, но и ни разу не ранен. Ни разу за всю войну ни на что, кроме войны, времени не терял. Ни на переформировки, ни на тыловое сидение, ни на госпитали. Так и прошел все три года без царапины, не то что ты. Тьфу, чтоб не сглазить!

Война идет. И люди на ней или помирают, или растут, как Ильин. «Хотя бывает и так, что война идет, а люди на ней стоят. Она их за собой вперед тащит, а они все равно: затылком вперед, а взглядом назад, в прошлое», – усмехнувшись, подумал Синцов и вдруг спросил:

– Двадцать пять еще не стукнуло?

– Смотря для кого, – сказал Ильин. – Для других считается: раз с девятнадцатого года – двадцать пять. А для себя пока считаю двадцать четыре. Хочу еще пять месяцев молодым пожить!

Он улыбнулся, но за тем, что сказал, почувствовалось серьезное. Наверное, вел счет с самим собой, что успел и чего – нет. А может, и ревниво думал: нет ли в их армии командира полка еще моложе его? Хотя теперь, кажется, такого не было. Был один в двести второй дивизии, да убили зимой, в тех зимних боях на Слюдянке.

«Честолюбивый и цену себе знает. Хотя человеком от этого не перестает быть», – подумал Синцов и вспомнил один случай в Сталинграде, казалось бы, незначительный, но много открывший ему в Ильине.

Как-то уже к концу боев, когда они заняли под КП подвал, где раньше был штаб немецкой дивизии, он вошел и услышал, как Ильин сам себе читает вслух одну из тех бумаг, что остались после немцев везде: и на столах и под столами. И, насколько мог судить Синцов, читал Ильин эту бумагу довольно бегло, не ломая языка.

– Выходит, ты немецкий знаешь? – спросил Синцов. – Чего ж скрывал до сих пор?

– Разве это называется знаю? Просто поинтересовался, могу ли прочесть. Там у нас, в Балашове, много немцев Поволжья жило, и я в педучилище вместе с ними учился. Прислушивался к их языку…

В этом был весь Ильин, весь его характер. Рыбочкин, тот, зная пятьдесят слов, уже и пленных переводить брался. А Ильин – нет! Знал намного больше Рыбочкина, но ни разу не сказал. Не желал краснеть за свое слабое умение ни перед немцами, ни перед своими. А втихомолку читал немецкие документы, проверял свои знания.

– Как, пока не виделись, в немецком языке дальше продвинулся? – вспомнив об этом, спросил Синцов.

– Нихт зо гут, – сказал Ильин, – абер айн бисхен бессэр, альс ин дер альтен цайт нах Сталинград! – сказал довольно бойко и сам рассмеялся этой бойкости. – В Германию войдем – пригодится. С тех пор как снова с Завалишиным судьба свела, подучиваюсь у него, выбираем время.

– За счет чего, за счет сна, что ли? – усмехнулся Синцов.

Ильин кивнул. Можно было и не спрашивать. За счет сна, конечно. За счет чего же еще могут выбрать время командир полка и замполит? На этих должностях у порядочных людей свободного времени мало.

Заговорив о Завалишине, Ильин сказал, что замполита чуть было снова не отозвали в седьмой отдел Политуправления фронта, как тогда, после Сталинграда. Еле отбился.

Этой новости о Завалишине Синцов еще не знал. Тогда, после капитуляции немцев, Завалишина на два месяца брали для работы с пленными, но он добился возвращения в строй. И вышло даже, что с повышением. Ушел в седьмой отдел с замполитов батальона, а вернулся замполитом полка.

– Дрожал, что заберут его у меня, – сказал Ильин о Завалишине, как о чем-то до такой степени своем, что забрать у человека невозможно. – Стремлюсь ни к кому не иметь слабостей, а к нему имею.

Что Ильин старается ни к кому не иметь слабостей, Синцов уже заметил. В своей роли офицера оперативного отдела он достаточно много бывал в разных частях у разных командиров и умел отличать показную аффектацию, которой тешат слабых и ненаблюдательных начальников, – все эти наспех гаркнутые: «есть», «понятно», «будет сделано», – от той действительной напряженности, которая появляется у подчиненных в общении с действительно строгим и тонко знающим свое дело командиром.

У Ильина в полку не просто тянулись. У него делали то, что приказано. И дважды одних и тех же приказаний ни повторять, ни выслушивать не привыкли. Это чувствовалось и в поведении самого Ильина и в поведении подчиненных ему людей, даже и в том, как сейчас коновод, взяв дистанцию двадцать шагов, за всю дорогу так и не нарушил ее.

«А лет тебе двадцать четыре…» – подумал Синцов об Ильине и вдруг спросил:

– Сколько сейчас сестрам?

– Старшей – девятнадцать, средней – семнадцать, младшей – шестнадцать. Сестры у меня красивые. Я в отца пошел, а они в мать. Только боюсь, женихов война возьмет. После такой войны всех трех сестер замуж не выдашь.

– Да, навряд ли, – сказал Синцов.

– А моей матери знаешь сколько сейчас? – сказал Ильин. – Сорок три года. Она меня девятнадцати лет родила. А тридцати пяти вдовой осталась. В сорок первом мне на действительную в Тирасполь письмо прислала – просила моего благословения по второму разу замуж выйти.

– Что значит – благословения? – спросил Синцов.

– Если б дал ей понять, что против, не вышла бы.

– Благословил?

– Конечно. Ей всего сорок было. И человека этого знал… В мае своей матери счастья с новым мужем пожелал, а в сентябре, когда написал ей, что вышли из окружения, ответ получил: «Спасибо, хоть ты нашелся. А Федор Иванович погиб, похоронная пришла». В тридцать девятом, когда я на действительную уходил, была еще молодая и красивая. С тех пор не видел. Хотя в Сталинграде близко от нее были. Двести верст.

– Не говорил мне тогда.

– А зачем зря душу рвать? Кто бы мне тогда отпуск дал? Написал на прошлой неделе старшей сестре, она на почте работает: раз пока по закону не берут, добровольно иди в армию, в связистки. Приедешь на фронт – замуж выдам. Только здесь и можно… Чего смеешься? Думаешь, мало таких, которые из-за этого на фронт стремятся? И ничего плохого не вижу, если при всем при том служат честно.

– Слушай, Николай. Неужели у тебя в самом деле так-таки ничего на фронте не было?

– Что было, то проехало, – сказал Ильин. – А сейчас нет и не было, с прошлого лета, как снова воевать начали. А ты так и хотел – дочь? Или сына?

– Она хотела дочь.

– Почему дочь?

– Не знаю, – пожал плечами Синцов. – Не объяснила.

– А по-моему, лучше сына, – сказал Ильин. – Женщин и так после войны больше чем надо останется.

Сказал и сам усмехнулся своим словам.

– По привычке все на войну мерим, чтобы побольше мужиков… А к тому времени, как ваша дочь вырастет, все так на так будет, как до войны…

Синцов ничего не сказал, только кивнул в ответ и вспомнил, как они с Таней прощались около армейской автомастерской. Оттуда через час или два должен был идти грузовик в Москву за запчастями. Ее обещали взять в кабину, но Синцов не мог ждать, пока она уедет, ему надо было возвращаться к своим обязанностям. Она осталась там ждать грузовика, а он сел в «виллис» и уехал. Она хотела дочь, а ему было все равно – кто будет, тот и будет, лишь бы с ней самой ничего не случилось. Он беспокоился за нее, особенно когда она стала перетягиваться, чтобы не замечали ее беременности.

Странно это было все: как она сначала ни за что не хотела и сердилась на него, когда ей вдруг казалось, что он неосторожен. А потом, после того как месяц не виделись, вдруг сказала спокойно: раз так вышло, буду рожать!

И когда он стал винить себя и оправдываться, что не уберег ее, покачала головой: «Какой же ты глупый, даже не понимаешь, как я тебе благодарна за это! Хочу быть женщиной, как все… Неужели ты этого не понимаешь?» И потом ночью, которую удалось провести вместе, потому что все сложилось хорошо – один из двух соседей Синцова по землянке уехал на передовую, а второй ушел ночевать в другое место, – до утра шептала ему глупости: «Я же нежная, я же добрая, я женщина», – как будто он не знал этого, что она женщина и что она нежная и добрая. Шептала ему на ухо, как что-то самое затаенное: «Я теперь, после того как узнала, больше ни грамма водки не выпью, ни одной папиросы в жизни не выкурю. Ты что думаешь, я не замечаю, что у меня голос стал сиплый, что я грубая стала, что выматериться могу?»

А потом сказала, отвечая на тот вопрос, который был у него в душе с самого начала: «Рожу, выхожу и маме оставлю, а сама к тебе вернусь!»

– Роди сначала, – сказал Синцов. – Может, и война вся кончится.

– Не кончится, – сказала она. – А я себя знаю, я не смогу, чтоб ты здесь, а я там. Если бы мы оба оказались там – другое дело…

– Что глупости говорить, – рассердился он. – Как это мы можем там оба оказаться? А ты теперь можешь. Кто же от грудного ребенка на фронт едет? Это никаким законом не положено.

– Молчал бы уж, что положено, что не положено, – сказала она.

И он понял, что это о его руке. И еще понял, что она так устала от войны, что была бы счастлива, если бы он сейчас тоже мог уехать вместе с ней. Но сказать этого не скажет и о себе самой считает, что у нее только отпуск с фронта.

Он долго не мог прийти в себя от неожиданности ее отношения ко всему этому. Как будто вдруг случилось что-то такое, что все в ней перевернуло навыворот. Раньше ни за что не хотела ребенка, повторяла: не хочу! Грубила, вспоминая свою прошлогоднюю поездку в Ташкент, говорила, что в тылу баб теперь разливанное море, а мужиков наперечет – как же ты хочешь, чтоб я от тебя отлипла! Думаешь, нет среди нас таких бедняг, что мечтают хотя бы здесь, на фронте, бабой побыть? Здесь хоть кто-нибудь на нее посмотрит. А там и глядеть некому! Говорила о том же самом, о чем сегодня заговорил Ильин, вспомнив своих сестер.

Когда она в июне прошлого года вернулась после тифа, после госпиталя и четырехмесячной жизни в тылу, худая и коротко стриженная, и сидела, не выпуская самокрутку, и говорила как-то по-другому, чем раньше, грубее, прямее, нарочно надсаживаясь, чтоб не обнаружить своей слабости, ему показалось, словно вся она незажившая рана, а на ране корка.

Здесь, на фронте, нагляделась на людское горе, притерпелась, привыкла. А там, в тылу, не могла перенести того, как тяжело живут люди. Жалела их, злилась от невозможности помочь и поэтому грубила. Ему – первому.

Злилась, что свидания их слишком редки: то ей у него нельзя остаться, то ему нельзя к ней приехать. И хотя она делала для этого все, что могла, все равно жили, как в разных городах. Без того, чтобы не забыть о других, на фронте счастья нет. Даже на одну ночь. На фронте счастье всегда короткое, всегда зажмурясь от всего остального, потому что у других и этого нет! А все остальное время приходится думать, что вам можно и чего, нельзя, если хотите оставаться людьми в глазах других людей.

Один раз, испугавшись, что забеременела, она наговорила на себя, что это будет бегство с войны и еще невесть чего… И нельзя было ее переубедить пока сама не поняла, что обошлось. А когда поняла, устало и горько, сквозь слезы, шептала ему: «Это, наверное, мне мой тиф помог, что ничего не вышло. Такая дохлая стала, что теперь вообще рожать не смогу».

Но потом все равно помнила об этом и напоминала ему. Говорила зло: «Ты что, меня с войны угнать хочешь?»

А ему порой и в самом деле хотелось угнать ее с войны. Чтобы только она боялась за него, а он за нее – нет.

Когда он заговаривал о ребенке, она сердито обрывала: «Замолчи! Если не смогу родить, возьмем после войны на воспитание». Или, вспомнив, что, может, еще найдется его дочь, начинала объяснять, какой она станет хорошей мачехой.

– Тебе своего ребенка надо иметь, – возражал он.

– Надо, надо, конечно, – вдруг соглашалась она. – Дай только война кончится. Будем где-нибудь вместе жить и каждую ночь стараться.

Злясь на войну, нарочно дразнила его своей грубостью. Но нежность иногда просвечивала сквозь эту грубость с такой силой, что он любил ее за это, кажется, еще больше.

– Будет смолить, хватит, перестань! – ругал он ее, видя, как она снова и снова вертит свои самокрутки.

– Брошу… Как война кончится, на следующий день брошу. Или хочешь, в тот же день брошу?! – говорила она, продолжая затягиваться.

– Дымом от тебя пахнет.

– Не целуй меня, раз противно.

– Да нет, мне не противно. Но ты посмотри, на кого ты похожа! Брось, пожалуйста. У тебя же…

– Не считай моих болезней, надоело! Сама знаю, что гнилушка! Брось меня к черту, зачем тебе такая дохлая! – сердилась она. Сердилась и смеялась над собственными словами, над собственной злостью и продолжала смолить свои самокрутки.

А иногда вдруг говорила:

– Ну какие мы с тобой муж и жена? Мы с тобой только так, приходящие друг к другу…

Ее мучила неестественность положения женщины на войне. Она знала, что он полюбил и продолжает любить ее такой, какой ее сделала война, но все равно хотела стать снова просто-напросто женщиной: взять и родить ему и себе ребенка. И чем больше отрекалась от этого, как от невозможного, и чем больше старалась, чтобы этого не было, тем больше хотела. Наверное, поэтому все так и перевернулось за один день. Перевернулось не потому, что она стала другой, чем была, а потому, что с ней вдруг все-таки случилось то, чего она хотела, но чего не позволяла себе. И когда случилось, она подчинилась этому.

По числам выходило, что она родила раньше, чем думала. Только доехала – и родила. А может, и не доехала. Он беспокоился из-за штампа на ее письме: «Арысь». Почему не Ташкент, а эта Арысь, не доезжая до Ташкента? Из-за почерка, которым было написано письмо, и из-за того, что после этого письма от нее больше ничего не было.

«Может, вернусь в штаб армии – получу», – подумал он и, посмотрев на дорогу, которая огибала впереди острый мысок леса, спросил Ильина:

– Вроде бы подъезжаем к твоему штабу. Не там ли, за этим мыском?

– А ты откуда знаешь? Ты же ко мне не с этой стороны, а из дивизии подъезжал?

– Когда второй месяц на одном месте стоим, – сказал Синцов, – и каждый день наносим на карту все ту же обстановку, нашему брату карта по ночам снится. Закрою глаза – и вижу на карте и этот мысок, и за ним развод оврага, и кружок с крестиком – твой штаб. Не так, что ли?

– Так точно, – сказал Ильин. – Еще пять минут, и приехали. – И вдруг спросил: – А все же пойдешь ко мне начальником штаба, если вакансия откроется?

Синцов удивленно посмотрел на него. После всего, о чем говорил с Ильиным, не ожидал такого вопроса.

– Что это ты по второму кругу пошел?

– Услышал, как тебе карты по ночам снятся, и подумал: все же работа у вас чистая. Может, не захочешь оставить?

– Работа у нас разная. Могу подробней объяснить, если не знаешь. Хотя должен бы знать. Все же как-никак командир полка!

– Прости, если обидел, не имел в виду, – сказал Ильин.

– Бог простит. Я не обидчивый.

– А Татьяна твоя как бы посмотрела на это дело, если б тут была? – спросил Ильин, продолжавший испытывать чувство неловкости от нескладно повернувшегося разговора с Синцовым.

– Если б тут была? Не знаю, – сказал Синцов. – Беспокоюсь за нее. Известие, что родила, получил быстро, на шестнадцатый день. А с тех пор – двадцать шестые сутки – ни слова нет. Здоровье у нее не богатое: тиф был тяжелый, чуть не умерла. До этого ранение тоже тяжелое – в живот, и тоже чуть не умерла…

– Ничего, – сказал Ильин, – мы, маленькие, жилистые. Сколько во мне весу – кости да хрящи. А двухпудовую гирю по утрам десять раз бросаю и ловлю.

– Спасибо, успокоил… Теперь все ясно. Больше вопросов нет, – рассмеялся Синцов той солдатской находчивости, с которой Ильин без колебаний привел в пример самого себя.

– Козьмин, принимайте коней! – крикнул Ильин коноводу и легко соскочил на землю.


предыдущая глава | Последнее лето | cледующая глава