на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава III

«Я ШУЧУ, Я НЕ МОГУ ИНАЧЕ»

Мы смеёмся, чтоб не сойти с ума.

Чарли Чаплин

Команда: «Тишина в студии! Мотор!»

Звукооператор: «Есть мотор!»

Режиссёр: «Восточный танец с песней. Дубль один. Начали».

И я исполнил шуточный номер в кинофильме «Неисправимый лгун».

По окончании съёмки режиссёр Азаров меня похвалил, сказав, что все три снятых дубля хорошие. Но я был собою недоволен. Технически я сделал все нормально, но не хватало озорства.

Я в тот вечер был не готов. Как я ни боролся со своим состоянием, ничего не получалось. У меня в кармане лежала повестка:

«Гражданин Сичкин, Вам необходимо явиться 12 декабря 1973 года в Тамбовскую областную прокуратуру к старшему следователю Терещенко для дачи показаний».

11 декабря 1973 года после съёмки я уехал в Тамбов. Съёмки моих следующих эпизодов назначили на 13 декабря в расчёте, что 12-го меня допросят и в тот же день вечерним поездом я вернусь.

В 9 часов утра я вошёл в тамбовскую прокуратуру, где меня уже ждал следователь Терещенко. Я был спокоен, совесть моя чиста. Ничего со мной не могло случиться. А те времена, когда уничтожали сотни тысяч невинных людей, давно прошли. Так я думал. И был в этом уверен.

Но почему же тогда у меня так гадко на душе, что это даже мешало мне на съёмочной площадке? По своей натуре я не из боязливых. Единственное, что вызывает у меня чувство омерзения и боязни, — крысы. Я знаю, что крыса меня боится, знаю, что если я её ударю, ей будет очень больно. Тем не менее, при виде её меня бросает в дрожь, все тело покрывается мурашками.

Если представить себе огромную, рыжую, плешивую, с острыми зубками, с тупыми садистскими глазками крысу, это будет портрет старшего следователя по особо важным де лам Терещенко Ивана Игнатьевича. Во всяком случае, такое чувство он у меня вызывал и до сих пор вызывает. Я не спорю, это чувство субъективное.

Все вопросы Терещенко не имели никакого отношения к делу. Был ли я на фронте, сколько у меня правительственных наград и какая у меня семья? Он прекрасно знал, что я был четыре года на фронте, имею восемь правительственных наград, жену и сына.

Он ушёл, оставив меня в кабинете с одной старушкой. Впоследствии оказалось, что она Беренс, ревизор Министерства культуры РСФСР и профессиональная сволочь, посвятившая свою жизнь делу уничтожения работников культуры. Она мне сказала:

— Я ведь спектакли и фильмы не смотрю как художественную ценность. Я выискиваю финансовые злоупотребления, чтобы потом передать дело в суд. Я много посадила художников.

Минут через двадцать в кабинет вошёл прокурор с игривой фамилией Солопов. Он вежливо со мной поздоровался и вышел. Зашёл ещё один человек, странно и с любопытством на меня посмотрел и тоже удалился. Позднее я узнал, что это был работник тамбовской областной газеты Веденкин. Его пытались заставить написать в газету фельетон о нашем деле, чтобы помочь следствию. Когда он отказался лгать, его сына посадили в тюрьму по сфабрикован ному обвинению в изнасиловании. Позже обвинение было снято: женщина, которая по просьбе прокурора оговорила парня, призналась во лжи.

Затем следователь Шичанин — тихий, спокойный дегенерат — попросил меня написать автобиографию. Казалось, тамбовская областная прокуратура собирается ходатайствовать перед Министерством культуры СССР о присвоении мне почётного звания. Заместитель тамбовской областной прокуратуры Мусатов задушевно говорил со мною о кинематографе.

Выяснилось, что он и вся его семья являются моими поклонниками. Появился Терещенко, посмотрел на часы — было ровно двенадцать часов — и сказал, что я свободен до четырёх часов дня. Потом я понадоблюсь ещё максимум на часок и могу уезжать в Москву на съёмку. Насчёт билета могу не волноваться — он уже заказан.

Я вышел из прокуратуры и пошёл в филармонию. Администратор Житенкова спросила, не думаю ли я, что меня могут посадить? Я не понял, как могла зародиться такая мысль.

Я ушёл бродить по городу и убивать время. Есть не хотелось, а пить нельзя. Настроение было жуткое, город мне показался грязным, серым, уродливым и неуютным. Я невольно вспомнил мои первые гастроли в 1969 году, когда я приехал в Тамбов. На вокзале меня встречали жители города.

Цветы, подарки, приставленные ко мне телохранители, банкеты, тысячи автографов… Конечно, красота города за висит не только от памятников архитектуры, но и от людей. Если тебя в Париже ограбят и поизмываются над тобой, Париж покажется тебе омерзительным.

В четыре часа Терещенко предложил, повидать Смольного. И, не дожидаясь ответа, продолжал:

— Сейчас я вам устрою с ним очную ставку. Меня привезли в КПЗ (камеру предварительного заключения). Терещенко передал начальнику

КПЗ какую-то бумагу, а мне сказал спокойным голосом, что я арестован. За что меня сажают в тюрьму?! Мне никто и никогда не предъявлял никакого обвинения. Я по делу шёл как свидетель. Кто мог дать санкцию на мой арест?! Я хорошо знал, что это «дело», не без моей помощи, контролируется прокуратурами СССР и РСФСР. За ним следят в ЦК партии. Я был в шоковом состоянии и не мог вымолвить ни слова.

Майор, начальник КПЗ громко скомандовал мне раздеться догола. Я автоматически разделся. Глядя на меня, майор спросил, нет ли на мне татуировок? Он же видел, что моё тело не испорчено никакими татуировками. И я ответил:

— Вопрос очень сложный, и если можно, я на него отвечу завтра в письменной форме. Майор:

— Есть у тебя особые приметы?

— Есть! — ответил я.

— Какие?

— Обаяние. Майор:

— Это не то, что нам нужно. Всю мою одежду прощупали, потом отдали мне, велев одеться. Солдат дал майору мою зубную щётку, зубную пасту и расчёску, найденные у меня во время обыска. Майор бросил все это в мусорный ящик со словами:

— Это ему больше не понадобится… И мне:

— Ну, что, попался, гусь? Все, артист, оттанцевался! Реплика вызвала смешок у солдата и у Терещенко. Было ясно, что этот тупой подонок изощрялся в хамстве, чтобы доставить удовольствие своему другу Терещенко. Начальник КПЗ не унимался:

— Как ты там в кино пел: «…я не плачу, я никогда не плачу…»? Это ты, артист, там, в кино, не плакал, а тут в тюрьме заплачешь…

Окончание монолога начальника КПЗ шло под хохот всех присутствующих.

Меня втолкнули в так называемую «камеру». Это была не камера, а ящик — метр в длину и полметра в ширину. Этот гроб не отапливался и не имел света. Лежать в этом гробу нельзя было по причине малых размеров. Но, как выяснилось, и сидеть в нём тоже нельзя было, так как «нары» были обиты железными полосками. Большее время дня и ночи приходилось стоять, упираясь ногами в парашу. Полное впечатление, что тебя замуровали. Если учесть, что я страдаю клаустрофобией — боязнью закрытого пространства, можно представить, что я чувствовал себя намного хуже, чем дома.

В КПЗ по советским законам заключённого могут держать не больше семи суток. Но кто там обращает внимание на закон. Прокуратура при желании, а желание у неё всегда есть, может тебя продержать хоть два месяца. В КПЗ, так называемую, горячую пищу (тёплые помои) дают один раз в сутки. Чем дольше сидит подследственный в камере предварительного заключения, тем больше он теряет физических сил, тем быстрее его можно морально сломить.

Как я уже говорил, в моей камере света не было. Когда часовой открывал мою дверь, он перекрывал свет в коридоре и меня не видел. Я всегда стоял вплотную к дверям и из камеры не выходил, а выпадал прямо на часового, и оба мы оказывались на полу. Я, как юморист, естественно, сверху. Каждый день часовые менялись. Они хорошо знали мою камеру, но забывали, кто в ней сидит, вернее, стоит. Каждый день я проделывал эту процедуру.

Или часовым надоело валяться подо мной, или по другой причине, но меня перевели в Тамбовскую тюрьму. Поместили в огромную камеру без окон, не дав даже матраса. О сне и речи быть не могло. Но по сравнению с КПЗ эта одиночная огромная камера показалась мне курортом. Только вот в зимний сезон от дикого холода приходилось спасаться цыганским танцем. В дальнейшем это натолкнуло меня на мысль, и я сделал пародийный номер «Возникновение танцев». В этом номере я доказываю, что цыганская пляска возникла из-за холода.

Я не сомневался, что меня вот-вот отпустят на волю. Ночью меня взяли из камеры и повели. «Все, — подумал я, — сейчас отпустят».

Привели снимать отпечатки пальцев. Отвели назад в камеру. Я опять пошёл плясать цыганочку, спасаясь от холода. Часа через полтора меня опять увели из камеры. «Ну, — думаю, — сейчас точно отпустят, куда меня ночью ещё могут тащить?»

Привели меня к фотографу. Опять разочарование. Я понимал, что эти ублюдки не хотели давать мне спать — своего рода мелкая пытка. Однако эти тупоголовые не понимали, что в такой камере, куда они меня поместили, спать невозможно. Фотографировали меня долго. В профиль, ан фас. Я представил себе, что я на «Мосфильме» в фотоателье (когда пробуют артиста на роль, он должен пройти фото — и кинопробу). На фотопробе артист должен выразить характер в зависимости от роли. Я начал фантазировать, будто я на фотопробе. В профиль играл Отелло, анфас изображал богатого и счастливого человека. И так как меня снимали долго, то я изобразил на фото всю гамму человеческих чувств. Я видел фото — счастья не получилось.

Опять камера, опять цыганская пляска, и опять меня куда-то тащат. Завели в кабинет к майору Лерману. Ну, приободрился я. Всё в порядке. Лерман — майор, еврей, этот точно отпустит меня сейчас на свободу. Иначе чего бы меня вызывать в пять утра? Настроение у меня стало получше.

Майор Лерман, действительно, по национальности еврей, начал нудно загробным голосом:

— Гражданин Сичкин, вас привлекают к уголовной ответственности по статье девяносто три «прим» — хищение в особо крупных размерах. Эта статья предусматривает уголовное наказание от восьми лет до расстрела. Но, учитывая ваше чистосердечное раскаяние и признание своей виновности, суд может облегчить наказание и дать ниже низшего, то есть шесть лет тюрьмы.

— Почему я должен признавать свою вину, если я невиновен?

— Все говорят, что они не виновны, — ответил майор.

— Я скоро выйду, а те, кто меня посадил, будут наказаны.

— Я уже двадцать пять лет, работаю в тюрьме, — ответил майор, — и отсюда ещё никто не вышел. Сюда ворота широкие, а отсюда узкие.

Эту крылатую фразу я потом слышал много раз от тюремного персонала. Посмотрел я на этого майора Лермана, подумал, не выдержал и сказал:

— Когда Моисея спросили, зачем он, когда выводил евреев из Египта, шёл с ними через пустыню, Моисей ответил: «Мне с этими евреями было стыдно ходить по центральным улицам…»

Я опять пошёл в свою камеру. Утром меня отвели в другую. В ней один сидел на кровати, а двое, ритмично и синхронно поворачиваясь, ходили по камере больше часа, не реагируя на моё появление. Глаза их ничего не выражали. Я подумал, что они сумасшедшие.

Потом я сам неоднократно повторял эту ходьбу по камере, чтобы на какое-то время притупить невыносимую боль. Все подследственные без конца ходят по камере взад и вперёд. Есть даже такая шутка:

— Когда вы ходите и думаете, что не сидите, вы глубоко ошибаетесь. По окончании ходьбы эти двое со мною мило поздоровались, начались расспросы. Они были ворами-рецидивистами, просидевшими в лагерях и тюрьмах по девятнадцать лет, несмотря на их молодость. Третий был не понятен для меня. Шустрый, румяный, откормленный блондин без грусти в глазах.

Камера была светлой, тёплой и уютной. Кровати — с матрасами, с белоснежными наволочками на подушках. Прекрасно!

На следующее утро, часовой вызвал всех на прогулку. Обычно в тюрьмах с нетерпением ждут прогулки. Но рецидивисты отказались. Пошли румяный блондин и я.

Я очень обрадовался возможности увидеть небо над головой и подышать свежим воздухом. Каково же было моё удивление, когда нас завели в клетку, по размерам годную для одного тигра. Клетка была с высокими каменными стенами, а наверху — сплошная густая решётка, небо смотре лось в клеточку. Часовой с автоматом украшал пейзаж.

Румяный блондин сообщил, за что он попал в тюрьму, и сказал, что днями выйдет на свободу. Так что у меня есть возможность передать письмо на волю. Шмона бояться нечего, часовые его друзья.

Я согласился, но попросил ещё связаться с сотрудником прокуратуры СССР Гусевым и объяснить ему, что невиновен. С каждой минутой мой сосед делался все грустней и печальней.

Потом и совсем остыл ко мне. Нетрудно было дога даться, что он работает в тюрьме наседкой. Такие, как он, выпытывают у подследственных все нюансы дела и докладывают начальству, тем самым облегчая работу следователя. Новичок, который первый раз попал в тюрьму, охотно рассказывает о своём преступлении в расчёте, что опытные люди помогут советом. Наседкам за их работу уменьшают срок наказания, примерно день за два. Однако, если в камере их разоблачат, то это может оказаться их последним днём.

Мне и в самом деле нечего было рассказывать. Но даже мне, неопытному человеку, разоблачить этого подонка с румяной мордой ничего не стоило.

Нас всех четверых повели в баню. Когда мы разделись догола, то обнаружилось, что у одного рецидивиста было нормальное количество татуировок — штук сто, а у другого — ни одного свободного места на теле. Он напоминал передвижную художественную галерею. Живопись была эклектичной. Наряду с Лениным и Сталиным, которые расположились у него на груди, были выколоты голая русалка, какие-то якоря, корабли, розы, проткнутые финкой, надписи типа «Бог — не фраер», тёплые слова в адрес матери. На одной ягодице вытатуирована голая женщина, на другой голый мужчина. Когда он двигался, они занимались любовью.

Мне было не до мытья. Я старался охватить все, но глаза разбегались по всем полотнам и путалось в голове. Даже часовые, которых ничем уже нельзя удивить, были поражены.

Недолго моё «счастье» длилось. Как только наседка сообщил начальству, что я ничего не говорю и ничего не пишу, меня тут же перевели в другую камеру. Она была маленькой — метров тринадцать. Но сидело там шестнадцать человек. Не только дышать, но и продохнуть было не возможно.

Небольшое окно с решётками, за решёткой — жалюзи — железный козырёк. Сделано это, надо думать, для того, что бы человек не увидел, что творится за решёткой, и чтобы кислород не попал в камеру. Все поголовно курят махорку, не выпуская закрутку изо рта. Почти у всех в камере были сапоги с портянками. Если учесть, что в камере же находится туалет, и всегда на нём кто-то сидит орлом, то не дай Бог столкнуться с этим запахом.

Камера была очень сырой, тёмной и в ней было много мух. Я никак не мог понять, как мухи могут жить в таких условиях?!

Целыми днями я курил и ничего не ел. Настроение было непередаваемое. Жил только надеждой на друзей, которые, узнав, что меня посадили и будучи уверены в моей невиновности, начнут бить во все колокола, после чего меня, естественно, освободят. «Друзья влиятельные, знают подробности дела, и вопрос моего освобождения, — думал я, — решится в считанные дни».

Наконец открылась кормушка, и часовой вызвал меня. Ожидал, что он напомнит мне захватить вещи. Но мне вручили передачу. Когда я обнаружил в ней тёплые зимние вещи, мне стало не по себе.

У меня началась истерика. Я не мог взять себя в руки. Кошмар меня не покидал и ещё больше усиливался. Не в состоянии с собой совладать, я посмотрел на железную дверь своей камеры, приготовился разбежаться и размозжить себе голову о дверь.

Но один из сидящих со мной, прочтя мои мысли, преградил дорогу… Это привело меня немного в чувство.

Как я был себе потом противен. Как я мог нафантазировать себе, что меня выпустят, раз посадили. Кто будет за тебя бороться и доказывать твою невиновность, когда каждый боится самого себя. Ты можешь начать хлопотать за своего друга, а они возьмут и посадят тебя самого. Как я мог забыть свою игривую, с юмором страну…

Чтобы не лишиться разума и сохранить своё человеческое достоинство, надо обязательно работать над собой. Что может человека спасти в таких условиях? Только юмор — ничего лучшего я не знаю. Я с утра до ночи вспоминал свою жизнь, весёлых людей и всё, что связано у меня в жизни с юмором.

Уже знакомый вам старший следователь Иван Терещенко испробовал все дозволенные и недозволенные методы по отношению ко мне. Немного был растерян, что я не потерял самообладания. Он, зная мою любовь к сыну, придумал мне страшную казнь. Распустил слух, что моя жена умерла, а сын находится в критическом состоянии. На прогулке один подосланный подлец сообщил мне эту страшную новость. Мой кошмар длился три дня, пока Эдуард Смольный не передал мне, что всё в порядке, что это выдумка Терещенко. Смольному можно было верить, он знал всё, что делается на воле.

На пятый день после этой пытки Терещенко вызвал меня на допрос, вернее, не на допрос, а просто увидеть, как я после этого выгляжу. Идя на допрос, я думал, что не сумею сдержаться и ударю его. Я весь дрожал, но в кабинете словно переродился. С улыбкой поздоровался и сел. Это был лучший вариант. Эта мразь ждала от меня чего угодно, но только не улыбки и покоя. Терещенко преобразился, начал на глазах чернеть от ненависти.

Моя улыбка, беспечность его убивали. В душе я его жарил на сковородке, а внешне играл делового, уравновешенного заключённого.

Терещенко выложил, что по статье 93 — «прим» суд даст мне десять лет усиленного режима.

— Большое спасибо, Иван Игнатьевич, мягкий приговор. Но помните, что сказала Надежда Константиновна Крупская на Втором съезде партии, который покинули бундовцы, тем самым помешав работе съезда?

— Что она сказала?

— Надежда Константиновна сказала: «Пошёл бы ты на хуй».

Терещенко заскрежетал зубами, побагровел и мёд ленно, растягивая слова, ответил:

— Вы очень пожалеете. Вы будете сильно наказаны.

— Нет, Иван Игнатьевич, — бодрым голосом сказал я, — вам никогда не удастся поднять архивы Второго съезда партии, на котором Надежда Константиновна сказала: «Пошёл бы ты на хуй».

Я не знаю, куда после нашего разговора отправился он, а я пошёл в карцер.

Радио в камерах трещит весь день. Это дополнительная пытка. С шести утра до девяти тридцати вечера ты вынужден слушать вести с полей, идиотские патриотические песни, интервью со знатными доярками и т.д. К счастью, передавали и классическую музыку (Чайковского, Рахманинова, Шопена, Бетховена…) С этой музыкой у меня ассоциировался сын Емельян, пианист и композитор. Под эту музыку я думал о Емельяне, тосковал. Очень хотелось его увидеть. Но как это сделать? Не мог же я обратиться к Терещенко с просьбой:

— Иван Игнатьевич, пожалуйста, я очень соскучился по своему сыну. Сделайте мне встречу с ним, а я вам буду очень благодарен.

И вот я напрягал свой уставший мозг. Я вспомнил, что Терещенко рассказывал о том, что дирекция «Мосфильма» обратилась в прокуратуру с ходатайством отпустить меня на время и дать возможность закончить съёмки фильма «Неисправимый лгун».

Прокуратура ответила, что Сичкин похитил у государства тридцать тысяч рублей, что он, то есть я, особо опасный преступник. Однако, если «Мосфильм» внесёт эти деньги, я могу оказаться на свободе. «Мосфильм», естественно, денег не внёс, и я оставался в камере. Тамбовская прокуратура понимала, что никакого криминала в моих действиях нет, что на сфабрикованное дело затрачены сотни тысяч государственных денег, и что надо правдами и не правдами хотя бы частично вернуть их. Кроме того, если подследственный возвращает деньги, то он как бы признает свою вину, что для Терещенко было очень важно. Он умудрился запугать режиссёра, тот внёс в кассу тамбовской прокуратуры честно заработанные две тысячи восемьсот рублей.

У меня созрел план. Я обратился к Терещенко:

— Иван Игнатьевич, я хочу попросить друзей, чтобы они внесли за меня тридцать тысяч рублей. Я думаю, что прокуратура может мне изменить меру пресечения и до суда освободить из тюрьмы.

Как сказал бы одессит, надо было видеть его лицо. Это был сияющий унитаз. Я продолжал монолог:

— Для этого мне нужно срочно встретиться с моим сыном Емельяном и моим товарищем Кеосаяном. Я скажу, у кого они могут взять деньги.

— Очень скоро встретитесь, — ответил он. Первого апреля 1974 года я встретился с моим Емельяном И Кеосаяном. В комнате мы сидели вместе с Терещенко, он не спускал глаз с меня. Я им повторил все то же самое. Сказал, у кого надо взять: 5 тысяч у Миши Царёва — это народный артист из Малого театра, я с ним даже не знаком; 5 тысяч у Эдди Рознера (он уже лет семь как уехал из Советского Союза); 10 тысяч взять у Леонида Утесова (если бы у Утесова и были деньги, он бы их не дал, а тем более у него их не было) и 10 тысяч — у писателя Анатолия Софронова (помимо того, что я не был с ним знаком, этот антисемит готов был лично сам всех вырезать).

Терещенко был доволен составом тех, кто должен был внести за меня деньги. Я расцеловался с Емелюшкой и Эдиком Кеосаяном. Они ушли. Когда они уходили, от меня как будто уходила жизнь.

После встречи я заволновался, а вдруг они меня не правильно поняли и внесут за меня эти деньги? Тем более, что мне было известно о том, что Ян Френкель и Людмила Гурченко были готовы внести деньги. В камере лезут всегда самые мрачные мысли. А вдруг они всё-таки внесут деньги?

При первой же встрече я обратился к Терещенко:

— Иван Игнатьевич, непонятно, почему мои друзья не вносят за меня деньги? Пожалуйста, сделайте мне срочно встречу с Емельяном.

Терещенко, как и многие обыватели, не сомневался, что самые богатые люди — артисты. Хорошо живут в Советском Союзе только те популярные артисты, которые работают на эстраде, таких, кто хорошо зарабатывает, сто пятьдесят — двести человек, а остальные влачат жалкое существование.

Встреча с Емельяном была организована мгновенно, на следующий день. Терещенко присутствовал, следил за мной и за Емельяном.

— Емелюшка, надо срочно внести деньги. Ты меня понял? Я сложил фигу и показываю. Емельян:

— Папа, не волнуйся, — сложил фигу и показал. — Они будут точно внесены. Терещенко смотрит нам в глаза и не видит наших фиг, а мы вдвоём изощряемся в красноречии, хотя в этом диалоге главную роль играют фиги.

Все были довольны: Терещенко, Емельян, а самое главное я. Я ушёл в камеру умиротворённым.

Сидя в тюрьме, я считал не только дни, но и часы до суда. Никто из нас понятия не имел, когда кончится следствие, и начнётся суд.

Следователь Терещенко не торопился с закрытием дела и передачей его в суд. Он, как нормальный садист, получал удовольствие от нашего тюремного кошмара.

Этот любитель острых ощущений был тупым. Я решил его огорчить. Я попросился на допрос и сказал ему:

— Иван Игнатьевич, я чувствую, что дело идёт к концу. В тюрьме начал писать киносценарий, работать в тюрьме — одно удовольствие, лучше условий не придумаешь. Не надо думать о еде, плюс медицинское обслуживание и ежедневные прогулки, таких условий у меня дома не будет. У меня просьба. Если возможно тяните следствие как можно дольше. Дело в том, что суд меня оправдает, а домашние условия мне будут мешать.

Терещенко от злости начал заикаться. Он мне сказал, что после суда я пойду не домой, а в лагерь строго режима на десять лет.

— Кстати, Иван Игнатьевич, если у вас будет время и желание, — предложил я под конец, — я с удовольствием прочту киносценарий. Это будет комедия. Ребятам в камере нравится, и они дружно смеются. Терещенко принял без энтузиазма эту сенсационную новость.

Эдуард Смольный был администратором Тамбовской филармонии и художественным руководителем ансамбля «Молодость» при этой же филармонии. Он был одним из лучших администраторов в Союзе. С ним работали все ведущие артисты страны. Тамбовская прокуратура, не сомневаясь, что он миллионер, предложила, чтобы он вручил им пять тысяч рублей, чтобы они смогли дотянуть до зарплаты.

Смольный не считал себя миллионером и не чувствовал за собой никакой вины. Он отказал им в этой помощи и совершил тем самым роковую ошибку для себя и для всех остальных. Если следственные органы просят деньги, продай последнюю рубаху, но помоги им деньгами. После отказа Смольного вручить органам прокуратуры взятку, они тут же сфабриковали уголовное дело против Смольного. А так как мы, артисты, с ним работали, то потянули заодно и нас.

Смольный в своей камере знал всё, что делается в тюрьме. Он даже наладил связь с волей. На прогулке запрещено переговариваться. Нарушителей отводят в карцер. Но это не касалось Смольного Он на прогулке постоянно кому-то что-то сообщал.

— Серёжа из девятой камеры, меняй показания. Скажи, что у тебя в руке был не нож, а расчёска, понял?

Наверху стоит часовой с автоматом, все слышит, но не смеет сделать замечание. Смольный продолжает:

— Захаров из тридцатой камеры, твоего отца исключили из партии. Он подал жалобу, мотивируя тем, что на закрытом партсобрании не было кворума… Колька из двадцать шестой, к тебе едет адвокат из Москвы Владимир Семёнович — очень толковый чувак… Передайте Сичкину, что Магомаева дисквалифицировали на год, приказ подписала Фурцева. Олег Ефремов запил. Кобзон получил звание… Колька из десятой камеры, отрицай свою виновность, не видел ты никакого чемодана, понял? Ты можешь, как малолетка, часто менять свои показания.

И так каждый раз на прогулке Смольный меня веселил своими знаниями. А бывало, если дальняя прогулочная камера не слышала голоса Смольного, он просил автоматчика передать туда указания. И тот чётко выполнял задание.

В тюрьме самый неопытный подследственный, посидев месяц с опытными людьми, начинает разбираться в уголовных делах. На воле ты нигде и никогда не достанешь уголовного кодекса, а в тюрьме тебе по первой просьбе вы дают его. И заключённые впервые узнают свои права и обязанности, что очень не выгодно следователю. Следователь тебе ничего не говорит о твоих правах. Ему важно тебя за пугать и посадить на длительный срок.

Во время очной ставки с директором филармонии тот оставил мне двадцать рублей. В тюрьме заключённый не имеет права держать деньги в камере. Обслуживающий персонал тюрьмы состоит из заключённых, которые разносят чай. Я попросил одного из них купить мне сигареты. Он тут же доложил администрации тюрьмы. И деньги у меня изъяли.

Один из заключённых, работая разносчиком еды, сказал, что Смольный просил меня передать ему записку. Я ответил:

— Передай Смольному, пусть он мне напишет записку. Наконец я получил от Смольного записку, в которой не было ни слова о нашем деле, зато восторженно говорилось о советской власти. Вероятно Смольный тоже ему не доверял и не хотел оставлять улики против себя следователю. Я в записке ответил ему в таком же залихватском духе. Долго хвалил Феликса Дзержинского, был без ума от нашего фантаста Владимира Ильича Ленина. И ни слова о нашем деле. Смольный вёл выжидательную политику и надеялся, что меня в конце концов прорвёт. А я ждал успехов в этом деле от Смольного. Я опять получил записку, в которой он восхвалял наше правосудие, наше общество — самое справедливое в мире, и опять ни слова о деле. Эта переписка двух «политкаторжан» мне надоела, и я ответил на четырёх страницах. Я хвалил Плеханова за то, что он перевёл Маркса на русский язык (лучше бы Плеханов не знал этого языка), с благоговением вспомнил Розу Люксембург и Клару Цеткин, ополчился на Америку из-за Сакко и Ванцетти, очень рад был, что у нас одна партия и нет интриг, как на Западе, отметил, что в Советском Союзе думают о человеке. Закончил своё послание ему такими словами: «Я счастлив, что мне повезло, и я сижу в тамбовской тюрьме, которую построила Екатерина Вторая, эта тюрьма — настоящее произведение искусства».

Когда Смольный узнал, что меня посадили, он был взбешён. Отсидев год и две недели, он пал духом. Состояние его было критическим. Он собирался покончить с собой. Он попросил тюремную администрацию, чтобы нам дали возможность повидаться. Все они Смольного любили и не много побаивались. Несмотря на то, что устав категорически запрещает встречи двух подследственных, проходящих по одному делу, меня вызвали к врачу. А там уже находился Смольный — страшный и обречённый. У меня состояние то же было не из лучших, но я ему объяснил, что только на открытом суде, имея возможность говорить и логично мыслить, мы сможем уничтожить этих подонков.

Смольный до тюрьмы не имел времени читать книги, зато он знал всех директоров филармоний страны по фамилиям, именам и отчествам, где они родились и когда, кто из них сидел, по какой статье…

В тюрьме была шикарная библиотека. Эдуард начал читать книги запоем. У него была феноменальная память, он помнил все афоризмы и изречения великих людей.

Эдик сидел с подростками и обучал их, как вести себя на суде, нацеливал их на агрессивную позицию — такое у него самого было настроение.

И вот появляется малолетка на суде, рост два метра, три класса образования, и вдруг вставляет в свою речь:

— Как сказал французский философ Вольтер, «все жанры хороши, кроме скучного». Судья никогда не слышал про Вольтера и никак не может понять, откуда такие слова у этого примитива. Судья:

— Вы с кем сидите? Кто у вас бригадир?

— Смольный, — отвечает подросток. В следующий раз выходит на суд другой подопечный Смольного и цитирует Карла Маркса и Владимира Ленина. Судья спрашивает:

— Вы с кем сидите?

— Со Смольным я сижу, — с достоинством отвечает начинающий убийца. Обученные Смольным подростки в суде приводили цитаты древнегреческих философов, от

Плиния-старшего до Сократа, ссылались на Жан Жака Руссо…

Короче говоря, судья, который часто был один и тот же и понимал, что их этому обучает Смольный, рассердился и подсудимому из камеры Смольного, который начал вспоминать произведение Чернышевского «Что делать?» и связывать его со своим делом, сказал:

— Передайте Смольному, что он получит десять лет. Малолетка руками сделал международный жест и сказал:

— Вот тебе. Четыре года максимум.

В тюрьме Смольный не переставал удивлять меня. Я считал его городским сумасшедшим. И все из-за его бешеной любви к советской власти, той самой, которая ни за что ни про что засадила его за решётку. Эта любовь была сумасшедшей до неистовства.

Смольный, будучи беспартийным, с пеной у рта восхвалял власть. Казалось, Смольный убьёт каждого, кто выступит против построения коммунизма в одной, отдельно взятой стране. Когда Смольный произносил имя Ленина, я представлял его стоящим на коленях в мавзолее.

В тюрьме Смольный убедил начальника, что осуждённые, идущие на этап, должны встретиться на лекции с ним и с популярным артистом Сичкиным.

Начальник на идею Смольного клюнул.

Нас повели в конференц-зал для выступления. Все сидели хмурые, бритоголовые. Я начал рассказывать им смешные эпизоды со съёмочных площадок, весёлые рассказы из фронтовой жизни. Закончил тем, что меня от смерти спасал только юмор и оптимизм.

После меня слово взял Смольный. В то время как раз умер Василий Шукшин. Смольный никогда не был с ним знаком и ничего из написанного им не читал. Он начал:

— Ребята! Меня и Бориса постигло большое горе, умер наш Вася. Просил всех уголовников стать и почтить его память минутой молчания. Они стояли, а Смольный рыдал. Стояли долго, минуты три. Уголовники не сомневались, что этот Вася, по которому рыдал Смольный, наверное, какой-нибудь вор в законе.

Смольный говорил (а говорил он всегда, как хороший оратор), что они не уголовники, а оступившиеся люди, что они займут ещё достойное место в нашем, обществе. Смольный говорил, что ни одна страна в мире не тратит столько денег на профилактику преступлений, как Советский Союз. Смольный говорил о Достоевском, о несчастной жизни композитора Моцарта, засадил несколько цитат Феликса Дзержинского и долго рассуждал о мужестве Пашки Корчагина.

Уголовники никак не могли понять, кто этот Смольный? Он сидит? Или он работник обкома партии?! В заключение Смольный выкрикнул:

— Человек — это звучит гордо. Вспомните слова Максима Горького и его «Буревестник». Лекция Смольного произвела впечатление на уголовников. Начальство было в восторге. Они наслаждались речью Смольного. У нас было пять таких лекций по три с половиной часа. Всё это время мы дышали нормальным воздухом. Уверен, что если бы Смольный попал в зону, то вскоре начальник лагеря ходил бы у него в подчинённых.

В тюрьме подъем. Резкий звонок, внезапный аккорд по радио, и на всю катушку звучит Гимн Советского Союза. Я никогда в жизни не слышал такого количества изощрённого мата в адрес гимна родины. Кто мог такое придумать? Про сыпаться насильно неприятно даже под музыку Чайковского. Лично я каждое утро получал удовольствие. Мат радовал ухо, звон кружек, летящих в репродуктор, возбуждал аппетит. Я с нетерпением ждал помои, которые приносили в во семь часов утра.


НОВИКОВ | Я из Одессы! Здрасьте! | ДУМА О ЛЕНИНЕ