home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню




ВОЕННЫЕ УСИЛИЯ МОСКВЫ


Киевские эмигранты только что ушли из опостылевшего Киева, с его боярством, ростовщиками, работорговлей, усобицами, взаимной резней и степными набегами, от которых страну уже некому было охранять: Киев сгнил изнутри. Только что осев на тощих суздальских суглинках, эти люди, заброшенные в далекую, глухую, лесную провинцию сразу же подымают знамя русской демократической великодержавности. Андрей Боголюбский, сидя в глуши и опираясь на смердов, командует всею Русью, громит крамольное гнездо Киева, становится «самовластцем» — но гибнет от заговора в 1174 году. Его преемники, — в особенности Всеволод Большое Гнездо — снова подымает упавшее было знамя, но пятьдесят лет после смерти Боголюбского на Русь сваливается татарское нашествие. От возрожденной русской государственности остаются только кровавые осколки. Повинуясь таинственному, но могучему инстинкту государственности, эти осколки снова начинают как-то концентрироваться, сливаться в единую державу, ликвидируя феодальные попытки внутри страны и в то же время ведя совершенно беспримерную по своей тяжести борьбу во вне ее. Эта борьба — борьба с татарской разновидностью степи — тянется пять веков — до Екатерины Второй или точнее, до Потемкина-Таврического, включительно.

Позднейшие историки будут не без гордости говорить: авангард Европы! Какой тут авангард! Быть авангардом для Польши или Швеции, тевтонского ордена или позднее тевтонской Пруссии — москвичи, конечно, и не думали. Да и та армия, «авангардом» которой была якобы Москва — во всю меру сил своих старалась съесть свой собственный авангард. И если западноевропейским армиям это не удалось — как не удалось и азиатским, то вовсе не потому, что Европа питала какие бы то ни было нежные чувства к своим защитникам с востока. Русские историки по двухсотлетней привычке рассматривают Россию, как какой-то привесок к Европе — и сами этого не замечая, оценивают русские дела с нерусской точки зрения. Отсюда и теория защиты Европы: при некотором, не очень значительном напряжении воображения можно построить и другую, аналогичную теорию: Москва была авангардом Азии, защитила ее от Европы. И эта восточная точка зрения будет также законна, как и западная; ведь, в самом деле, защитили, никого не пустили — ни поляков, ни шведов, ни французов, ни даже немцев. Приблизительно в этой плоскости ставят вопрос так называемые евразийцы. Я думаю, что будет проще поставить вопрос иначе: защищали самих себя. Защищали и против Азии и против Европы. Европа собиралась нас съесть точно так же, как собиралась и Азия. Неудача никак не зависела ни от азиатских, ни от европейских дружественных чувств по нашему адресу. Мы сумели себя защитить. Однако, стоимость этой защиты далеко превзошла все то, что в аналогичных случаях платили народы, которые тоже сумели себя защитить. Те, которые не сумели — заплатили, конечно, дороже: своим национальным существованием. Стоимость нашей защиты мы можем — очень приблизительно — определить установив военные усилия Москвы и то разорение, которое приносили с собою не только азиатские набеги, но и наша защита против них.

Мы все знаем официальную историю татарского ига, все эти «дани-невыплаты, хански невыходы», ту контрибуцию, которую лет четыреста Русь регулярно выплачивала степным разбойникам. Знаем и о карательных экспедициях ханов, предпринимавшихся или при отказе платить контрибуцию, или при восстаниях, или, просто, при физической невозможности уплаты. В результате этих контрибуций Руси приходилось платить живыми людьми: тем татарским полоном, который захватывали степняки и продавали потом на всех не только восточных, но и южных рынках — до итальянского и испанского включительно. Гораздо менее известна неофициальная, так сказать, частно-предпринимательская сторона этого ига.

Татарская степь давила и грабила не только в порядке той государственности, центром которой была Золотая Орда. Отдельные отряды предпринимали свои набеги и независимо от Золотой Орды. Иногда это были феодальные ханы, отколовшиеся от централизованного татарского руководства, и действовавшие на свои риск и страх, иногда это были просто грабительские шайки, иногда, просто орды, которые кочевали поблизости от русских мест и соблазнялись близостью добычи. Об этаких степных викингах наши историки говорят только мельком, и я не знаю, существуют ли в нашей историографии исследования, посвященные быту и потерям этой «малой войны». Платонов в своих «Очерках по истории смуты» приводит отрывочные данные о стройке и судьбах бесчисленных «украинных городов». Ключевский совсем мельком упоминает о том, что Курск, разоренный Батыем, триста пятьдесят лет стоял пустым и был восстановлен только при царе Феодоре в 1597 году. От времени до времени подвергалась почти полному уничтожению и сама Москва, но в большинстве случаев ей все-таки удавалось отсидеться, отбиться, и степные хищники, разбившись о ее стены — ее окрестности опустошали совсем уж дотла. Такой книги по-видимому нет, но она была бы чрезвычайно интересна: история какого-нибудь совсем середняцкого городка, вроде Переяславля Залесского, или Шацка, Путивля и прочих. Что пережил он за триста лет борьбы со степью? Сколько раз оставались от него одни развалины, как на этих развалинах снова появлялись русские люди, снова строили, укрепляли, возделывали, как приходили очередные нашествия, как снова все сметалось с лица земли, и как — с каким-то совсем неправдоподобным упорством — снова появлялись «разного чина люди» опять строился город и как он все больше и больше становился «тылом» — степь уходила, отступала, впереди нашего Шацка или Путивля создавались новые форпосты, оттесняли степь еще дальше и как люди сегодняшнего Шацка только в очень туманных преданиях помнят сверхчеловеческие лишения и усилия своих прадедов. Кое-что мы знаем из курсов русской истории. Но в этих курсах нет даже подсчета того, сколько раз подвергалась разгрому столица. То, что сказано о стройке жизни и борьбе украинных городов, воспринимается нами столь же ярко, как и любая статистическая таблица: в таком-то году жило столько-то людей, в таком-то осталось меньше одной десятой. Живой картины у нас нет. Ибо, в сущности, нет у нас и истории нации — проф. Виппер тут совершенно прав. Есть история «правительственных распоряжений и указаний», есть весьма подробная летопись войн и хроника дворцовой жизни — со всеми ее альковными подробностями, но истории нации у нас нет. Биография какой-нибудь, церковушки Путивля или Ряжска дала бы нам говорящий кинофильм: вот что было прожито и пережито вокруг этой церковушки за семьсот лет.

Мы знаем — по Соловьеву, Ключевскому и Платонову, — как создавался и укрепленный пояс вокруг Москвы, эта «линия Мажино» Московской Руси, более удачливая, чем ее французские и прочие подражатели двадцатого столетия. В своем первом, известном нам варианте, она проходила по Оке в верстах в восьмидесяти от Москвы. Коломна, Кашира и Серпухов были передовыми укреплениями Москвы. Дальше, к юго-востоку от Оки, шло уже «поле», территория, где пахарь мог полагаться на собственные силы и, еще больше, на тонкость собственного слуха и быстроту собственных ног: никакая защита на этом поле была невозможна.

Окская линия, как и последующие кольца укрепления не были похожи ни на линию Мажино ни на Китайскую стену: это был укрепленный пояс, рассчитанный не только на пассивную, но и на активную оборону. Впереди окской линии выдвигалась цепь «сторожей», мелких укрепленных и наблюдательных пунктов, от них высылались «станицы», — конно-разведывательные отряды, — между ними протягивались линии засек и завалов, существовала очень сложная и прекрасно разработанная система сигнализации и связи, татарские «сакмы», большие дороги татарских набегов, находились под постоянным наблюдением. И все-таки степь прорывалась в Москву.

Для степняка-кочевника всякий «поход» был вместе с тем и «бытом»: он не нарушал ни привычного образа жизни, ни привычной работы. Кочевали ли его стада в предгорьях Алтая или по степному берегу Оки — было, в сущности безразлично. Там, где могли пастись баран и конь, — кочевник был у себя дома. Отсюда та страшная легкость передвижения огромных масс, за которою, при тогдашней технике, никак не мог угнаться никакой оседлый народ. Для пахаря поход — это отрыв от дома, от пашни — следовательно и от хлеба. Если прорыв на Москву оказывался неудачным — степняк с той же стремительностью откочевывал на восток, с какою он шел на запад — и угнаться за ним было совершенно невозможно. Не было такого пункта, достигнув которого можно было бы сказать: вот теперь — конечно, цитадель разбойников разрушена — ибо разбойники могли уйти хотя бы и в Монголию — часть их впоследствии и уходила. Очень трудно было — при тогдашней технике, при тогдашних путях сообщения и разбросанности населения — более или менее своевременно обнаружить концентрацию татарских таборов и собрать достаточный заслон. Вынырнувши «искрадом» татары прорывались на Русь острым клином, развертывая свою конницу широким веером — и сметали все. Они не собирались ни задерживаться, ни укрепляться. Их задача была проще и поэтому легче: налететь, урвать и удрать. Задача обороны была соответственно сложнее, ибо не было определенных стратегических пунктов, которые надо было защищать в первую очередь. «Стратегическим пунктом» был всякий русский человек, которого можно было взять в плен и продать в рабство. Старики и дети истреблялись, деревни сжигались, работоспособное население уводилось в полон. Этими полонянниками — лучшим элементом страны — были наполнены и восточные и средиземноморские рынки. Никакая статистика никогда не сможет учесть, сколько миллионов людей страна потеряла только таким образом. Но, с очень грубой приблизительностью, можно определить во что именно обошлась эта торговля самим татарам.

Историки анализируют причины упадка Орды и не касаются вопроса, который напрашивается сам по себе: такие налеты очень дорого обходились Руси, но во что именно они обходились татарам?

Мы не знаем цифр населения ни Москвы, ни Орды XIII века. Но судя по тем массам, которые Орда бросала на Москву и, которые, кроме того, у нее оставались для других операций, трудно предположить, чтобы татарские массы были бы количественно меньше русских. Шестьсот лет спустя первая всероссийская перепись 1897 года определила количество татар в 1,9 % ко всему населению Империи и русских — в 72,5 %. Если бы были цифры, допустим, XV века, то они, вероятно, указывали бы на количество татар, равное, допустим, половине русского населения. Или иначе говоря, начиная от исходного пункта первого татарского нашествия пропорция татар и русских постепенно уменьшалась не в пользу татар. И по всему ходу борьбы Москвы со степью довольно ясно видно, как постепенно слабел напор татарской массы, и усиливался отпор русской, как татарские полчища превращались в небольшие, сравнительно, разбойные отряды, пока завоевание Крыма не положило конец и им.

Здесь опять действуют «неслышные органические причины», говорит Л. Тихомиров. Эти причины едва ли лежали в разнице коэффициента рождаемости. При нападении на Русь и сами татары несли страшные потери. Когда налет удачно сходил с рук, когда татарам удавалось и прорваться и удрать — эти потери, вероятно, не были особенно велики. Но когда орду перехватывали, — она подвергалась полному уничтожению. В более поздние времена примеры такого уничтожения давали малороссийские гетманы: они подстерегали татарские орды на путях к северу или с севера обратно и вырезывали всех. Казанские походы Ивана III и Ивана IV сопровождались страшной резней. Отголоски этой ожесточенности докатились до наших последних столкновений с Азией — до наших кавказских и среднеазиатских войн. Монгольская степь поставила перед русским народом вопрос о борьбе не на жизнь, а на смерть — и поплатилась жизнью.

Однако и наши потери были чудовищны. Периодически выжигались городские центры страны, — и Курск с его трехсотпятидесятилетним запустением никак не был исключением, — разорялось и разбегалось крестьянское население, лучшие элементы страны или гибли в боях или уводились в полон, и надо всей страной в течение почти тысячи лет устанавливался постоянный и вызванный беспощадной неизбежностью режим военного положения. Мы никогда не сможем сказать, во что обошелся стране этот режим. Но были сделаны кое-какие подсчеты того, во что обошлась нам Турция.

А. Керсновский в «Истории русской армии» (т. 1 стр. 9) приводит исследования профессора В. Ламанского, согласно которым с XV по XVIII век включительно из Великой и Малой Руси, частично из Польши (Польша тогда владела русскими западными областями) в турецкий плен было уведено от трех до пяти миллионов человек. На основании исследования архивов венецианской республики, проф. Ламанский рисует такую картину:

«Венецианские посланники XVI века говорят, что вся прислуга Константинополя у турок и у христиан состояла из русских рабов и рабынь. Не было нянек и кормилиц, если крымцы долго не чинили набегов на Восточную и Западную Русь… Венеция и Франция употребляли русских рабов на военных галерах, как гребцов колодников, вечно закованных в цепи. Кольберг особенно не жалел денег на покупку этих рабов на рынках Леванта».

Вопрос, как видите, шел не о рынках и «сферах влияния», не о завоеваниях территорий и ограблениях естественных и неестественных богатств, вопрос шел о быть и не быть. За четыре века после татар Русь потеряла от трех до пяти миллионов, а это был лучший элемент нации. Сколько она потеряла за время борьбы с татарами? Примите во внимание значение миллиона для тех времен: вся Россия при Иване Грозном насчитывала меньше пяти миллионов. Значит только турки увели в плен массу, почти равную всему населению страны в середине XVI века. Сколько увели татары? Сколько людей погибло в боях? Сколько их погибло при транспорте живого товара от мест его добычи до мест его сбыта? В сумме это, вероятно, будет в два или в три раза больше людей, чем их имела вся Россия во времена Грозного.

Западная Европа ничего подобного не знала. Никакие степняки не уводили в рабство ее населения. Западная Европа тихо и семейственно резала сама себя. Руси же пришлось с первых дней своего существования до 1941 года включительно, бороться за голую жизнь на своей земле.



предыдущая глава | Народная монархия | cледующая глава