home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню




ФЕОДАЛИЗМ


Классическое определение основных черт феодализма, принятое в марксистской литературе, дано Лениным. Эти основные черты Ленин формулирует так:

1) Государство натурального хозяйства;

2) Отсутствие у непосредственного производителя средств производства;

3) Личная зависимость крестьянина от землевладельца;

4) Низкое рутинное состояние техники.

Как видите сами, крепостное хозяйство России середины прошлого века целиком подходит под ленинское определение феодализма — однако, никто же, в самом деле, не станет утверждать, что Россия Николая Первого была феодальным государством. Из ленинского определения полностью выпадает самая основная черта феодального строя — — дробление государственного суверенитета, исчезновение идеи единой общенациональной власти. Феодальный барон Западной Европы хозяйствовал совершенно так же, как и русский помещик чичиковских времен, однако, ни Ноздрев, ни даже Собакевич, никакими феодалами не были, а вестфальский барон этим феодалом был.

Если рассматривать феодализм с ленинской точки зрения, то тогда изобретатель и открыватель наших «феодальных отношений», Павлов-Сильванский, будет более или менее прав: некоторые — далеко не все — юридические и экономические черты, свойственные типично феодальному развитию Западной Европы, можно подметить и у нас — и притом на очень значительных промежутках времени. Но если рассматривать феодализм, не как известную систему «производственных отношений», а как раздробление государственного суверенитета среди массы мелких, но принципиально суверенных владетелей, то тогда прорыв феодализма в нашу историю нужно признать не правилом, а только исключением.

К «производственным отношениям» феодализм не имеет никакого отношения. И утверждение марксизма, что «по сравнению с рабовладельческим обществом феодализм представляет более прогрессивную форму производственных (а не юридических! И. С.) отношений», блещет таким же остроумием, как и ленинское определение самого феодализма. Достаточно вспомнить огромную культуру и необычайно высокий уровень римского «производства». Феодальная Европа, нищая, грязная и безграмотная, уж никак не представляла собою «более прогрессивной формы производственных отношений» — это вопреки Гегелю, был сплошной регресс. Феодализм приходит не из производственных отношений. Он приходит от жажды власти, взятой вне всякой зависимости и от производства и от распределения. Феодализм — это, так сказать, демократизация власти — передача ее всем тем, у кого в данный момент и в данном месте есть достаточная физическая сила для отстаивания своих суверенных баронских прав — Faustrecht — кулачное право. Феодализм иногда предполагает юридическую основу власти, но он никогда не предполагает моральной.

Феодал правит не «во имя» нации, народа, крестьян, и кого бы то ни было еще. Он правит только и исключительно в своих собственных интересах, закрепленных такими-то и такими-то битвами и пергаментами. Для феодала монарх не есть носитель определенных нравственных идеалов или даже практических интересов народа или нации, а только «первый среди равных», которому повезло быть сильнее остальных. Внеморальное происхождение феодала оставило свои следы и на западноевропейской монархии — по происхождению чисто феодальной. И нам, еще и до сего времени, приходится называть «монархией» и западноевропейскую и русскую ее формы, — формы, выросшие из совершенно разных моральных источников и имеющие совершенно разную историческую практику.

Феодализм вырос прежде всего из жажды власти во имя своего личного права.

Жажда власти есть, конечно, общечеловеческое свойство, и поэтому тенденция к развитию феодализма будет в той или иной степени свойственна всем странам и всем народам мира. «Трудолюбивые приват-доценты» всегда смогут раскопать десятки мелочей, свидетельствующих о наличии «феодальных отношений» где угодно. Но если оторваться от мелочей, то мы должны сказать, что Рим, например, феодальных отношений не знал вовсе. Были помещики и были сенаторы, были проконсулы и были императоры, но баронов не было. Суверенная власть «народа и сената римского», выгравированная на римских орлах, оставалась единым и нераздельным источником всякой власти — даже и власти римских императоров. Гражданские войны Рима ни в какой степени не носили характера феодальных войн средневековой Европы. Вовсе не знала феодализма и древняя Греция с ее уже чисто капиталистическими отношениями. Да, Греция была раздроблена на ряд суверенных государств, но это были хотя и крохотные, но все-таки государства — монархии и республики, принципиально равноправные друг другу и никак не находившиеся в феодальном подчинении или соподчинении.

Власть феодала есть власть помещика — в большинстве крупного, присвоившего себе, помимо крестьянской земли и крестьянского труда, еще и прерогативы верховной власти и по отношению к крестьянину и по отношению к другому феодалу. Этого не было ни в Греции, ни в Риме, ни в Китае — этого не было и у нас. Еще раз повторяю, что феодализм явился, как жажда власти, не оправдываемой никакими моральными целями, никаким общим благом, как жажда власти самой по себе — an und fer sich. По чисто германской концепции, повторенной и в XX веке, — сила родит право и право требует власти.

Феодал, подыскивающий моральные оправдания своей власти, — является логической нелепицей.

Германские племена навязали свое феодальное устройство и свою феодальную концепцию не только кельтской, но и романской Европе. В какой степени были свободные от этого влияния славянские племена?

Этот вопрос подводит нас к вопросу о глубинной сущности феодализма: о том строе, который создает известные не только экономические и юридические, но также и моральные отношения. Этого вопроса я могу коснуться только мельком: полный ответ на него был бы ответом о самой глубинной духовной разнице между западноевропейским и русским человеком. На эту тему кое-что писали славянофилы. Писал Герцен. Писал даже и Чаадаев. Сейчас об этом пишут в Европе. Немецкий профессор Шубарт свою книгу о Европе и России заканчивает так:

«Англичанин хочет видеть мир — как фабрику, француз — как салон, немец — — как казарму, русский, — как церковь. Англичанин хочет зарабатывать на людях (Митменшен), француз хочет им импонировать, немец — ими командовать, — и только один русский не хочет ничего. Он не хочет делать ближнего своего — средством. Это есть ядро русской мысли о братстве и это есть Евангелие будущего».

В начале книги та же мысль выражена не столь афористически.

«Западноевропейский человек, — говорит профессор Шубарт, — рассматривает жизнь, как рабыню, которой он наступил ногой на шею… Он не смотрит с преданностью на небо, а, полный властолюбия, злыми враждебными глазами глядит вниз, на землю. Русский человек одержим не волей к власти, а чувством примирения и любви. Он исполнен не гневом и ненавистью, а глубочайшим доверием к сущности мира. Он видит в человеке не врага, а брата».

Шубарт — по стопам Шпенглера, — предсказывает, что «гибель европейской культуры — неизбежна», и что Россия спасет Европу: «Европа была проклятием России. Дай Бог, чтобы Россия стала спасением Европы».

Спасение Европы — в данный момент интересует нас сравнительно мало: наша очередная задача — наше собственное спасение. Мыслители типа Шубарта могут не принимать это за национальный эгоизм: ибо, если мы погибнем, — то кто тогда будет спасать Европу? И если Европа «была проклятием России», — точка зрения на которой стою и я, — то путь нашего спасения лежит прежде всего в нашем спасении от Европы и от того, что она нам с собою принесла. В частности, от всех наследий и последствий феодализма.

Наши историки, анализируя феодализм, неизменно исходили из чисто западноевропейских представлений о мире и, уклоняясь от какого бы то ни было сравнения с каким бы то ни было другим миром, — ничего нам не объяснили: откуда же, в конце концов, родилось это историческое явление?

Читатель заметил, конечно, мое раздражение против профессиональных историков. Оно вызвано тем, что, например, в вопросе о феодализме, нам преподносили невероятную массу всяких мелочей, чудовищное, непосильное ни для какой памяти, количество Карлов и Фридрихов, которые, в сущности, решительно никому не нужны. А того, что нам нужно — принципиального отличия нашей психики от западноевропейской и, — как следствие этого, — принципиального отличия нашего государственного строительства от западноевропейского, наши профессиональные историки так и не заметили. И с высоты своих кафедр — иронизировали над «дилетантами»-славянофилами, которые, при всех своих отдельных ошибках, в конце концов, все-таки оказались правы.

Одно из общепринятых и общепризнанных отличий нашей психологии от западноевропейской заключается в нашем отношении к закону, к праву и к юриспруденции. Еще Тихомиров отметил: «никогда русский человек не верил и не будет верить в возможность устроения жизни на юридических началах». Но нам столько раз твердили и долбили о том западноевропейском уважении к закону, которого так не хватает нам, варварам, что мы целыми поколениями взирали на просвещенную Европу и со скорбью душевной констатировали: «ну, где уж нам!» И даже теперь нам трудно отделаться от некоторых, в сущности очевидно вздорных, представлений о святости закона.

Я еще раз приведу совершенно конкретный пример: меньше ста лет тому назад у нас существовала целая сумма законов, устанавливавших крепостное право. С какой, спрашивается стати стал бы русский мужик относиться с уважением к законам, превращавших его в двуногий скот? Наши либералы скажут: так это были законы варварской царской России. И я им отвечу, что примерно в то же время и такие же законы, — только по отношению к неграм, — существовали в самой, что ни на есть свободной в мире республике — САСШ, законы, превратившие негров в тот же двуногий скот, — с какой стати стали бы негры относиться с уважением к этим законам? В СССР существуют законы, предусматривающие «ликвидацию кулака», как класса», с женами и детьми этого «кулака». В Германии существовали законы о физическом уничтожении евреев. [9] Мне скажут: это крайности. Вот вам НЕ крайность:

Во Франции перед началом Второй мировой войны имелось около двухсот тысяч русских эмигрантов. Часть их приехала в эту свободную и прекрасную страну по своей инициативе. Часть — в годы Первой мировой войны была послана Россией для помощи прекрасной французской союзнице: корпуса составленные только из георгиевских кавалеров. Часть была приглашена французским правительством для восстановительных работ на севере Франции. По великолепному законодательству свободной и демократической Европы, русские бесподданные эмигранты не имели почти никакой возможности переезжать в какую бы то ни было другую страну: пускали только людей с деньгами. У большинства денег не было. А прекрасная Франция — своих вчерашних союзников, защитников, отчасти и спасителей (наша восточно-прусская операция, спасшая в 1914 году Париж), постепенно лишала права на работу. Ехать — некуда и работать нельзя. Русские инженеры, архитекторы, врачи работали нелегально, нарушая закон, в качестве белых рабов у французских инженеров, архитекторов, врачей. Составляли для них состояния — и получали гроши. Так, например, чертежи знаменитого парохода «Норманадия» были нелегально, то есть противозаконно сделаны русской группой инженера Юркевича — французских специалистов такого калибра не нашлось. Но деньги получили, конечно, французские владельцы русских белых рабов. У других русских людей не было и такой возможности. С какой стати стали бы они уважать законы этой «самой современной демократии»?

Если верить Э. Ремарку, автору знаменитой после Первой мировой войны книги «На Западном фронте без перемен», то точно такое же обращение испытали еврейские эмигранты из Гитлеровской Германии в демократическую Францию: хирурги получали по ставке полотера, и инженеры числились чернорабочими. Разницу «хозяева» клали в свой карман. Совершенно та же политика проводилась чисто демократической Францией и в ее колониях.

Мы ставим, — и всегда ставили, — внутренние нравственные принципы выше мертвой буквы формального закона. Само собою разумеется, что при нынешнем уровне нравственного развития человечества, никакое общество не может обойтись без судьи, обвинителя, тюремщика и палача.

Само собою разумеется, что никакое человеческое общество — при нашем нынешнем уровне духовной культуры, не может обойтись без принуждения, в том числе и наше. Но по дороге от палача к братству мы все-таки прошли гораздо большее расстояние, чем Западная Европа (о советской власти я, конечно, не говорю: здесь все основано на палаче). Но в довоенной России смертная казнь существовала только для цареубийц — такого мягкого уголовного кодекса не знала никакая другая страна в мире, — и более или менее широкое применение ее было возможно только по законам о военном положении.

Эти законы вводились каждый раз, когда революционный террор подымал голову, — это была самозащита. У М. Покровского («Сжатый очерк русской истории», стр. 207-209) целая глава озаглавлена так: «Травля коронованного зверя». Коронованный зверь — это Александр II, Царь-Освободитель, виновник освобождения крестьян, земского самоуправления, судебной и военной реформы и прочего и прочего. Самый опасный царь — и для реакции, и для революции. Ибо он, ликвидируя реакцию, тем самым затыкал пути для революции.

Царю— Освободителю стояли памятники не только в России. И в Софии, и Гельсингфорсе я сам видел цветы, которые я не знаю кто, -но каждое утро клал у подножия этих памятников. Этот царь, — Покровский в этом отношении был совершенно прав, — попал в положение травимого зверя. Советский историк с завидной откровенностью повествует, что надежда на восстание массы — провалилась, что среди самих революционеров поднялись против травли Государя возмущенные голоса: «Надо донести!» (стр. 208), что террористы решили продолжать травлю, независимо от того: «выскажется за нее большинство партии, или нет» (там же). Словом: чего наша левая нога хочет.

Левая нога постановила: «все силы террора сосредоточить на одном лице Государя».

«На „бунтарское движение“ (кавычки принадлежат Покровскому) этот достойный сын Николая Палкина умел ответить только самыми беспощадными преследованиями… Цари обыкновенно „миловали“ (кавычки опять принадлежат Покровскому), осужденных, а Александр на террористические покушения ответил полевым судом. Стали вешать так, как не вешал Николай: с августа 1878 года по декабрь 1879 было казнено 17 (семнадцать) человек».

Книжка Покровского издана в 1931 году, то есть, после четырнадцати лет действия «полевых судов» ВЧК — ОГПУ, после кровавых бань в Ярославле, Тамбове, Кронштадте, Крыму, Новороссийске, Одессе, после «ликвидации кулака, как класса, после всего того, что мы с вами знаем, или должны бы знать, очень хорошо. И вот, после всего этого, официальный советский историк находит в себе достаточный запас гражданской наглости, чтобы печатно возмущаться повешением семнадцати участников «травли коронованного зверя», — фразу о «коронованном звере» Покровский повторяет несколько раз подряд. О ВЧК, он, конечно, не говорит ничего.

Смертная казнь в дореволюционной России применялась только в исключительных случаях, нормальное уголовное законодательство не знало ее вовсе. Почти во всех западноевропейских странах убийство без смягчающих вину обстоятельств, вело за собой безусловную смертную казнь. Вся структура наших довоенных судов была построена на принципе «милости» и — там, где ее оказывали недостаточно, — вступали в силу Высочайшие повеления. Даже и Покровский, хотя и в кавычках, признает, что цари «миловали осужденных». Еще больше «миловало» их общественное мнение страны.

Усовершенствование нашего юридического мышления в западноевропейскую сторону было бы шагом назад, а не шагом вперед: уже и сама Западная Европа начинает тяготиться т. н. «формальными методами юриспруденции». И суд присяжных, не связанный формальными рамками закона, является все-таки ступенькой по дороге от палача к братству. Вспомним, по этому поводу, что у нас этот суд существовал задолго до Александра Второго с его судебными уставами: это был обычный суд Московской Руси («целовальники» — то есть присяжные). То, что существовало между Москвой и Александром Вторым — вот и было попыткой воспринять западноевропейские нормы: такого похабного суда Матушка-Россия не знала никогда, если не считать советских времен.

Наше отношение к писаным юридическим нормам отдает, так сказать, релятивизмом, теорией относительности, постольку-поскольку. Возможность построения Империи при пониженном уважении к закону объясняется прежде всего тем, что взамен писаных норм, у нас имеются неписаные, основанные на чувстве духовного такта. Такт же есть вещь, не укладываемая ни в какие юридические формулировки. И вот поэтому, иностранные наблюдатели, даже и дружественные нам, становятся в тупик перед «бесформенностью» русского склада характера. Даже и Шубарт мечтает о том, чтобы Россия, имеющая содержание, но не имеющая формы, спасла бы Европу путем наполнения своим содержанием ее формы. Будет, дескать, слияние европейской формы с русским содержанием… Упаси Господи.

Иностранные наблюдатели не подметили того, что форма есть и у нас — только это другая форма. Может быть, даже форма, находящаяся несколько в другом измерении. Наше измерение считает преступника «несчастненьким». Западное — злодеем.

Даже и советская власть не рискнула ввести у нас публичной смертной казни — во Франции даже дамы ходят глазеть на гильотину. [10]

У нас — человек, отбывший уголовное наказание, возвращается в свою прежнюю социальную среду, — в Западной Европе он становится конченным человеком: изгоем, парием человеческого общества… В одном из старых немецких охотничьих журналов мне попались путевые наброски какого-то слегка титулованного немецкого туриста по Сибири. Он искренне негодовал на сибирский обычай оставлять за околицей хлеб, сало, соль и махорку для беглецов из сибирской каторги: этакая гнилая славянская сентиментальность!

Как при этой сентиментальности, при «неуважении к закону», при «бесформенности русского характера», можно было построить мировую империю? Ответ был ясен: построили ее немцы — немцы дали государственную форму анархической славянской душе, немцы втиснули в государственные рамки расплывчатую большую славяно-монгольскую кровь… Позднейшие интуристские философствования на тему о позднейших революционных судьбах России, говорили о том, что после истребления большевизмом «немецкого» правящего слоя старой России — носителями государственности явились евреи, которые, де, закабалив страну спасли ее от развала на мелкие клочки. А от евреев Россию стал… «спасать» Гитлер.

Русскую государственную одаренность Европе нужно отрицать во что бы то ни стало, вопреки самым очевидным фактам истории, вопреки самым общепринятым законам логики. Ибо, если признать успех наших методов действия, то надо будет произнести суд над самим собой. Нужно будет вслед за нашими славянофилами, а потом и за Шпенглером и Шубартом сказать, что Западная Европа гибнет, что ее государственные пути — начиная от завоевания Рима и кончая Второй мировой войной, как начались средневековьем, так и кончаются средневековьем, и, что следовательно, данный психический материал ни для какой имперской стройки не пригоден по самому его существу.

Тогда нужно будет признать, что устроение человеческого общежития, начиная от разгрома Римской Империи и кончая Второй мировой войной, несмотря на всякие технические достижения, было сплошным провалом и что попытки пятнадцати веков кончаются ныне возвратом к методам вандалов, лонгобардов и франков. И что, следовательно, какого бы то ни было лучшего устроения жизни европейских народов нужно ожидать или от России, или от англосаксов. Но это означало бы отказ от государственной национальной самостоятельности всех племен Западной Европы. Это означало бы признание реакционности и бессмысленности всей политической истории Европы за последние полторы тысячи лет: ничего, кроме непрерывной резни не получилось. И нет решительно никакого основания предполагать, что что-нибудь получится: те методы завоевания, включения колонизации и прочего, которые практиковались вандалами и лонгобардами тысячу пятьсот лет тому назад — повторяются и сейчас, с истинно завидной степенью последовательности и постоянства. Если бы они увенчались физическим успехом, то Европа вернулась бы к стилю средневекового политического строя, осложненного современной техникой. Только и всего.

Наши историки описывая быт и нравы феодализма, рассказывали нам и об обрядах коммендации и оммажа, и о невероятно сложной системе подчинения и соподчинения вассалов и сюверенов, — но они ничего не сказали нам о той психологической почве, на которой выросли эти явления. Сейчас, на закате европейской политической самостоятельности, Шубарт нашел формулировку. По его мнению европеец от Господа Бога награжден чувством первобытного страха (Urangst), русский — таким же чувством доверия (Urvertrauen). Может быть, и так. Но помимо страха или доверия, в Европе есть черта, резко бросающаяся в глаза каждому человеку, у которого нет ни чековой книжки в кармане, ни философических книг в голове. Это — отгороженность каждого человеческого существа от каждого другого человеческого существа. Термин «эгоизм» был бы, может быть, слишком груб, но есть несомненное недоразвитие чувства общечеловеческой симпатии. Отгороженность создает и пресловутую четкость: я отгораживаю и самого себя и все свои права с той степенью точности, какая только возможна при современном состоянии юридической техники. Отец, тратя деньги на обучение сына, записывает в свой гроссбух все расходы — до последнего пфеннига. Вы садитесь в автомобиль вашего лучшего друга, и перед вашим носом прибита табличка, на которой написано, что в случае катастрофы, приятель никакой финансовой ответственности не несет: если этой таблички не будет, то он рискует, что в случае какой-нибудь автомобильной неприятности вы всю жизнь будете сосать из него деньги, в возмещение за пережитое вами нервное волнение. На садовых дорожках у того же приятеля прибиты таблички, предупреждающие вас, что по этим дорожкам вы можете ходить только на свой собственный риск и страх: если сломаете ногу, — приятель не отвечает.

Это есть, так сказать, материализация всяких человеческих отношений. Всякие человеческие отношения измеряются деньгами. [11] И не только человеческие: индульгенции, которые торговали Божьей благодатью распивочно и на вынос, в несколько смягченной форме существуют и сейчас — у нас они никогда не смогли привиться. Средневековый феод есть прежде всего отгороженность от целого — от народа, от нации, от государства, от человечества и от своего ближайшего соседа. Погоня за собственной властью — в первую очередь и во что бы то ни стало. Нехватка, самой элементарной способности чувствовать другого человека и сочувствовать ему.

От этого, в частности, происходит и знаменитая немецкая бестактность: они не понимают. Их возможности челевеческого понимания относятся к нашим, как лошадиное копыто к человеческим пальцам: да, копыто — вещь существенная, но строить копытом ничего нельзя, творческие возможности обрублены. Отсюда и лошадиная политика, которая ставит в тупик постороннего наблюдателя: неужели нельзя было сделать умнее? Оказывается, нельзя. Копытом, при всем его могуществе, играть на скрипке невозможно совершенно.



ГИБЕЛЬ КИЕВА | Народная монархия | cледующая глава