home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


1

Паж провел его по парадной лестнице в коридор, а потом в покои, выходившие окнами на главный двор. Паж постучал в дверь. Ее отворил Бертольдо.

— Рад тебя видеть, Микеланджело, в своем убежище. Великолепный полагает, что дни мои сочтены и поэтому мае надлежит заниматься с тобой даже в те часы, когда я сплю.

Комната, в которой оказался теперь Микеланджело, имела форму буквы Г и как бы распадалась на две половины. Здесь были две деревянные кровати с белыми нарядными одеялами, поверх которых стлались красные, в ногах у каждой кровати стоял сундук. Кровать Бертольдо помещалась в длинной части буквы Г; над изголовьем ее, покрывая стены, пестрели шпалеры с изображеньями дворца Синьории. На сгибе буквы Г, с внутренней стороны, возвышался большой поставец: он был наполнен книгами Бертольдо, включая его собственные сочинения по кулинарии, переплетенные в свиную кожу, тут же хранились бронзовые подсвечники, работать над которыми он помогал Донателло, и восковые и глиняные модели большинства его скульптур.

Кровать Микеланджело стояла в короткой части буквы Г: отсюда он мог видеть скульптуры на поставце, но постель Бертольдо была от него скрыта выступом стены. На стене, напротив кровати, висела доска с изображением сцены Крещения, ближе к окну, выходившему на Виа де Гори, помещались вешалка и стол, на котором поблескивали ваза и кувшин с водой.

— Тут все устроено так, что мы можем не мешать друг другу, — сказал Бертольдо. — Спрячь свои вещи в сундук у кровати. Если у тебя есть что-нибудь ценное, я могу запереть в этот античный ларец.

Микеланджело глянул на свой узелок с платьем и заштопанными чулками.

— Все, что есть у меня ценного, — это пара рук; прятать их под замок мне бы не хотелось.

— Руки у тебя такие, что прятать их было бы грех.

В постель они легли в тот вечер рано. Бертольдо зажег свечи в бронзовых подсвечниках; лучи от них, словно пальцы, дрожа, тянулись через всю комнату. Микеланджело и Бертольдо не видели друг друга, но кровати их стояли так близко, что они могли спокойно разговаривать. И обоим хорошо был виден четырехугольный поставец с моделями работ Бертольдо.

— Ваши скульптуры при свете свечей выглядят очень красиво.

Бертольдо минуту молчал, потом тихо ответил:

— Полициано говорит так: Бертольдо — не скульптор миниатюры, он просто миниатюрный скульптор.

Микеланджело шумно, будто обжигаясь, втянул губами воздух. Услышав этот протестующий звук, Бертольдо продолжал мягким тоном:

— В жестокой остроте поэта есть доля правды, Микеланджело. Разве не горько думать, что ты со своей подушки одним взглядом можешь обнять весь труд моей жизни?

— Ну, кто же измеряет достоинства скульптуры на вес, Бертольдо!

— Как ни измеряй, а мои вклад в искусство очень скромен. Талант достается недорого, дорого обходится служение искусству. Оно будет тебе стоить всей жизни.

— А на что же иное нужна наша жизнь?

— Увы, — вздохнул Бертольдо, — порой мне казалось, что она нужна на многое: на охоту с соколами, на удовольствие отведать новое блюдо, поволочиться за красивыми девушками. Разве ты не знаешь флорентийскую пословицу: «Жизнь дана для наслаждений». А скульптор должен создать целое полчище статуй. Он должен трудиться и обогащать искусство лет сорок, а то и шестьдесят, как Гиберти и Донателло. Ему надо сделать столько, чтобы его произведения знал весь мир.

Усталость одолевала Бертольдо. Прислушиваясь к его глубокому, размеренному дыханию, Микеланджело скоро понял, что старик засыпает. Сам он, закинув руки под голову, лежал, не смыкая глаз, и думал над словами учителя. Ему все казалось, что в этих поговорках — «Жизнь дана для наслаждений» и «Жизнь есть труд» — нет никакой разницы, что в них один смысл, Вот я живу здесь, во дворце Медичи, думал Микеланджело, и наслаждаюсь созерцанием бесконечного множества шедевров искусства, изучаю их, а там, в Садах, целый угол завален прекрасным мрамором, над которым можно работать. Когда Микеланджело все-таки уснул, на губах его блуждала улыбка.

Он встал с первыми лучами рассвета, оделся потихоньку и пошел бродить по залам дворца. Он гладил руками античную статую Марсия, изваяния Фаустины и Африкана, разглядывал яркую венецианскую живопись в комнате, которая оказалась прихожей; сравнивал портреты, написанные Поллайоло, с мраморными портретами Мино да Фьезоле; долго стоял в часовне, восхищаясь фресками Беноццо Гоццоли, на которых были изображены три евангельских волхва, спускавшиеся по холмам вниз от Фьезоле; потом, предварительно постучавшись в дверь, он прошел к Донателлову «Вознесению», «Святому Павлу» Мазаччо, «Сражению при Сан Романо» Учелло — он стоял и с благоговением смотрел на них, широко открыв глаза, забыв все на свете, пока у него не закружилась голова: на миг ему показалось, что он бредит, что все это видится ему во сне.

Часам к одиннадцати он вернулся в свою комнату; дворцовый портной уже позаботился о его новой одежде, она лежала на кровати. В радостном волнении он накинул на тебя шелковую рубашку и замер, разглядывая себя в зеркале. Удивительно, как он похорошел, одевшись в богатое платье: алый берет словно нарумянил его щеки, откинутый на плечи капюшон фиолетового плаща придал более изящные очертания даже его голове, а золотистого цвета сорочка и чулки будто излучали веселое сиянье. Микеланджело вспомнил тот день, когда он, два года назад, сидя в спальне на кровати, набрасывал карандашом свой портрет и, мучительно исправляя его, все ждал условленного свиста Граначчи.

Зеркало говорило ему, что он сильно изменился к лучшему. Он не только подрос дюйма на два, почти догнав невысоких взрослых мужчин, но и прибавил в весе. Скулы уже не выпирали, как у скелета, рот и подбородок стали крупнее, и от этого было не так заметно, что уши у него отодвинуты слишком далеко к затылку. Чтобы немного прикрыть чересчур широкий лоб, он начесал на него сбоку прядь своих волнистых волос. Даже его небольшие, с тяжелыми веками глаза словно бы открылись шире, и смотрели они уверенно, как у человека, который нашел свое место в жизни. Теперь уж никто не подумает, что голова у него построена в нарушение всяких правил, без линейки и отвеса.

Он боготворил красоту, встречая ее в других людях, но сам был наделен ею до обиды скупо. Уже в тринадцать лет он осознал, насколько он мал ростом и невзрачен. Горячо восхищаясь мощью и стройностью мужского тела, он с грустью смотрел на свои худые руки и ноги. Сейчас, в этом платье, он, конечно, не так уж дурен…

Погруженный в свои мысли, он не заметил, как вошел Бертольдо.

— О, Бертольдо… Я лишь на минутку…

— Как вижу, ты не можешь налюбоваться на себя, обрядившись в эту роскошь.

— Я и не думал, что могу быть таким…

— А ты и не можешь. Такое платье положено носить только по праздникам.

— Разве воскресный обед — не праздник?

— Надевай-ка вот эту блузу и тунику. Скоро день Непорочной Девы, тогда и пофрантишь.

Микеланджело вздохнул, снял с себя фиолетовый плащ, расшнуровал чудесную желтую рубашку, потом с озорством взглянул на учителя.

— Я понимаю: когда запрягают лошадь в плуг, надевать на нее расшитую сбрую не годится!



Они поднялись по широкой лестнице наверх, миновали антресоли и обширный зал, потом, круто повернув направо, вошли в столовую. Микеланджело был удивлен, увидя строгую комнату, лишенную картин и статуй. Края панелей, наличники окон и дверные косяки в ней были обиты листовым золотом, стены выкрашены в кремовый цвет, сдержанный и спокойный. Стол, вернее, три отдельных стола, был поставлен буквой П; перекладина этой буквы представляла собой стол самого Лоренцо; подле него было двенадцать легких золоченых стульев, а у боковых столов, с внешней и внутренней стороны, стояло по двадцать четыре стула, — таким образом, все обедавшие, общим числом шестьдесят, оказывались неподалеку от хозяина.

Микеланджело и Бертольдо явились к обеду почти первыми. Задержавшись на секунду у двери, Микеланджело увидел Лоренцо, по правую руку от него Контессину, а по-левую — какого-то флорентинского купца.

— А, Микеланджело! — сказал, заметив его, Лоренцо. — Проходи и садись подле нас. Места тут заранее не распределяются; кто первым придет, тот ближе и садится, — было б свободное место.

Контессина тронула рукой соседний стул, приглашая Микеланджело сесть рядом с нею. Он сел, взгляд его сразу же был привлечен великолепными столовыми приборами: здесь были граненые хрустальные бокалы с золотой каемкой, серебряные блюда с флорентийскими золотыми лилиями, серебряные ножи, серебряные ложки с родовым гербом Медичи — шесть шаров, расположенных друг под другом: три, два и один. Едва Микеланджело успел учтиво поздороваться с Лоренцо, как дворцовые пажи начали отодвигать вазы и горшки с цветами, за которыми в нише, напоминавшей раковину, был скрыт оркестр: клавикорды с двойной клавиатурой, арфа, три большие виолы и лютня.

— Рада тебя видеть во дворце, Микеланджело, — сказала Контессина. — Отец говорит, что ты будешь членом нашего семейства. Могу я называть тебя братом?

Он чувствовал, что его поддразнивают, и досадовал: «Ну почему я родился таким неловким на язык?» Минуту размыслив, он ответил:

— Наверно, лучше звать меня не братом, а кузеном?

Контессина рассмеялась.

— Как хорошо, что ты обедаешь здесь в первый раз в воскресенье. Ведь в другие дни женщин за этот стол не допускают. Мы обедаем в верхней лоджии.

— Значит, я не увижу тебя целую неделю? — вырвалось у Микеланджело. Глаза у нее сделались такими же круглыми, как вошедшие в пословицу круги Джотто.

— Разве дворец так уж велик?

Микеланджело смотрел, как длинной чередой, будто в тронный зал короля, все в ярких цветных одеждах, входили приглашенные на обед. Встречая гостей, музыканты играли «Испанского Кавалера». На обед явились дочь Лоренцо Лукреция со своим мужем Якопо Сальвиати; двоюродные братья Лоренцо — Джованни и Лоренцо де Медичи, которых Великолепный воспитывал с тех пор, как они остались сиротами; настоятель Бикьеллини, остроумнейший человек, в очках, глава капитула августинцев при церкви Санто Спирито, в которой хранились личные библиотеки Петрарки и Боккаччо; Джулиано да Сангалло, создавший проект замечательной виллы в Поджо а Кайано; ехавший в Рим герцог Миланский со своими приближенными; посланник турецкого султана; два кардинала из Испании; члены высоких семейств, правящих в Болонье, Ферраре и Ареццо; ученые, привезшие древние рукописи, трактаты и произведения искусства из Парижа и Берлина; члены флорентийской Синьории; некрасивый, но обходительный Пьеро Содерини, которого Лоренцо готовил на пост главного магистрата Флоренции; эмиссар венецианского дожа; профессора из Болонского университета; богатые флорентинские купцы и их жены: заезжие коммерсанты из Афин, Пекина, Александрии, Лондона. Все они явились сюда, чтобы выразить почтение хозяину.

Контессина рассказывала Микеланджело о людях, рассаживающихся за столом. Тут был Деметрис Халкондилес, глава греческой академии, основанной Лоренцо, и редактор первого печатного издания Гомера; Веспасиано да Бистиччи, крупный библиофил, доставлявший редкие манускрипты в библиотеки папы Николая Пятого, Алессандро Сфорца, графа Ворчестера и самих Медичи; английские ученые Томас Линакр и Вильям Грокин, занимавшиеся под руководством Полициано и Халкондилеса; Иоганн Рейхлин, немецкий гуманист, ученик Пико делла Мирандола; монах фра Мариано, для которого Лоренцо по проекту Джулиано да Сангалло выстроил монастырь за пределами ворот Сан Галло; дипломат, привезший весть о внезапной кончине Матиаша Венгерского, восхищавшегося «князем-философом Лоренцо».

Пьеро де Медичи, старший сын Лоренцо, и его элегантно одетая жена Альфонсина Орсини немного запоздали, и им пришлось сесть на последние места за одним из длинных столов. Микеланджело заметил, что они были обижены.

— Пьеро и Альфонсина не одобряют эти республиканские нравы, — сказала Контессина шепотом. — Они считают, что у нас должен быть такой порядок, при котором на главных местах сидят только Медичи, а уж ниже их пусть рассаживаются плебеи.

В столовую вошел второй сын Лоренцо Великолепного, Джованни, со своим двоюродным братом Джулио. На макушке Джованни поблескивала свежевыбритая тонзура, один глаз у него постоянно дергался и мигал. Он был высок ростом, дороден, с тяжелыми чертами лица и пухлым подбородком; от матери он унаследовал светло-каштановые волосы и приятный цвет лица. В Джулио, побочном сыне погибшего брата Лоренцо, было что-то зловещее. Красивый, черноволосый, он зорко оглядывал собравшуюся компанию, не пропуская никого и стараясь понять, в каких отношениях между собой находятся гости. Он примечал всякое обстоятельство, которым мог бы воспользоваться для себя.

Последней явилась Наннина де Медичи; ее вел под руку изящный, изысканно одетый мужчина.

— Моя тетка Наннина, — шепнула Контессина. — А это ее муж Бернардо Ручеллаи. По словам отца, он хороший поэт, пишет пьесы. Иногда в его саду устраивает свои собрания Платоновская академия.

Микеланджело во все глаза разглядывал двоюродного брата своей матери. О том, что Ручеллаи приходятся ему родственниками, Контессине он не сказал.

Музыканты заиграли «Коринто» — эта музыка была написана по одной из идиллий Лоренцо. Два лакея, стоявшие у подъемников, стали принимать блюда с угощением. Слуги разносили на тяжелых серебряных подносах речную рыбу. Микеланджело был потрясен, увидев, как один из гостей, моложавый мужчина в многоцветной яркой рубашке, схватил с подноса маленькую рыбку, поднес ее к уху, потом ко рту, сделал вид, что разговаривает с нею, а затем вдруг разрыдался. Все, кто сидел за столом, не спускали с него глаз. Микеланджело обратил недоумевающий взгляд к Контессине.

— Это Жако, дворцовый шут. Он здесь напоминает: «Смейся. Будь флорентинцем!»

— О чем это ты плачешь, Жако? — спросил Лоренцо шута.

— Несколько лет назад мой папаша утонул в Арно. Я и спрашиваю у этой маленькой рыбки, не видала ли она его где-нибудь. А рыбка говорит, что она слишком молода и не встречала моего папашу; советует мне спросить об этом рыбу постарше, может быть, она что-нибудь скажет.

Лоренцо, казалось, был доволен. Он сказал:

— Дайте Жако большую рыбину, пусть он ее спросит.

Все рассмеялись, испытывая некое облегчение; иностранцы, сидевшие за одним столом с Лоренцо, — а эти люди впервые встречались друг с другом и, вероятно, привыкли к совсем иным правилам, — начали беседовать с теми из гостей, кто находился ближе. Микеланджело, не понимавший такого рода веселья и весьма удивленный присутствием шута за столом Лоренцо, тоже почувствовал, что его хмурая недоброжелательность утихает.

— Ты что, не любишь посмеяться? — спросила не спускавшая с него глаз Контессина.

— Я не привык. Дома у нас никогда не смеются.

— Таких людей, как ты, мой учитель-француз называет un homme serieux. Но мой папа тоже серьезный человек; он только считает, что посмеяться очень полезно. Ты сам увидишь, когда поживешь с нами побольше.

Речная рыба сменилась жарким. Микеланджело даже не ощущал вкуса пищи, взгляд его был теперь прикован к Лоренцо, который разговаривал то с одним из своих гостей, то с другим.

— Неужели Великолепный ведет деловые переговоры все время, пока тянется обед?

— Нет, ему просто нравятся эти люди, нравится шум, болтовня и шутки. Но в то же время в голове у него тысяча замыслов, тысяча дел, и, когда он кончает обед и выходит из-за стола, все эти дела оказываются уже решенными.

Слуги у подъемников приняли молочных поросят, зажаренных на вертеле, — в пасть каждому поросенку был вставлен цветок розмарина. Появился певец-импровизатор с лирой; перебирая струны, он мастерски пел песню за песней, в которых в язвительном тоне говорилось о самых свежих новостях и событиях, о слухах и сплетнях.

После десерта гости вышли прогуляться в просторный зал. Контессина взяла Микеланджело под руку.

— Понимаешь ли ты, что это значит — быть другом? — спросила она.

— Мне старался растолковать это Граначчи.

— У Медичи все друзья, все, кто угодно, — и вместе с тем нет ни одного друга, — тихо сказала она.


предыдущая глава | Муки и радости | cледующая глава