home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


9

Чтобы отметить выступающие места статуи — левую ступню Давида, левое колено, запястье правой руки, левую руку с ее отведенным в сторону локтем и пальцами, сжимающими пращу, Микеланджело укрепил на мраморе гвоздики с широкой шляпкой. Проверяя себя по этим отметкам, он мог вести фронтальную линию от левого колена вверх к бедру и груди, показав в ней огромную физическую мощь Давида, мог ваять мягкую плоть живота, в которой таилась дрожь беспокойства, левую руку, ухватившую пращу, могучую кисть правой руки — настороженную, чуткую, с камнем наготове. Ради страховки он опять оставил на тыльной стороне глыбы вдвое больше нетронутого мрамора, чем ему было нужно в конце работы, хорошо помня, что у статуи, когда ее осматривают со всех сторон, бывает сорок разных аспектов.

Он задумал показать Давида независимым человеком: статуя должна быть водружена среди открытого широкого пространства. Она немыслима ни в тесной нише, ни у стены, ни как украшение фасада или деталь, смягчающая суровые углы здания. Давид должен быть всегда на свободе. Мир — это поле сражения, и человек в мире — всегда начеку, неизменно готов встретить опасность. Давид — борец, он не жестокий, ослепленный безумием губитель, а человек, который способен завоевать свободу.

Теперь фигура обрела наступательную энергию, стала вырываться из толщи мрамора, стремясь утвердить себя в пространстве, и бешеный натиск Микеланджело был равен по силе этой атаке камня. Сангалло и Сансовино, зайдя к нему под вечер в воскресный день, были потрясены его рвением.

— Я не видал ничего подобного! — воскликнул Сангалло. — Какую уйму щебенки он сбил с этого мрамора всего за пятнадцать минут! Его друзьям-каменотесам ни за что не насыпать бы такой груды за целый час.

— Меня поражает не обилие щебенки, а его пыл, — сказал Сансовино. — Я вот смотрел, как взлетают почти на два аршина вверх эти осколки, и думал, что весь мрамор вот-вот рассыплется в прах.

— Микеланджело, — с тревогой заметил Сангалло, — ты обтачиваешь форму так смело, что врубись в камень на волос глубже — и все полетит к черту.

Микеланджело оборвал работу, повернулся и пристально посмотрел на друзей.

— Мрамор, вынутый из каменоломни, больше не гора, а река. Он может течь, может менять направление. Мое дело — помочь мраморной реке изменить свое русло.

Когда Сангалло и Сансовино ушли, Микеланджело сел у ног Давида и оглядел его снизу вверх. Сколько же надо времени, чтобы вынянчить колонну — это все равно, что вырастить фруктовое дерево, — думал он. И все же любая форма в статуе рано или поздно отразит в себе, будто в зеркале, и затраченное на нее время и любовь, которую в нее вложишь. Предостерегающие слова Сансовино о том, что мрамор вот-вот рассыплется в прах, отнюдь не пугали Микеланджело — распределение веса в колонне он умел чувствовать до тонкости, и так проникал чутьем в самую сердцевину блока, что тяжесть рук, ног, торса, головы Давида ощущал как тяжесть собственного тела. Снимая слой за слоем с Давидовых бедер или колен, он знал совершенно точно, какой запас камня там еще остается.

Уничижительный отзыв Леонардо да Винчи об искусстве скульптора вонзался, как ядовитый шип, сразу и в самого Микеланджело, и в его детище — «Давида». Микеланджело видел тут серьезную угрозу. Влияние Леонардо распространялось во Флоренции все шире: если взгляд на скульптуру как на второстепенное ремесло восторжествует среди многих людей, его «Давида», когда он кончит работу, наверняка примут с холодным безразличием. Ему все больше хотелось дать Леонардо встречный бой.

В ближайшее воскресенье, когда художники вновь собрались в Обществе Горшка у Рустичи и Леонардо затронул вопрос о скульптуре, Микеланджело сказал:

— Это верно, что скульптура не имеет ничего общего с живописью. У нее свои особые законы. Но древний человек высекал из камня в течение многих тысяч лет и лишь потом стал писать красками на стенах пещер. Скульптура — самое первое и самобытное из искусств.

— Именно это обстоятельство и обесценивает ее! — отвечал Леонардо тонким своим голосом. — Скульптура удовлетворяла людей только до той поры, пока они не изобрели живопись. Ныне скульптура уже угасает.

Разъяренный Микеланджело, желая дать отпор, перешел на чисто личную почву.

— Скажите, Леонардо, правда ли это, — спросил он, — будто ваша конная статуя в Милане так громадна, что ее невозможно отлить? Значит, мы уже никогда не увидим ее в бронзе? И, говорят, ваша колоссальная глиняная модель разрушается столь быстро, что стала посмешищем всего Милана? Стоит ли удивляться вашим нападкам на скульптуру, если вы не можете закончить статую?

Все, кто был в мастерской, услышав эти слова, смущенно замолчали.

Спустя несколько дней Флоренция узнала, что, несмотря на взятку, Цезарь Борджиа двинулся с войском на Урбино и намерен поднять восстание против флорентийского правления в Ареццо. Леонардо да Винчи вступил в войско Цезаря Борджиа в качестве инженера, оказавшись в одном стане с Торриджани и Пьеро де Медичи. Микеланджело был вне себя от гнева.

— Ведь это предательство! — кричал он Рустичи, присматривающему за имуществом Леонардо, пока тот отсутствовал. — Цезарь Борджиа дает ему, видите ли, большое жалование — и он уже готов помогать завоеванию Флоренции. И это после того, как мы приняли его с распростертыми объятиями, поручали ему лучшие заказы на картины…

— Он не такой уж плохой на самом деле, — умиротворяюще говорил Рустичи. — Он теперь на мели, никак не может, видимо, закончить портрет Монны Лизы дель Джокондо. Для него важнее сейчас его новые военные машины, чем искусство. Пользуясь приглашением Цезаря Борджиа, он хочет испытать множество своих изобретений. А в политике он, представь себе, не разбирается.

— Объясни это флорентинцам, когда машины Леонардо будут сокрушать городские стены, — холодно ответил Микеланджело.

— Твои чувства можно понять, Микеланджело, но не забудь, что Леонардо совершенно чужд морали. Его не волнует, что люди считают правильным и что ложным. Истина и заблуждение в науке, в познании — вот единственное, о чем он думает.

— Я был бы рад, если бы его вышвырнули отсюда. Он уже пропадал однажды целых восемнадцать лет. Столько же, надеюсь, мы не увидим его и на этот раз.

Рустичи задумчиво покачал головой.

— Вы с Леонардо возвышаетесь над всеми нами, как Апеннины, и вы так ненавидите друг друга. Это бессмысленно. Или же и тут есть какой-то смысл?



Скоро наступили дни великолепного всевластия зноя. Редкие ливни не причиняли «Давиду» никакого вреда, разве что смывали с него пыль и крошку. Микеланджело работал в одних легких штанах и сандалиях, подставляя свое тело под жаркое солнце и впитывая в себя его силу. Он, словно кошка, ловко сбегал вниз и снова взбирался по приставной лестнице, ваяя на подмостках плотную, могучую шею Давида, величавую его голову, завитки коротких волос, — с особой заботой трудился он над спиною: надо было показать, что именно спина держит все тело Давида и служит главной движущей пружиной, давая направление всей мускулатуре. В статуе не могло быть ни одной невыразительной, несовершенной детали. Микеланджело никогда не понимал, почему столь непривлекательно изображают у человека половые органы. Если господь сотворил человека, как, согласно Библии, он сотворил Адама, то разве создал бы он воспроизводящие органы такими, чтобы их требовалось прятать, считая чем-то нечистым? Может быть, люди сами извратили тут всякий смысл, как они умудрились извратить многое на земле, — но что до того Микеланджело, когда он трудится над статуей. Презренное он сделает богоподобным.

Он не терял времени. Он работал, не выходя из сарая целые дни, хотя душными поздними вечерами он мог бы сидеть на прохладных ступенях Собора, где все еще собирались флорентийские молодые художники, и слушать пение под гитару, рассуждать о новых заказах, раздаваемых по всей Тоскане, спорить с Якопо по поводу того, какие из девиц на улице годятся для постели и какие не годятся… точно так, как это было четырнадцать лет назад. В июне Пьеро Содерини был избран гонфалоньером на новый двухмесячный срок. Народ спрашивал: если в Тоскане нет лучшего человека для этого поста, то почему ему не дадут возможности править дольше?

Когда Микеланджело узнал, что Контессина вновь ждет ребенка, он пошел хлопотать за нее к Содерини. Сидя перед гонфалоньером все в той же палате с окнами, выходящими на площадь Синьории, он говорил:

— Разве она не имеет права возвратиться в свой дом и там родить? Она не нанесла никакого ущерба республике. Прежде чем стать женой Ридольфи, она была дочерью Великолепного. В этом сельском домике, где нет ни малейших удобств, ее жизнь под угрозой…

— Деревенские женщины рожали и выкармливали детей в таких домиках тысячелетиями.

— Контессина — не деревенская женщина. Она слаба, хрупка. Она по-иному воспитана. Вы не попытались бы ради справедливости вступиться за нее в Совете Семидесяти?

— Это невозможно. — Голос Содерини был бесцветен и ровен. — И самое лучшее для тебя — никогда не упоминать больше фамилию Ридольфи.

Двухмесячный срок правления Содерини истек лишь наполовину, когда снова восстали Ареццо и Пиза, когда Пьеро де Медичи оказался в Ареццо, где ему обещали помощь в завоевании Флоренции, когда Цезаря Борджиа удерживал от нападения только страх перед ответными мерами Франции, когда городские ворота держали на запоре круглые сутки и было запрещено «всем, кто жил вдоль берега реки, спускать лестницы, чтобы никто не мог проникнуть в город», — именно в эти дни Микеланджело подучил приглашение отужинать с гонфалоньером во дворце Синьории. Он задержался у своей статуи до семи часов вечера, пока было светло, и лишь потом зашел домой — надеть свежую полотняную рубашку.

Содерини сидел за низким столом, его длинные желто-седые волосы были мокры — гонфалоньер только что помылся. Он спросил Микеланджело, как идет работа над «Давидом», потом сказал, что Совет Семидесяти решил изменить конституцию. Пост гонфалоньера, когда на него кого-то изберут, будет пожизненным. Затем Содерини, склонившись к столу, произнес небрежно-доверительным тоном.

— Микеланджело, ты слыхал о Пьере де Рогане, маршале де Жие? Он был во Флоренции с армией Карла Восьмого как один из его ближайших советников. Ты, может быть, помнишь также, что бронзовый «Давид» Донателло стоял на почетном месте во дворце Медичи.

— Когда дворец грабили, я ударился об этого «Давида» так, что у меня вскочила большущая шишка на затылке.

— Значит, ты его хорошо помнишь. Так вот, наш посол при французском дворе пишет нам, что маршал, останавливаясь во дворце Медичи, влюбился в «Давида» и хотел бы иметь нечто подобное. Много лет мы покупали покровительство Франции за деньги. Разве не лестно, что хоть однажды мы можем купить его за произведение искусства?

Микеланджело пристально посмотрела на человека, который вдруг стал проявлять к нему такое дружеское расположение. Отказать ему было невозможно. И он спросил:

— Я буду должен сделать копию Донателло?

— Скажем так: создать какой-нибудь скромный вариант, но не настолько плохой, чтобы омрачить воспоминания маршала.

Микеланджело положил ломтик сыра на разрезанную грушу.

— Никогда еще не представлялся мне случай оказать услугу Флоренции. И ваше предложение очень радует меня. Но, увы, я был когда-то настолько глуп, что отказался учиться литью у Бертольдо.

— У нас есть прекрасные литейщики: Бонаккорсо Гиберти, пушкарь, и Лодовико Лотти, мастер по колоколам.

Радость при мысли сделать что-то доброе для Флоренции сразу померкла, когда Микеланджело заново осмотрел Донателлова «Давида» во дворце Синьории. Ведь в своей новой статуе он так далеко ушел от Донателло! Как ему быть теперь, если он не может заставить себя изготовить копию и в то же время у него нет права что-либо изменить!

В следующий раз, идя во дворик Синьории, он прихватил с собой ящик для сидения и листы рисовальной бумаги. Давид, нарисованный им, получился старше, чем у Донателло, в нем было больше мужественности и мышечной силы, чувствовалось внутреннее напряжение, которое можно было бы передать в мраморе, но которое отсутствовало в гладком бронзовом юноше, стоявшем перед глазами. В заднем углу своей загородки Микеланджело укрепил на столе каркас и в редкие часы своего отдыха начал переводить карандашный набросок фигуры в грубую глиняную модель, медленно лепя гибкое обнаженное тело и громоздкий тюрбан. Микеланджело забавляла мысль о том, что в интересах Флоренции ему все-таки пришлось теперь ваять голову Голиафа, на которую торжествующе наступил ногою Давид. Без этой головы маршал, конечно, не будет счастлив.

Чудесная погода держалась вплоть до первого ноября, когда город пышно отмечал пожизненное избрание Содерини на пост гонфалоньера. Площадь Синьории была густо заполнена празднично одетой толпой, Микеланджело стоял на ступенях дворца, испытывая чувство гордой и спокойной уверенности. Через неделю полились пронзительные холодные дожди, надвинулась зима. Микеланджело и Арджиенто настлали крышу, выложили ее черепицей. Четыре жаровни не могли одолеть стужу в сарае. Микеланджело надевал шапку с наушниками. Бэппе завесил открытую часть загородки мешковиной, преграждая путь слабому свету, лившемуся с хмурых небес. Теперь Микеланджело страдал от мрака и холода в равной мере. Он работал при свечах и лампе. Не принесла большого облегчения и весна — с первых чисел марта начались проливные дожди, не прекращаясь до лета.

В конце апреля он получил приглашение пожаловать на обед в новые апартаменты дворца Синьории. Хозяйкою за столом была монна Арджентина Содерини, первая женщина, которой позволили жить во дворце. Комнаты тут были отделаны Джулиано да Сангалло и юным Баччио д'Аньоло; расположенные на втором и третьем этаже гостиная, столовая и спальня были в прошлом приемными комнатами нотариуса и актуария. Стены столовой были расписаны фресками, плафон позолочен, шкафы и буфет богато инкрустированы. Обеденный стол стоял напротив горящего камина, от которого шло тепло и дух доброго уюта. Микеланджело скинул с плеч зеленый плащ и втайне порадовался своей праздничной, украшенной сборками шерстяной рубашке. Содерини показал ему горшки с цветами, выставленные на окнах монной Арджентиной.

— Я знаю, что многие считают, будто цветы на окнах — слишком дорогое удовольствие. Но этим, мне кажется, хотят лишь намекнуть, что женщине не место во дворце Синьории.

После обеда Содерини позвал Микеланджело пойти с ним в Собор.

— Уже много лет флорентинцы говорят, что надо поставить в Соборе мраморные статуи двенадцати апостолов. Большие, больше натуральной величины. Из лучшего серавеццкого мрамора. Они как-то заполнят это темное, точно пещера, пространство и будут хорошо смотреться.

— При свете тысячи свечей.

В глубине главного алтаря Содерини приостановился, разглядывая мраморные хоры работы Донателло и делла Роббиа.

— Я уже говорил с цеховыми старшинами и попечителями Собора. Они считают, что мысль об апостолах великолепна.

— Это же работа на всю жизнь, — неуверенно отозвался Микеланджело.

— Да, как портал Гиберти.

— Именно этого и желал мне Бертольдо — создать целое полчище статуй.

Содерини взял Микеланджело под руку и медленно шел с ним вдоль длинного нефа к открытому выходу.

— Я назначу тебя официальным скульптором Флоренции. В договоре, о котором я говорил со старшинами, будет пункт: мы строим для тебя дом и мастерскую по твоим чертежам.

— Свой собственный дом! И мастерская…

— Я был уверен, что тебе это понравится. Ты можешь высекать по апостолу в год. С каждой новой статуей двенадцатая часть стоимости дома и мастерской будет переходить в твое владение.

Микеланджело стоял затаив дыхание в проеме двери. Он обернулся и оглядел огромное пустое пространство Собора. Конечно же, «Двенадцать Апостолов» тут будут к месту.

— Завтра состоится ежемесячное собрание старшин цеха и попечителей. Они просили тебя прийти.

На лице Микеланджело застыла болезненная улыбка. Чувствуя во всем теле дрожь и озноб, он шел по перекресткам и улицам все дальше к холмам и радовался тому, что не забыл надеть теплый плащ. Взбираясь на высоты Сеттиньяно, он весь вспотел, словно его мучила лихорадка. Ему надо было сосредоточиться и обдумать все, что предложил Содерини, но он никак не мог собрать свои мысли. Когда он подходил уже к жилищу Тополино, душу его переполняла гордость: ведь ему только двадцать восемь лет, а у него скоро будет свой собственный дом и своя мастерская, светлая, просторная мастерская, в которой так хорошо высекать величественные статуи. Он поднялся на террасу и стоял теперь рядом с пятью Тополино — те расщепляли блоки светлого камня на плоские плиты.

— Лучше уж скажи нам, в чем дело, не таись и не мучайся, — заговорил отец.

— Теперь я состоятельный человек.

— Это в чем же твое состояние? — спросил Бруно.

— У меня будет дом.

И он рассказал каменотесам о «Двенадцати Апостолах». Отец вынес бутылку вина, запрятанную на случай свадьбы или рождения мальчика. Они выпили по стакану за добрый его успех.

Горделивое чувство быстро схлынуло, сейчас Микеланджело охватывало беспокойство и тоска. Он спустился с холма, пересек, прыгая с камня на камень, ручей и, взобравшись на противоположный берег, остановился на минуту: неподалеку виднелся дом, в котором он когда-то жил и в котором помнил свою мать. Как сейчас она гордилась бы им, как была счастлива за него.

Но почему же не чувствует себя счастливым он сам? Может быть, потому, что ему не хочется высекать этих Двенадцать Апостолов? Потому, что он не хочет обрекать себя на эту работу, жертвуя ей двенадцатью годами своей жизни? Или по той причине, что ему вновь придется корпеть над закутанными в плотные мантии фигурами? Неизвестно, выдержит ли он такой искус после той чудесной свободы, с какою он ваял «Давида». Даже Донателло высек из мрамора всего одного или двух апостолов. А способен ли он, Микеланджело, создать нечто истинно глубокое и сказать свое особое слово о каждом из двенадцати?

Сам не сознавая, куда он идет, он оказался у Джулиано да Сангалло и застал его за рисовальным столом. Сангалло уже знал о сделанном предложении — Содерини пригласил его вместе с Кронакой явиться завтра в полдень на собрание старшин и попечителей с тем, чтобы выступить свидетелем при подписании договора. Предполагалось, кроме того, что Кронака будет разрабатывать проект дома для Микеланджело.

— Этот заказ отнюдь не совпадает с моими замыслами, Сангалло. Должен ли скульптор предпринимать двенадцатилетний труд, если он не рвется к нему всеми силами души?

— У тебя впереди еще много времени, — уклончиво ответил Сангалло.

— Пока скульптор мечется от одного заказа к другому, он лишь слуга того, кто его нанимает.

— Живопись и скульптура всегда связаны с заказами. Как, по-твоему, этого избежать?

— Создавать произведения искусства независимо от заказчика и продавать их тому, кто купит.

— Я что-то не слыхал об этом.

— Но ведь это возможно?

— …скорей всего нет. И как ты решишься отказать гонфалоньеру и старшинам? Они предлагают тебе крупнейший заказ со времен работы Гиберти над дверями Баптистерия. Старшины будут обижены. Это поставит тебя в трудное положение.

Микеланджело угрюмо молчал, уперев лоб в ладони.

— Я понимаю. Я не могу ни принять заказ, ни отвергнуть его.

Сангалло быстрым движением положил руку на его плечо.

— Подписывай договор. Строй дом и мастерскую и высекай столько апостолов, сколько можешь, не портя работы. Что будет сделано, то сделано; остаток долга за дом погасишь деньгами.

— Мне довольно и одного договора с Пикколомини, — печально сказал Микеланджело.

Он подписал договор. Эта новость облетела город с такой быстротой, будто речь шла о каком-то скандале. Когда он возвращался домой, на Виа де Гори ему кланялись совсем незнакомые люди. Он кивал им в ответ, спрашивая себя, что подумали бы эти люди, знай они, как он несчастен. Дома все Буонарроти были в сборе и, бледные от волнения, обсуждали, как именно надо строить их новый дом. Дядя Франческо и тетя Кассандра предпочитали занять для себя третий этаж.

— Надо сейчас же начинать строить, — говорил отец. — Чем раньше мы переедем, тем скорей перестанем платить деньги за квартиру.

Микеланджело отошел к окну и невидящим взглядом смотрел на улицу. Заговорил он тихо, без всякого чувства.

— Это будет мой дом. И моя мастерская. Семейство не будет иметь к этому никакого отношения.

На минуту все онемели. Потом отец, дядя, тетя — все закричали одновременно, так что Микеланджело даже не мог отличать один голос от другого.

— Как ты смеешь говорить такие вещи? Твой дом — это наш дом. Мы ведь сэкономим тогда на квартирной плате. И кто тебе будет варить обед, стирать, убирать?..

Он мог бы сказать: «Мне уже двадцать восемь лет, и я хочу жить в своем собственном доме. Я заслужил его». Но он счел за благо ответить иначе:

— Земельный участок мне уже отведен, но на строительство дали всего-навсего шестьсот флоринов. Чтобы работать над этими статуями, мне нужна огромная мастерская, в четыре сажени высоты, нужен просторный мощеный двор. И места там останется только на маленький домик, с одной, в лучшем случае с двумя спальными комнатами.

Буря не утихала до вечера, пока все не дошли до изнеможения. Микеланджело остался тверд, как адамант; самое меньшее, что он мог извлечь из этого договора, — это обеспечить себе свое собственное рабочее место, уединенный остров, где никто бы ему не мешал. Но ему пришлось согласиться платить из своих месячных авансов за нынешнюю квартиру отца.

Когда глиняная модель маршальского «Давида» была готова, Микеланджело послал Арджиенто за Лодовико Лотти, колокольным мастером, и Бонаккорсо Гиберти, литейщиком по пушкам. Мастера пришли к нему прямо из своих литейных сараев, перепачканные сажей. Гонфалоньер настоятельно просил их помочь Микеланджело отлить фигуру из бронзы. Увидев его модель, они переглянулись; Лотти смущенно провел тыльной стороной закопченной ладони по переносью.

— Такую модель не отлить, — сказал он.

— Это почему же?

— Потому, что сначала надо изготовить модель из гипса, — объяснил Гиберти.

— Никогда я не занимался этим проклятым делом!

— А мы можем работать только по готовой модели, — отвечал Лотти.

Микеланджело бросился за помощью к Рустичи, Сансовино, Буджардини — может, они слушали поучения Бертольдо насчет бронзы более внимательно. Те разъяснили ему, что прежде всего необходимо вылепить глиняную модель в полную величину, с максимальной точностью, затем перевести ее по частям в гипс, ставя на каждой части цифровую метку, чтобы потом их не перепутать, смазать все части на местах стыка маслом, убрать гипсовую опоку…

— Довольно! — взмолился Микеланджело. — Недаром я всегда обходил эту работу за версту.

Литейщики прислали ему наконец готового «Давида». Уныло смотрел он на безобразную, красного цвета, бронзовую фигуру — в царапинах, шишках, рубцах, с металлическими опухолями и наплывами, портившими самые неожиданные места. Чтобы придать Давиду человеческий вид, Микеланджело впервые потребовались инструменты по чеканке, напильники и штемпели; затем надо было раздобыть орудия шлифовки и полировки, резцы по металлу. Прежде чем «Давид» стал в какой-то мере презентабельным, пришлось еще немало потрудиться, натирая статуэтку маслом и пемзой. Но и сейчас, после всей этой работы, можно ли думать, уповая на ослабевшую память маршала, что он вообразит, будто этот «Давид» чем-то напоминает «Давида» Донателло? Микеланджело сомневался в этом.


предыдущая глава | Муки и радости | cледующая глава