home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Встречи на земле

Вылетаем шестеркой: я и Завражин, Коробков и Чирьев, Маковский и Демин. Идем в район Белгорода. Кругом пожары. Хорошо поработали артиллеристы и бомбардировочная авиация. В воздухе очень плотная дымка. Запах гари проникает даже сюда, в кабину, забивая характерные «вкусные» авиационные запахи: сладковатый — бензина, приторный — масла, острый — отработанных газов. Полдень уже позади, но солнце еще высоко, оно раскалилось, печет, мешает дышать и видеть.

А видеть надо. Западнее Белгорода, поднявшись, очевидно, с аэродрома Варваровка, собирается группа фашистских бомбардировщиков. Они находятся в лучших, чем мы, условиях: солнце им не мешает, даже наоборот, поможет увидеть нас, когда мы туда придем. Поднимаемся выше. На высоте трех километров дымка кончается, но видимость остается неважной или, как говорят в авиации, ограниченной.

Какой это вылет по счету? Второй или третий? Второй. Но я почему-то устал. Нет, не второй — третий. И вчера было несколько вылетов, и позавчера, и раньше. Вчера я долго не мог уснуть. От усталости, от нервного напряжения — все время идут бои. Обычно я встаю по будильнику. Поднимаюсь легко. Пять минут на зарядку. Пять на бритье. Быстрые сборы на завтрак. Таков мой режим. Твердый, сложившийся. Спать приходится три-четыре часа, но я прихожу к самолету бодрым, здоровым, трудоспособным.

А сегодня не то — сегодня я поднимаюсь с трудом, а звук будильника показался мне неприятнейшим звуком на свете. Хотелось схватить его и бросить в окно.

Но ничего, все уже позади, а день был в общем-то хорошим, удачливым: летчики группы «Меч» неплохо работали, одержали немало побед, несколько раз помешали фашистам ударить по нашим войскам.

Вот и бомбардировщики. Вижу их слева и ниже. Похоже, что они уже в сборе, взяли курс к линии фронта, но группа пока немного растянута, еще не компактна. За гулом своего мотора не слышу их гула, кажется, что они плывут в абсолютном молчании, но наши войска их уже, наверное, слышат. Я представляю, как этот моторный рев, жуткий, немного вибрирующий, через минуту-другую погонит людей в укрытия, заставит зарыться в землю, воспретит им стрелять по врагу — по танкам, войскам, артиллерии.

— Маковский, прикрой! Атакую.

Юра верен себе: неторопливо оценил обстановку, помедлил, подумав секунду-другую, спокойно бросил в эфир:

— Понял!

В шутку друзья называют его тугодумом. В оценке обстановки, в принятии решения и вообще, когда надо что-то сказать, ответить на какой то вопрос, Юра никогда не торопится. «Ну и фитиль у тебя, Маковский!.. — кричит всегда Чувилев. — Думай быстрее, оперативнее». Но Маковский не обижается, он пропускает это мимо ушей, а может, и мимо сознания. Помедлив, ответит, и, как я не раз замечал, — вразумительно, точно и коротко. На разборе полетов, на занятиях, если Юра что то сказал, его дополнять не надо. Просто не требуется. Он будто спортсмен-тяжеловес — размотает над головой слово-молот и бросит. Кажется, попади оно в стену — проломит.

Доклад Маковского: «Понял» — догоняет меня на пикировании. Но я видел, как Юра и Демин мгновенно, еще до доклада, заняли место сзади и выше нашей четверки, и иду спокойно, уверенно. Знаю — прикроют надежно.

Скорость нарастает. За фонарем свистит воздушный поток. Пикирую на головную девятку фашистов. Конечно, проще всего сбить левофлангового, но что это даст? Ничего. Группа как шла, так и пойдет. Чтобы сбить ее с курса, развалить боевой порядок, надо уничтожить флагмана группы, ее командира. Возможно, он идет в глубине боевого порядка, но и ведущий первой девятки тоже, конечно, чин, и его выход из строя, безусловно, будет замечен.

Пикирую. Быстрый взгляд влево, вправо, назад. Все хорошо: вражеских истребителей нет, товарищи рядом. Командую:

— Бьем головное звено!

Флагманский «Юнкерс» в прицеле. Вижу, как он растет, приближается. Ближе. Еще ближе. Пора! Жму на гашетку. Слышу и чувствую рокот оружия, вижу — «Юнкерс» горит. Обдав головное звено огнем, проносимся мимо, пересекаем их путь слева направо, уходим вперед метров на тысячу. Хватит, мы в безопасности, их пулеметы нас не достанут.

— Разворот!

Круто в набор высоты, забирая вправо и вверх. Развернулись фашисты справа внизу. Первой девятки нет. Флагман, снижаясь, дымит, остальные кто где: в развороте с курсом на запад, пикируют… Даю команду:

— Атакуем вторую девятку!

Я не просто так развернулся вправо после атаки первой девятки — для того чтобы солнце нам не мешало. Оно жжет мне левую часть головы, но не бьет прямо в глаза, не слепит. Сейчас мы в отличных условиях. И те, на кого мы пикируем, видели и, конечно, узнали нас, мы пронеслись левее, атакуя первую группу.

— Бьем головное звено!

В прицеле — ведущий. Сближаюсь. Открываю огонь — и вдруг удар по машине. Чувствую каждым нервом, каждой клеточкой тела: подбит. Откуда то брызнули искры. Горячий, удушливый дым хлынул в кабину. Мысль, четкая, ясная: горю, надо спасаться. И сразу вторая: а боевая задача? Боевая задача не выполнена, а я за нее ответствен.

Потом, на досуге, этот момент восстановится в памяти, и я удивлюсь — в который раз! — силе чувства командирской ответственности. Оно оказалось сильнее чувства самосохранения, чувства, данного нам природой, по сути дела, инстинкта.

Даже в такой момент, когда, как говорится, самому до себя, ставлю в известность группу: «Я ухожу». И даю команду Маковскому: «Если нет „мессеров“, действуй в составе ударной»… Это значит, что, выйдя из боя, я передал командование группой своему заместителю в этом полете — Феде Короткову, и моя боевая задача стала его задачей. Но вместе со мной из боя ушел и ведомый — Коля Завражин, и ударная группа уменьшилась вдвое — в ней осталась лишь пара, а пара — это уже не сила против огромной группы бомбардировщиков. Поэтому я и поставил задачу Маковскому: не прикрывать ударную группу, а действовать вместе с ней, бить бомбовозов.

Бросаю машину в переворот, вывожу в направление линии фронта. Иду со снижением, по горизонту уже не могу — не тянет мотор. Машина будто в ознобе. Дым разъедает глаза, нечем дышать. Выход единственный — прыгать, иначе погибнешь, взорвешься вместе с машиной. Открываю кабину, расстегиваю привязные ремни… А где линия фронта? Чья подо мной территория? Где нахожусь? Не пойму. Земля вся изрыта, в огне, в дыму. Нет, прыгать пока нельзя. Надо идти вперед, лететь до последней возможности.

Лечу. А мотор слабеет. Высота уменьшается. Триста… Двести… Сто метров. Все! Прыгать уже нельзя, парашют уже не спасение. Чувствую, как сжимается сердце, как в виски ударяет кровь. Неужели конец? Если на месте посадки окажутся немцы, их танки, автомашины, я брошу самолет на них. Лучше смерть, чем фашистское рабство. А умереть непросто, если хочется жить и дышать, если к жизни взывает каждая клеточка тела, каждая жилка, если ты совершенно здоров и до этой минуты чувствовал себя чуть ли не богом, молодым, сильным, непобедимым… Еще много боев впереди.

А где мой ведомый? Где мой «щит»? Знаю, что рядом. Но, увлекшись собой и машиной, нелегким своим положением, я ни разу на него не взглянул, не сказал ни единого слова. Быстро осматриваюсь: влево, вправо, назад. Вижу Завражина и… вижу пару Ме-109. Вот это нас подловили! «Мессы» пикируют. Уже открыли огонь. Едва успеваю броситься влево. Резкий, тяжелый удар пришелся в правую плоскость. Обшивки как не бывало. Не крыло, а скелет. Мотор кашлянул дымом и захлебнулся. Иду на посадку. Вижу — в самый последний момент — дорогу, на ней наших солдат. Сажусь.

Все произошло в доли секунды. Психологически я подготовился к самому страшному, а к внезапной посадке — увы, не успел. О том, что несколько раньше, готовясь к прыжку, расстегнул привязные ремни — забыл. Как только самолет коснулся земли животом, чудовищная, сила инерции неудержимо потянула меня вперед. Не успев осмыслить происходящего, не успев упереться руками в скобу над приборной доской, ударяюсь лицом о прицел.

Кровь — на руках, на приборной доске. Кровь — это, конечно, пустяк, меня беспокоит другое: цел ли мой правый глаз — я им не вижу — и жив ли Завражин.

Осматриваюсь. Надо мною — ни немцев, ни Коли Завражина. Чистое небо. Не слышно даже звука моторов. Будто ничего и не случилось. Даже не верится. Но вижу, что по дороге идут солдаты, идут машины. Как я потом узнаю, это второй эшелон стрелковой дивизии, идущей вперед, на немцев. Трое бегут ко мне. Один с медицинской сумкой. Подбегает к кабине, обеспокоенно спрашивает:

— Как мы себя чувствуем, товарищ летчик? На душе становится легче, теплее.

— Привет, — говорю, — медицина. Только зачем же на «мы»? Я ведь не болен, я хоть куда.

Отвечает доброй улыбкой:

— Знаем. Знаем, знаем. Вы все хоть куда. — Ловко и быстро берет меня за лицо. Осматривает. Поднимает вверх подбородок, говорит: — Сейчас мы немножко подчистимся… Немного пощипет… Но ругаться не будем…

Есть же такие люди: рядовой, а говорит почти снисходительно, распоряжается, а тебе ничуть не обидно. Природой, наверное, дан ему этот душевный талант. И на память невольно приходит начальник штаба дивизии Лобахин, вечно сердитый, всегда недовольный…

— Ну вот и все, — благодарно кивает солдат. — Спасибо. Не ругались, не скрипели зубами. Вы просто герой. О!.. — восклицает, увидев мою Золотую Звезду. — А вы и вправду Герой!.. Что ж вы молчали?

Я смеюсь от души.

— Зачем говорить? Разве не все равно?

— Конечно. Герою перевязывал раны!

Приятно. Хочется с ним поговорить, сказать ему доброе слово, спросить, откуда он родом. Может, земляк? Но вижу, торопится, а ко мне, объезжая воронки и рытвины, идет небольшой броневик.

— Всего доброго! — говорит медицинский брат. — Желаю удачи.

Наскоро жму ему руку, гляжу, как он, на ходу перебросив сумку через плечо, бежит, легко прыгая через ямы, бугры, небольшие воронки.

— Ординарец командира стрелковой дивизии, — представляется мне высокий, бравый военный. — Прошу в бронемашину.

Ему, очевидно, за тридцать. Красив, энергичен, строен. Манера держаться, говорить и даже смотреть — независимо, смело и прямо — убеждает, что он до мозга костей военный, имеет немалый чин, что погоны солдата и должность рядового бойца — случайность, нелепость. Посмотрел на мой самолет, распластанный рядом с глубокой воронкой, спрашивает:

— Почему закрылки не выпустил? Не успел?

Улыбается. Все ясно, понятно. Для того и спросил о закрылках, чтобы сказать, что и он — летчик. Что же случилось с товарищем? Почему оказался в беде? Впрочем, в беде оказаться нетрудно. Особенно если он штурмовик или бомбардировщик. Получил боевую задачу: нанести удар по цели номер… Пока готовился к вылету, шел по маршруту, обстановка уже изменилась: объект, по которому надо было ударить, заняли наши войска. Разберись попробуй, кто там внизу, если все горит, полыхает… Могло быть и иначе… Впрочем, гадать ни к чему, летчик-то вот он, рядом со мной, и ждет моего вопроса. С кем же ему поделиться, если не с летчиком.

— Как тебя угораздило, — спрашиваю, — с неба да сразу в окопы?

— Да разве я в окопах? У меня такой командир! — восхищается летчик. — Орел! Все время на вышке, вверху с биноклем. Нет, к окопам мы не привычны.

Волевой парень, крепкий. Невзгоды не сломили его, не обозлили. Мечта снова подняться в небо не погасла, наоборот, разгорается больше и больше. Это можно понять по тому, с каким сожалением посмотрел на распластанный Як, как потом, осмотрев машину со всех сторон, удовлетворенно сказал: «Полетает еще», по тому, как держится, — в каждом взгляде, движении мысль: «Смотри, сколько силы во мне, сколько энергии. Я вернусь, я полетаю еще, повоюю…»

— Поедем, — кивком головы приглашает в машину. — Расскажу по дороге.

Служил он на востоке, был командиром полка. Не раз просился на фронт, не раз получал ответ: «Ждите». Наконец получил приказ: старые самолеты сдать, получить новые, месяц на тренировку, затем — на фронт.

Получили машины, возвращались домой. На подходе к своему аэродрому их прижала погода. Сели к соседям. А до дома — рукой подать: два часа на попутной машине. Подумал: «Съезжу, а утром вернусь». И поехал. Жену застал не одну, а при нем был пистолет…

— Шофер! Потише гони!.. — кричит ординарец командира дивизии, и я от души благодарен за чуткость, внимательность — у меня болит голова: от грубой посадки на поле, от неровной дороги, от нелегких дум.

Что натворила война! Ураганом прошлась по земле. Пожгла деревни и села. Затоптала поля и нивы, разрушила многие семьи. Сколько бед и страданий принесла она людям. Но война и проверила нас: на крепость, выносливость, прочность. Проверила наше умение, наши умы, проверила чувства… Все оказались как на ладони: и смелый, и верный, и подлый…

— И долго тебе еще? — спрашиваю. Он ответил мгновенно, не задумываясь:

— Двадцать четыре дня.

— Считаешь? Это похвально. Через двадцать четыре дня приезжай ко мне в полк. Воевать будем вместе.

Он посмотрел на меня оценивающе и твердо, ничуть не стесняясь, сказал:

— К тебе не поеду. Власть делить не хочу, а ты свою не уступишь. Кроме того, по истечении срока мне вернут и должность, и звание и сразу пошлют на фронт. Генерал обещал мне.

Силен, видно, мужик. Авторитетный, нужный. Вот и решили его сберечь: при штабе держат, при командире дивизии. Правильно делают, он еще покажет себя.

— Ну что ж, давай, — говорю, — действуй. Рад за тебя.

Летчик задумался. Интересно, о чем? Какие мысли ворошатся в этой крупной и отчаянной голове? И вдруг, упершись взглядом в мою Золотую Звезду, спрашивает:

— За вторую воюешь?

Окатил, будто водой из ушата. Я даже обиделся.

— Да ты что? — говорю. — Не за ордена воюю, за Родину.

Нахмурился: собирает в порядок мысли. Глянул в глаза твердо, упрямо.

— А ты подумал, что такое Родина? — молчу, не перебиваю. Понял уже его манеру высказывать мысль: сам задает вопрос, сам отвечает. Будто и нет у него собеседника. А он продолжает: — У меня слов не хватает, чтобы о ней сказать, выразить мысль. Чувствую, что Родина — это что-то большое, значительное в жизни каждого. Но если верить тому, что пишут в газетах, то это и место, где ты родился, и поле, по которому шлепал босыми ногами, и журавель у колодца, это и мать, тебя воспитавшая, и жена.

Он вдруг осекся, умолк и долго — не меньше минуты — молчал. И все это время смотрел в никуда, просто в пространство. Наконец встрепенулся, расправил широкие плечи и, глянув мне прямо в глаза, сказал:

— Родину надо чувствовать. А пояснять, что она есть, не надо. Иначе абсурд получается. Сам посмотри. Деревня, где я родился, осталась под немцем. Мать умерла. Жена оказалась предателем. Получается, что нет ее, Родины. — Голос его зазвенел, но он умело взял себя в руки и уже спокойно сказал: — Есть! Она вот здесь у меня! — и ткнул себя в левую сторону груди.

— За что же воевать собираешься? — спрашиваю.

— За ордена! — сказал он не терпящим возражения тоном. И я понял, что этот ответ выношен им. А он продолжал: — Представь, отгремела война, наступили мирные дни, начинают подводиться итоги. Кто меня спросит, как я воевал? Родина? Нет! Когда я приеду в родные края — спросят соседи, товарищи, с которыми вместе рос и учился; когда я приеду в другую часть — летчики, техники, все мои подчиненные; когда я приеду в вышестоящий штаб — офицеры и генералы, которым я подчиняюсь. Этот вопрос будет на каждом шагу: в трамвае, в театре, на улице… Этот вопрос будут задавать все, с кем буду встречаться.

Он снова разволновался, машинально достал папиросы, машинально зажег, жадно вдохнул горький, вонючий дым и продолжал:

— Молчаливый вопрос! Глазами! Но только тогда, когда орденов не будет. А если будут? Тогда вопросов не будет. Тогда все ясно. Люди будут судить по наградам, насколько ты смел, насколько дорога тебе Родина. — Спросил жарко, в упор: — Может, не прав я? Тогда давай, разбивай мои взгляды.

— Не буду пока, — сказал я, — кажется, ты меня убедил. Но об этом надо еще подумать. Я подумаю, — пообещал я и спросил: — А куда ты меня везешь?

— Как куда? — кажется, он удивился. — Сегодня к комдиву, а завтра на соседний аэродром. Оттуда тебя перебросят на свой.

— Ну что ж, — говорю, — ты хозяин, я гость, распоряжайся. Только зачем к комдиву?

— Зачем? Для контакта. Для дружбы. Чтобы лучше нас прикрывали.

Говорит и смеется. Вижу, он и впрямь решил увезти меня к командиру дивизии. Я протестую:

— Чувствую, побуждения добрые, и ради дружбы я не прочь задержаться до завтра. Но ты видишь, в каком я состоянии? Меня схватят ваши врачи…

Он шлепнул себя по затылку, воскликнул:

— Ты прав. К ним попадись только, месяц полка не увидишь. Решено. Едем на аэродром.


* * * | Прикрой, атакую! В атаке — «Меч» | * * *