home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


3

Нёйи-сюр-Сен состоял из дюжины бревенчатых домов. Из самых настоящих изб крытых узкими пластинками дранки, посеребренной зимней непогодой, с окнами рамке затейливых резных наличников, с плетнями, на которых сушилось белье. Молодые женщины носили на коромыслах полные ведра, из которых на пыльную главную улицу выплескивалась вода. Мужчины грузили на телегу тяжелые мешки с зерном. К хлеву медленно и лениво брело стадо. Мы слышали приглушенное звяканье колокольчиков, хриплое пенье петуха. В воздухе был разлит приятный запах зажженного очага – запах готовящегося ужина.

Ведь бабушка, говоря о своем родном городе, сказала нам однажды:

– О! Нёйи был в ту пору просто деревней…

Она сказала это по-французски, но мы-то знали только русские деревни. А деревня в России – это обязательно цепочка изб (само слово деревня происходит от дерева, а стало быть – деревянная, бревенчатая). Хотя последующие рассказы Шарлотты многое прояснили, заблуждение сохранялось долго. При слове «Нёйи» перед нами тотчас возникала деревня с ее бревенчатыми избами, стадом и петухом. И когда на другое лето Шарлотта впервые упомянула о неком Марселе Прусте («Между прочим, он играл в теннис на бульваре Бино в Нёйи»), мы тотчас представили себе этого денди с большими томными глазами (бабушка показывала нам его фотографию) в окружении изб!

Русская действительность часто просвечивала сквозь хрупкую патину наших французских вокабул. В портрете Президента Республики, который рисовало наше воображение, не обошлось без сталинских черт. Нёйи населяли колхозники. И Париж, от которого постепенно отступала вода, был проникнут чисто русским настроением – ощущением краткой передышки после очередного исторического катаклизма, радостью, оттого что окончилась война, что ты избежал кровавых репрессий. M бродили по еще мокрым парижским улицам, покрытым песком и илом. А парижане выносили к своим дверям груды мебели и одежду для просушки – так делают русские после зимы, которая уже начинает им казаться бесконечной.


А потом, когда Париж вновь расцвел в свежем весеннем воздухе, вкус которого мы интуитивно угадывали, сказочный поезд с украшенным гирляндами паровозом замедлил свой ход, а потом и остановился у ворот города, у здания вокзала Ранелаг.

Молодой человек в простом военном кителе вышел из вагона и ступил на пурпур, расстеленный у его ног. С ним была женщина, тоже очень молодая, в белом платье и с боа из перьев. Мужчина постарше, в парадном костюме, с пышными усами и красивой голубой лентой на груди, отделился от большой группы людей, толпившихся под портиком вокзала, и двинулся навстречу приехавшей чете. Ласковый ветерок перебирал орхидеи и амаранты, которыми были увиты колонны, пошевеливал эгретку на белой бархатной шляпе молодой женщины. Мужчины пожали друг другу руки…

Хозяин всплывшей Атлантиды, президент Феликс Фор, принимал государя всея Руси Николая II и его супругу.

Царственная чета, окруженная представителями республиканской элиты, и вела нас по Парижу… Много лет спустя мы узнаем истинную дату августейшего визита: Николай и Александра приехали в Париж не весной 1910 года после наводнения, а в октябре 1896 года, то есть гораздо раньше возрождения нашей французской Атлантиды. Но логика действительности не имела для нас значения. Нам была важна только хронология долгих рассказов бабушки – а по ней когда-то, в незапамятные времена, Париж восстал из вод, сияло солнце, и в ту же минуту мы услышали еще далекий зов царского поезда. Эта последовательность событий была для нас такой же закономерной, как появление Пруста среди крестьян Нёйи.

Узенький балкон Шарлотты плыл в пряном воздухе равнинного раздолья на краю уснувшего города, отрезанный от мира безмолвной вечностью степей. Каждый вечер был подобен волшебной реторте алхимика, где совершалось удивительное преображение прошлого. Элементы этой магии были для нас не менее таинственными, чем составляющие философского камня. Шарлотта разворачивала старую газету, подносила ее поближе к своей лампе с бирюзовым абажуром и сообщала нам меню банкета, данного в честь русского царя и царицы по их прибытии в Шербур:


Раковый суп

Кокотницы мадам де Помпадур

Форель отварная в белом вине

Вандейский барашек с шампиньонами

Перепела по-лукулловски, запеченные в виноградных листьях

Пулярка манером герцога Пармского, Жан-Жака Камбасере

Шербет люнелевый со льдом

Римский пунш

Красные куропатки и ортоланы, жаренные с трюфелями в сливках

Паштет из гусиной печенки с омлетом Нанси

Салат. Спаржа в соусе муссэлен

Мороженое «Успех»

Десерт [2]


Как мы могли расшифровать эти кабалистические формулы? Ортоланы, жареные с трюфелями! Перепела по-лукулловски! Наша бабушка, все понимая, пыталась найти эквиваленты, ссылаясь на названия тех немногочисленных продуктов, которые еще можно было найти на прилавках Саранзы. Мы восторженно вкушали эти воображаемые блюда, приправленные туманной свежестью океана (Шербур!), но пора было отправляться в путь следом за царем.

Войдя вместе с ним в Елисейский дворец, мы растерялись от обилия черных фраков, застывших при появлении царя, – подумать только, больше двухсот сенаторов и трехсот депутатов! (Тех, кто, согласно нашей хронологии, всего за три дня до этого добирался в лодке на свое заседание…) В голосе бабушки, всегда таком спокойном и немного мечтательном, зазвенели драматические нотки.

– Понимаете, лицом к лицу встретились два мира. (Посмотрите на эту фотографию. Жаль, что газета так долго была сложена…) Да, с одной стороны царь, абсолютный монарх, с другой – представители французского народа! Представители демократии.

Глубинный смысл этого сопоставления от нас ускользал. Но теперь среди пятисот взглядов, устремленных на царя, мы различили и такие, в которых – пусть в них и не было недоброжелательства – не отражался всеобщий энтузиазм. И главное, которые в силу этой загадочной «демократии» могли себе такое позволить! Эта вседозволенность ставила нас в тупик. Мы вглядывались в ряды черных фраков, пытаясь выявить смутьянов, могущих нарушить празднество. Президент должен был опознать и выдворить их, столкнув с крыльца Елисейского дворца!

На следующий день бабушкина лампа снова зажглась на балконе. В руках Шарлотты мы увидели несколько газетных страниц, которые она только что извлекла из сибирского чемодана. Бабушка заговорила, балкон медленно отделился от стены и поплыл в глубь пахучего степного сумрака.

…Николай сидел за почетным столом, убранным великолепными гирляндами маттиол. Он прислушивался то к любезным словам мадам Фор, сидевшей справа от него, то к бархатному баритону Президента, обращавшегося к императрице. Сверканье хрусталя и блеск массивного серебра ослепляли гостей… За десертом Президент выпрямился, поднял свой бокал и заявил:

– Присутствие Вашего величества под восторженные клики целого народа скрепило узы, соединяющие две страны в согласной деятельности и обоюдной вере в их судьбы. Союз могущественной империи и трудолюбивой республики… Укрепленный испытанной верностью… Выражая чувства всего народа, я вновь подтверждаю Государю императору… Во имя величия его царствования… Во имя счастья Ее величества императрицы… Я поднимаю бокал в честь Его величества императора Николая и Eе величества Александры Федоровны…

Оркестр республиканской гвардии грянул русский гимн… А вечером aпoфeoзoм стало гала-представление в Опере.

Царская чета поднималась по лестнице – впереди шли два факелоносца. Казалось, царь и царица движутся сквозь живой каскад: белые изгибы женских плеч, рас крытые бутоны у корсажей, душистая роскошь причесок, игра драгоценных камней на обнаженной плоти, и все это на фоне мундиров и фраков. Эхо громового возглас «Да здравствует император!» приподняло величественный потолок, слив его воедино с небесным сводом… Когда по окончании спектакля оркестр заиграл «Марсельезу», царь обернулся к Президенту и протянул ему руку.

Бабушка погасила лампу, и несколько минут мы просидели в темноте. Ровно столько, сколько нужно было, чтобы улетела мошкара, стремившаяся к лучезарно смерти под абажуром. Понемногу наши глаза привыкли к потемкам. Звезды начал выстраиваться в созвездия. Замерцал фосфоресцирующий Млечный Путь. А из угла нашего балкона среди переплетенных стеблей душистого горошка нам улыбалась своей каменной улыбкой низверженная вакханка.

Остановившись на пороге, Шарлотта тихонько вздохнула:

– Вообще-то «Марсельеза» была самым обыкновенным военным маршем, тол ко и всего. Вроде русских революционных песен. В такие времена кровь никого пугает…

Она вошла в комнату, и оттуда к нам донеслись куплеты, которые она читал словно какую-то странную молитву из прошлого:

– …кровавый поднят стяг… Чтоб кровью их был след наш напоен…

Когда эхо от этих слов растаяло в темноте, мы в едином порыве воскликнули:

– А как же Николай? Как же царь? Он знал, о чем говорится в этой песне?


Франция-Атлантида выявляла себя как целая гамма звуков, красок, запахов. Следуя за нашими гидами, мы открывали для себя различные тона, из которых состояла таинственная французская сущность.

Елисейский дворец представал перед нами в блеске люстр и в отражениях з кал. Опера ослепляла обнаженностью женских плеч, опьяняла ароматами, которые исходили от великолепных причесок. Собор Парижской Богоматери рождал у нас ощущение холодного камня под грозовым небом. Да, мы почти прикасались к этим шершавым пористым стенам – гигантской скале, сотворенной, как нам казалось, причудливой эрозией веков…

Эти грани ощущений очерчивали пока еще расплывчатый контур французского мира. Всплывший континент наполнялся предметами и людьми. Императрица преклоняла колени на загадочную «при-Дьё», молитвенную скамеечку, которая не вызывала у нас никаких ассоциаций ни с чем, известным нам по опыту. «Это что-то вроде стула с обрезанными ножками», – объясняла Шарлотта, и образ искалеченной мебели ставил нас в тупик. Как Николай, мы подавляли в себе желание дотронуться до пурпурной мантии с потускневшей позолотой, которая была на Наполеоне в день его коронации. Мы не могли обойтись без этого кощунственного прикосновения. Нарождавшемуся миру не хватало материальности. В Сент-Шапель точно такое же желание пробудила в нас шероховатость старого пергамента – Шарлотта поведала нам, что эти длинные послания были написаны рукой королевы Франции, супруги Генриха I, которая была русской женщиной по имени Анна Ярославна.

Но самым потрясающим было то, что Атлантида возводилась на наших глазах. Николай брал в руки золотую лопатку и размазывал строительный раствор по большому гранитному блоку – так был заложен первый камень моста Александра III… Потом Николай протягивал лопатку Феликсу Фору: «Ваш черед, господин Президент!» И вольный ветер, вспенивавший воды Сены, уносил слова, которые чеканил министр торговли, стараясь перекричать хлопки плещущихся знамен:

– Государь! Франция пожелала посвятить памяти Вашего Августейшего отца одно из самых величественных сооружений своей столицы. От имени правительства Республики я прошу Ваше императорское величество соизволить освятить эту дань, укрепив вместе с Президентом Республики первый камень моста Александра III, который свяжет Париж с выставкой 1900 года, и тем самым даровать великому творению цивилизации и мира высочайшее одобрение Вашего величества и милостивое покровительство Императрицы.

Президент только-только успел дважды символически ударить лопаткой по гранитному блоку, как случилось невероятное. Перед царской четой возник человек, не принадлежавший ни к императорской свите, ни к числу именитых деятелей Франции, он обратился к царю на «ты» и со светской обходительностью поцеловал ручку царице! Потрясенные такой развязностью, мы затаили дыхание…

Мало-помалу сцена прояснилась. Слова самозванца, побеждая отдаленность прошлого и пробелы в нашем французском языке, обретали смысл. И мы, трепеща, ловили их отголосок:

О Царь! Великий день прибытья твоего

Моими Франция приветствует устами:

Ведь говорить на «ты» с богами и царями

Есть привилегия поэта одного [3].

Мы испустили облегченное «уф!». Дерзкий фанфарон оказался просто-напросто поэтом, Шарлотта назвала его имя: Жозе Мариа де Эредиа!

А в Вас, сударыня, позвольте поклониться Той высшей красоте, что это торжество Облагородила, а более всего – Прелестной кротости, божественной в Царице.

Ритм строф нас опьянял. Перекличка рифм пела в наших ушах славу удивительным сочетаниям далеких слов: «fleuve – neuve, or – encore». Мы чувствовали, что только эти словесные ухищрения и способны выразить экзотику нашей французской Атлантиды.

В убранстве праздничном, взволнован, оживлен,

Возносит к вам Париж приветственные клики,

И вместе плещутся над городом великим

Три цвета, общие для наших двух знамен…

С прекрасных берегов, где Сена катит воды,

Текут к вам голоса ее счастливых чад:

То царственным гостям сердечное «виват!»

От животворных сил французского народа.

Согласье утвердит и возведет в закон

Та Сила, что стоит за делом мира правым,

И мост, из века в век шагнувший величаво,

Уже скрепляет связь народов и времен:

Он уходящее с грядущим свел столетьем.

С тобой же породнил французские сердца:

Здесь имя твоего начертано отца –

То память Франции об Александре Третьем!

Как он, могуч и благ, держись его путей;

Прославленный твой меч да не кровавят войны:

Стой твердо и взирай в величии спокойном,

Как шар земной в руке вращается твоей.

Так! в равновесии неси его сквозь годы

Недрогнувшей рукой – вдвойне крепка она:

Ведь с Царством от отца тебе передана

И честь снискать любовь свободного народа.

«И честь снискать любовь свободного народа» – нас поразила эта фраза, которую, завороженные мелодичным потоком стихов, вначале мы едва не пропустили мимо ушей. Французы, свободный народ… Теперь мы поняли, почему поэт осмелился давать советы властелину самой могущественной в мире империи. И почему заслужить любовь этих свободных граждан было честью. В тот вечер в перегретом воздухе ночной степи эта свобода предстала перед нами порывом свежего и терпкого ветра, который волновал Сену и наполнял наши легкие своим пьянящим и немного шальным дыханием…

Позднее мы сумеем оценить тяжеловесную напыщенность декламации Эредиа. Но в ту пору эта выспренность на случай не помешала нам уловить в его строках «нечто французское», чему пока еще мы не умели дать имя. Французский дух? Французская учтивость? Мы еще не могли обозначить это словами.

А тем временем поэт обернулся лицом к Сене и вытянутой рукой указал на другой берег, где высился купол Дворца инвалидов. Его рифмованная речь дошла до болевой точки в истории франко-русских отношений: Наполеон, горящая Москва, Березина… В тревожном напряжении, кусая губы, ждали мы, что произнесет поэт в этом рискованнейшем месте. Лицо царя замкнулось. Александра потупила глаза. Не лучше ли было обойти этот период молчанием, сделать вид, будто ничего не было, и от Петра Великого перекинуться прямо к сердечному согласию?

Но голос Эредиа зазвучал словно бы еще более патетически:

А там, вдали – смотри! – главу свою вознес Собор, где дан приют минувших битв героям… Так вспомним же турнир без ненависти, в коем, Провидя братство, кровь смешали Галл и Росс.

В полной растерянности мы ломали себе голову над неотступной загадкой: «Почему мы так ненавидим немцев, вспоминая не только последнюю войну, но и тевтонскую агрессию семисотлетней давности при Александре Невском? Почему мы не можем забыть злодеяния польских и шведских захватчиков, совершенные больше трехсот лет назад? Не говоря уж о татарах… И почему в представлении русских страшная катастрофа 1812 года не запятнала репутацию французов? Может, именно из-за словесного изящества этого «турнира без ненависти»?»

Но в особенности это «нечто французское» выразило себя присутствием женщины. Там находилась Александра, на которой сосредоточивалось всеобщее деликатное внимание, которую в каждой речи приветствовали менее велеречиво, чем ее супруга, но зато с тем большей учтивостью. Даже в стенах Французской академии, где мы задохнулись от запаха старой мебели и пыльных фолиантов, это самое «нечто» позволило царице остаться женщиной. Да, она оставалась ею даже в присутствии старцев академиков, которые представлялись нам брюзгливыми педантами, глуховатыми оттого, что уши у них заросли волосами. Один из них, президент, встал и с угрюмым видом объявил заседание открытым. Потом помолчал, словно собираясь с мыслями, узнав которые – мы не сомневались в этом, – слушатели вскоре заерзают на своих жестких деревянных сиденьях. Запах пыли сгустился. И вдруг старый президент поднял голову, в его глазах вспыхнула лукавая искорка, и он сказал:

– Государь, Государыня! Однажды, почти двести лет тому назад, Петр Великий неожиданно явился туда, где собирались члены Академии, и принял участие в их работе… Ваше величество сделали сегодня более: вы оказали нам двойную честь, прибыв к нам не один. (Оборачиваясь к императрице.) Ваше присутствие, Государыня, внесет в наши серьезные заседания нечто им несвойственное… Очарование.

Николай и Александра обменялись взглядами. А оратор, словно почувствовав, что настала пора сказать о главном, голосом более полнозвучным, риторически вопросил себя:

– Позволено ли мне будет высказать мою мысль? Это выражение симпатии адресовано не только Академии, но и нашему национальному языку… языку для вас не чужому, и в этом чувствуется какое-то особенное желание войти в более сокровенное общение с французским духом и вкусом…

«Наш язык»! Поверх страниц, которые нам читала бабушка, мы с сестрой уставились друг на друга, потрясенные одним и тем же открытием: «…языку для вас не чужому». Так вот где ключ к нашей Атлантиде! Язык, таинственная материя, невидимая и вездесущая, – она пронизывала своим звучным веществом каждый уголок мира, который мы исследовали. Этот язык лепил людей, ваял предметы, струился стихами, ревел на улицах, затопленных толпой, вызывал улыбку на устах царицы, явившейся с другого конца света… Но, главное, он трепетал в нас, словно волшебный черенок, привитый нашим сердцам, уже покрывшийся листьями и цветами и несший в себе плод целой цивилизации. Да, привитый нам черенок – французский язык.

Благодаря этой расцветшей ветке мы смогли проникнуть вечером в ложу, приготовленную для приема царской четы во Французской комедии. Мы развернули программку: «Каприз» Мюссе, отрывок из «Сида», третье действие «Ученых женщин». В ту пору мы ничего этого еще не прочли. Но по слегка изменившемуся тембру голоса нашей бабушки мы поняли, как много значат эти имена для обитателей Атлантиды.

Занавес поднялся. На сцене в парадной одежде собралась вся труппа. Старейший из актеров выступил вперед и стал говорить о стране, которую мы узнали не сразу:

Страна, где вдаль и вширь в пространство мировое

Уводит горизонт завороженный взгляд,

Страна со щедрою душою,

Великая в былом, а в будущем стократ.

Край снежной белизны и светло-русой нивы,

Сынами стойкими издревле славный край…

Да будет их судьба счастливой

И золотым земель бескрайних урожай… [4]

Впервые в жизни я смотрел на свою родину со стороны, издали, словно я уже не имел к ней отношения. Перенесенный в великую европейскую столицу, я оглянулся, чтобы полюбоваться бескрайностью хлебных полей и заснеженными равнинами при лунном свете. Я видел Россию взглядом француза! Я был далеко. Вне моей русской жизни. Это раздвоение было таким пронзительным и в то же время таким захватывающим, что я невольно зажмурил глаза. Я испугался, что больше не смогу вернуться к себе, так и останусь в этом парижском вечере. Жмурясь, я сделал глубокий вдох. И мою грудь снова наполнил жаркий ветер ночной степи.

В тот день я решил украсть у бабушки ее чародейство. Опередить Шарлотту, проникнуть в праздничный город раньше нее, присоединиться к царской свите, прежде чем вспыхнет гипнотический нимб бирюзового абажура.

День был тихий, серенький – бесцветный и унылый летний день, один из тех, которые, как ни странно, остаются в памяти. Воздух, пропахший мокрой землей, надувал белую кисею на открытом окне – легкая ткань оживала, становилась объемной, потом опадала, впуская в комнату какого-то невидимку.

Счастливый тем, что оказался дома один, я приступил к исполнению своего замысла. Я вытащил сибирский чемодан на коврик перед кроватью. Замочки открылись с тем самым легким звяканьем, которое мы поджидали каждый вечер. Я откинул большую крышку, я склонился над старыми бумагами, как пират над сундуком с сокровищами…

Сверху я увидел уже знакомые мне фотографии – царя и царицу перед Пантеоном, потом на набережной Сены. Нет, то, что я искал, находилось в глубине, в плотной массе, чернеющей печатными знаками. Словно археолог, я снимал пласт за пластом. Николай и Александра стали появляться в тех местах, которые были мне незнакомы. Еще один пласт, и я потерял их из виду. Передо мной оказались длинные крейсера на глади моря, аэропланы со смешными короткими крыльями, солдаты в траншеях. Пытаясь обнаружить следы императорской четы, я копал уже наугад, перепутывая вырезки. На какое-то мгновение царь появился вновь, верхом, с иконой в руках, перед строем коленопреклоненных пехотинцев… Лицо его показалось мне постаревшим, пасмурным. Мне хотелось, чтобы он снова стал молодым, чтобы с ним рядом была Александра, чтобы его приветствовала толпа и славили восторженные стихи.

Только в самой глубине чемодана я напал наконец на его след. Набранный крупными буквами заголовок обмануть не мог: «Слава России». Я развернул газетную страницу у себя на коленях, как это делала Шарлотта, и вполголоса начал по складам разбирать стихи.

Славную весть празднуем ныне,

Трепет восторга сердца объял:

Радуйтесь все! Пала твердыня,

Где угнетаемый раб стонал!

Целый народ голову поднял

И факелом Права свой путь осветил!

Други, великий праздник сегодня!

Рейте, знамена! Народ победил!

Только дойдя до рефрена, я вдруг остановился, охваченный сомнением. «Слава России»? Но где же та страна, край снежной белизны и светло-русой нивы? Страна со щедрою душою? При чем здесь стоны угнетаемого раба? И кто этот тиран, чье низвержение славят стихи?

В смущении я стал читать рефрен:

Хвала и слава вам,

Народ и воинство России!

Хвала и слава вам –

Вы ниспровергли тиранию!

И Дума – слава ей! –

Вас новой властию своею

Навек избавит от цепей,

О вашем счастии радея [5].

Вдруг мне бросились в глаза крупные буквы заголовков над стихами: ОТРЕЧЕНИЕ НИКОЛАЯ II! РЕВОЛЮЦИЯ: РУССКИЙ 89 ГОД. РОССИЯ ОТКРЫВАЕТ ДЛЯ СЕБЯ СВОБОДУ. КЕРЕНСКИЙ – РУССКИЙ ДАНТОН. ВЗЯТИЕ ПЕТРОПАВЛОВСКОЙ КРЕПОСТИ, ЭТОЙ РУССКОЙ БАСТИЛИИ. КОНЕЦ АВТОКРАТИЧЕСКОГО СТРОЯ…

Большая часть этих слов мне ничего не говорила. Но я понял главное: Николай больше не был царем, и его свержению исступленно радовались те, кто еще накануне вечером приветствовал его восторженными кликами, желая ему долгого благополучного царствования. Я ведь хорошо помнил голос Эредиа, эхо которого все еще звучало на нашем балконе:

В убранстве праздничном, взволнован, оживлен,

Возносит к вам Париж приветственные клики,

И вместе плещутся над городом великим

Три цвета, общие для наших двух знамен…

Я не мог уразуметь, как вдруг все так перевернулось. Не мог поверить в такое подлое предательство. В особенности со стороны Президента Республики!

Хлопнула входная дверь. Я торопливо собрал все бумаги, захлопнул чемодан и затолкал его под кровать.

Вечером пошел дождь, и Шарлотта зажгла свою лампу в комнате. Мы расположились рядом с ней, как во время наших бдений на балконе. Я слушал бабушкин рассказ: Николай и Александра из своей ложи аплодировали «Сиду»… Я следил за выражением их лиц печальным и трезвым взглядом. Я был тем, кто уже заглянул в будущее. Это знание тяжелым бременем легло на мое детское сердце.

«Где же правда? – спрашивал я себя, рассеянно слушая бабушку (царь и царица встают, зрители, обернувшись к ним, устраивают им овацию). – Скоро эти зрители станут их проклинать. И от нескольких волшебных дней не останется ничего. Ничего…»

Конец, который я был приговорен узнать заранее, показался мне вдруг таким абсурдным, таким несправедливым, в особенности в разгар праздника, среди огней Французской комедии, что я разрыдался и, отбросив низенькую табуретку, на которой сидел, убежал в кухню. Никогда еще я не плакал так взахлеб. Я в ярости отталкивал руки сестры, пытавшейся меня утешить. (Я так злился на нее – ведь она еще ничего не знала!) Сквозь рыдания иногда прорывались мои отчаянные выкрики:

– Все вранье! Предатели, предатели… Этот усатый лгун… А еще Президент… Неправда…

Не знаю, поняла ли Шарлотта причину моего горя (она наверняка заметила беспорядок, учиненный мной при раскопках в сибирском чемодане, и, может, даже обнаружила ту страницу-вещунью). Так или иначе, тронутая моими неожиданными слезами, она присела ко мне на кровать, несколько мгновений прислушивалась к моим судорожным вздохам, потом нашарила в потемках мою ладонь и вложила в нее шершавый камешек. Я зажал его в кулаке. Не открывая глаз, я на ощупь узнал «Верден». Отныне он был мой.


предыдущая глава | Французское завещание | cледующая глава