home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГЛАВА 18

Зная, что на него объявлен розыск, Гремин провел день в надежном месте. В маленькой гостинице возле главного рынка, где не спрашивали ни имя, ни документы. Вообще ничего не спрашивали. Ближе к шести вышел другим человеком. Сам состриг себе локоны, где-то раздобыл круглые металлические очки, приоделся в какое-то тряпье. И вполне мог сойти за вечного студента-неудачника откуда-нибудь с севера. От элегантного француза не осталось и следа.

В Сан-Джованни Гремин проник через примыкающий папский дворец с группой посетителей.

Он обожал римские соборы, построенные на фундаменте древних базилик. У него вызывали благоговение Сан-Джованни ин Латерано и Санта-Мария Маджоре. А Сан-Паоло, наверное, самый красивый, не задевал. Он стал каким-то искусственным после реставрации.

Огромные соборы особенно поражали на закате солнца. Прямоугольное и пропорциональное пространство не давило, прошитое нежными лучами. Потолок был настолько высок, что человеческий взгляд не поспевал за ним. Даже под открытым небом мы не устремляем взгляд так высоко.

Где-то Гремин прочитал, что гармония света в подобных конструкциях родственна музыке. Лучи перекрещиваются, как рапиры в руках опытных фехтовальщиков. И, конечно, отовсюду капало золото. Золота было столько – на кассетном потолке, на парусах, на куполе, на колоннах, на карнизах, золотые статуи, оклады, дарохранительницы, – что оно струилось в мягком солнечном свете. Это было прекрасно, но это было страшно. Ты чувствовал свою ничтожность. Ведь Бог, помимо всего прочего, это власть. А золото – тоже бытие власти.

Гремин неплохо знал Сан-Джованни. И когда затылочным зрением почувствовал, что за ним никто не следит, он аккуратно запрыгнул в нишу за статуей напротив четвертой капеллы. По левую сторону от главного нефа.

Он ждал отца Федора. Он не представлял, как по-другому назвать этого человека. И это его смущало. Столько хорошего было связано с мудрым и добрым отцом Федором. Он помогал Гремину, давал дельные и бескорыстные советы в тяжелую минуту. Наконец, столько раз кормил вкуснейшим грибным супом, настоящим, какого в Риме не найдешь ни за какие деньги!

Гремин не имел ни малейшего понятия, был ли объявлен розыск на отца Федора. Скорее всего, да. И как бы американцам ни хотелось во всем обвинить Гремина, вряд ли получилось бы – прихожане были свидетелями их драки в церкви Святителя Николая. Они не вмешались из уважения перед авторитетом батюшки, а полицию-то наверняка вызвали, когда Гремина уволокли американские полицейские. Американцев здесь ненавидели все поголовно – фашисты, коммунисты, правые, левые, христиане.

Оставалось ждать полуночи. Огромная церковь медленно замирала. Последние прихожане, последний проход настоятеля по главному нефу. Суматошные перебежки младших священников, как всегда перед закрытием храма. Наконец храм остается во власти уборщиков. Звук метел, плеск воды. Свет между тем затухает. Солнечных шпаг уже не видно. Лишь кое-где в закатных лучах взблескивают короткие клинки. Потом тушат лампады. Мерцают только главные – перед святыми мощами.

В храме воцаряется бледная розовато-серая темнота. Но глаз привыкает. Глаз человека, как и сам человек, привыкает ко всему. Уже проступали очертания фресок.

Гремин ждал. Он очень неудобно устроился. Зудели и ноги, и спина. Пробило полночь. Кто знает, а может, отец Федор и не придет. Может, его уже давно арестовали. Или он сейчас держит пистолет на взводе и блаженствует? И тут отец Федор вполне буднично заговорил:

– Ну что, Андрей Николаевич, где прячешься?

Гремину стоило усилия воли промолчать. Он не хотел, чтобы его вычислили по голосу.

– Ну что, ответишь или будем играть в молчанку?

Голос все тот же, разве чуть погромче. И пораздраженнее. Гремин не подал ни звука.

– Ладненько, будешь валять дурака, бог с тобой…

От пилястра отцепилась тень и шагнула в центральный неф. Ночной свет приоткрыл плотную фигуру в монашеском балахоне с капюшоном, подпоясанном веревкой. Под балахоном можно спрятать что угодно, хоть автомат…

– Хорошо, давайте поговорим, отец Федор. На одном условии.

– Да ради бога, Андрей Николаевич. На любом.

– Не приближайся.

– Как тебе угодно.

Если бы не темнота, Гремин наверняка увидел бы, как отец Федор по-простецки слепил губы домиком, дескать, что за блажь. Гремин до боли стиснул свой манлихер, большой, старомодный – стрелял он неплохо. И потом – их разделял огромный неф, шириной метров двадцать пять, не меньше.

Голос отца Федора звучал спокойно, рассудительно.

– Не буду скрывать. Я пришел убить тебя, хотя ты мне симпатичен. За год я привык к тебе. И перед смертью, перед твоей смертью, – отец Федор по-доброму улыбнулся в темноте, – я готов ответить на твои вопросы. Обещаю не врать. Только не тяни кота за хвост. В час ночной обход. Лучше будет, если найдут один остываюший труп, чем двух незнакомцев в разгаре драки.

И правда ведь, время поджимало. А спросить хотелось.

– Скажи, отец Федор, кто тебя направил? По чьему заданию ты действовал? Чей ты?

– Как чей? – В голосе отца Федора сквозило недоумение. – Конечно НКВД, чей же еще?

Гремин ожидал такого ответа. Тысячи раз бессонными ночами прокручивал его в голове. И все-таки ему словно ударили поддых. Когда опускается ярко-серая пелена, и ты вдруг перестаешь дышать.

– Что ты хочешь сказать? Что по заданию НКВД ты измывался над литовцем, содрал кожу с живого Маркини, вырезал груди Божане, выжег ей глаза?

Раздался смех.

– Да нет, господи, боже ты мой! Ты ничего не понял. Слушай, Андрей Николаевич, ты должен был стать мне другом, помощником. Моя вина, что этого не случилось. Я слишком подозрителен. Однако чего не было – того не было. Поэтому наберись терпения и послушай.

– Согласен, – выдохнул Гремин. – Только не приближайся.

– Да господи, уймись ты! В нужное время я тебя убью, не приближаясь. Будь спокоен. Все будет в порядке, и без боли. Обещаю… Я расскажу тебе сказку. Жила-была семья в начале века в Киеве. Железнодорожный инженер Вениамин Городницкий, внешне вполне верноподданный, а в душе – лютый до остервенения сторонник самостийной незалежной Украины. Знаешь, вся эта ерунда – рушники, книги Тараса Шевченко на видном месте, вплоть до сортира, портреты Леси Украинки, ну и так далее. Хотя императору и начальству своей киевской железной дороги служил он исправно, в политике не участвовал, голоса не подавал, лишь только напившись горилки, певал старые казацкие песни времен Запорожской Сечи. Получалось здорово. И был у него еще один бог – Гоголь с повестью «Тарас Бульба», инженер перечитывал повесть постоянно, с карандашом, до дыр зачитал, ставил «Тараса Бульбу» выше любого романа Вальтера Скотта, каких-нибудь «Айвенго», да чего там – выше Евангелия.

Отец Федор, похоже, и вправду настроился на длинный рассказ. Он присел на скамью. Гремину показалось абсурдным и опасным оставаться в тесноте своего укрытия. Он соскочил вниз. Отец Федор удовлетворенно хмыкнул.

– Так-то лучше. Ну да ладно, вернусь к нашей сказке. Был он женат, мой инженер. Аглая Флориановна, мать троих детей, была высокая дородная хохлушка с очень красивым бюстом, который порядком смущал меня, пацана. Знаешь, как волновали десятилетнего мальчугана шикарные шары, колыхавшиеся под ночной сорочкой, когда мать поцеловала его на ночь. Но не в том суть. Проехали. На политику ей было насрать. Огромный дом, дети, муж-красавец, которого нужно было держать, дабы не ходил налево. Кстати, не ходил… По дальним родственникам отец имел чуточку немецкой крови, откуда эта дурацкая традиция – давать первенцам немецкие имена. Меня нарекли Альфредом. Да, был еще выцветший портрет какого-то уродливого мужика в профиль с надписью на немецком. По семейной легенде, некий Теодор из Гамбурга в середине XVIII века, во времена Бирона, перевез семью в Киев. Понятно, по-немецки никто уже не говорил, но странным образом наличие тевтонской крови подкрепляло доморощенный хохляцкий национализм моего отца. Дескать, мы, украинцы, еще со времен Речи Посполитой союзники Великого Тевтонского Ордена в исторической миссии цивилизации Востока. А москали они и есть москали. Кто у них в родичах? Мордва да чухонцы? Потом покатилось, – рассказывал отец Федор, – революция, погромы, русско-японская война, царский манифест, отставка Витте, покушение на Столыпина, массовая эмиграция с Украины, то в Сибирь за лучшей долей, то в Америку. Но все это как-то мимо нас. Отец перечитывал Гоголя, мать изготовляла галушки, белобрысые детишки зазубривали вечерами с отцом украинский букварь. Так бы, наверное, и продолжалось. Старший сын поступил бы в университет, тоже стал бы тихим украинским националистом, и тоже подался бы по железнодорожной линии. А потом верно служил бы совдепии, может даже выдвинулся бы по партийной линии, пес его знает. Но вышло по-иному…

Гремин с трудом верил своим ушам. Настолько неправдоподобной была эта сцена. Ночь, церковь и садист-убийца не спеша, с расстановкой рассказывает очередной жертве свою жизнь. Причем обоих в это время лихорадочно разыскивает полиция. Сюр какой-то…

Отец Федор между тем перевел дыхание.

– В один прекрасный день матушка споткнулась да и упала. И не встала. Апоплексический удар. Вот тебе и шикарное женское тело. И дыни грудей… К вечеру она скончалась. Отец сперва обезумел, рвал на себе одежду, не ел, не пил несколько суток. А потом сходил в баню, причесался, оделся, отправился на службу. И месяца через два привел в дом новую жену. Копию первой. Разве чуть повыше ростом да груди чуть поменьше и потверже. Помоложе лет на десять и взгляд пожестче. И рука потяжелее. И стала она заниматься хозяйством, затем младенец появился. Вечерами они вслух Тараса Шевченко читали. А днем мачеха с благословения отца драла нас нещадно ремнем. Молодою рукою, чтоб мы не дурили. И здорово драла. Будь я постарше, ей богу, вырвал бы у нее ремень, да и впарил бы ей по самую селезенку. В одиннадцать лет я убег из дома. Раз убег – меня вернули. Два убег – вернули, избили. А на третий, видно, и не искали. Так в 1912 году не стало Альфреда Городницкого – ровесника века, киевского мещанина и подававшего надежды гимназиста… Несколько лет я кантовался по подворотням. Федя Жиденыш, так меня прозвали за то, что я грамоту знал. Помаленьку освоил воровское мастерство. Стал первоклассным шулером. Помнил комбинации, без малейшего усилия просчитывал на много ходов вперед. Одна незадача: когда выигрывал, меня били. И это меня бесило. Потом стал воровать. Не по-простому. Нет, меня влекло мошенничество. Кого-то обмануть, надурить. Знаешь, игра ума. И опять-таки, когда открывалось – меня били. Жестоко. На Украине, что на Руси, умных не любят, – грустно усмехнулся отец Федор.

Вот откуда озлобление на весь свет. Неоцененный гений… Такой у Гремина созрел вывод.

– А потом, когда в 1915 году немцы прорвали фронт, – плел свое повествование отец Федор, – был отдан приказ помести всякую шушеру. Крупное ворье откупилось, а мелочь вроде меня подзалетела. Так я попал в тюрягу. В 1915 году, в пятнадцать лет. Но это моя вина. Я сам накинул себе годочков, чтобы на равных со взрослыми дядями играть. А вскоре пришили мне неопознанное тело и дали червонец. Такие пироги, голубчик. Так произошло второе перерождение. Теперь не стало Федьки Жиденка, смышленого беспризорника, промышлявшего карточным шулерством, а появился уголовник Альфред Нож. Знаешь, как долго я приучал тюремную братву, что я никакой не Федор, не Андрей, не Степан, а именно Альфред.

– А почему Нож-то? – глухо осведомился Гремин.

– А очень просто, – словно ждал такого вопроса, пояснил отец Федор. – Потому что я в основном ножом работал. В тюрьме у меня отличные учителя были. Ведь урки совсем по-другому ножом работают. Не так, как вы – фраера. У вас в спецслужбах, в полиции учат, как отбиться от ножа, как вырубить противника. Наши учат другому: как сделать больно. Заметь, когда на ножах дерутся солдаты или матросы – это по сути разновидность кулачного боя: быстро, грубо, решительно, чаще всего до мгновенной смерти кого-то. Нож в сердце, поддых, под лопатку. Нет, у нас заставят истекать кровью целый час. Заставят ползти по пыли, волоча за собой кишки. У нас и нож держат по-другому. Это у солдатни штык-нож – продолжение руки. А у нас нож – продолжение души. И не нож, а перо, перышко, – мечтательно мурлыкал отец Федор.

– Ну хорошо, дальше-то что? Ну не стало Федьки Жиденка, родился Альфред Нож, что дальше? – прервал убийцу Гремин.

– Дальше я добился перевода в Нижнетагильскую колонию.

– Зачем?

– Хотелось встретить того чувака, который сдал меня, пришил мне то тело.

– Встретил?

– Встретил.

– И что?

– А примерно то же, что с Маркини. Впервые в жизни попробовал. Знаешь, удобно, чтобы тело не опознали. Правда, не так складно получилось, навыка еще не было. Да и нож тупой попался…

Гремин ощутил позывы тошноты. Господи, это же отец Федор, его голос! Это человек, которому он исповедовался…

– Потом пришли немцы, потом был гетман, потом Петлюра. А в общем – безвластие. Понятно, всех нас повыпускали. Господи, славно мы тогда порезвились! Если помнишь учебники истории, был при Махно такой Альфред Семинарист…

– Не помню.

– Был. Это я. Сколько мы с ним невинных душ погубили. Потом Альфреда Семинариста где-то подстрелили. Или затоптали тачанкой. Как бы там ни было, при твердой советской власти оказался я снова в тюрьме. И там разговор уже пошел другой. Там мои художества четко запротоколировали, и в один прекрасный день явилась ко мне в одиночку дама лет сорока, так и не узнал ее фамилии, иначе пришил бы суку. Вся в черном, в черном кожане и черной кожаной юбке, в высоких черных сапогах, дамских, со шпорами, для верховой езды, с коротким английским хлыстом. Все как положено – при челке, бледная, с папироской, из евреев, кстати, и четко обрисовала диспозицию: или меня расстреляют сразу же во внутреннем дворике Владимирской пересыльной тюрьмы, поскольку за мной накопилось достаточно, или я поступаю на службу в ЧК на их условиях, то есть ничего не спрашивая. Не имею ни имени, ни фамилии, ничего. Я согласился…

Еще лет пять меня таскали по разным лагерям, сборным пунктам, курсам, учили всему: грамотно писать по-русски, учили немецкому как языку основного врага, его я осваивал с особым удовольствием – как-никак язык моих предков, – учили радиоделу, искусству рукопашного боя, стрельбе, тайнописи, искусству слежки… Чему только не учили. Изредка доверяли мелкие задания, всегда в команде, под надзором других: или расстрелять заставу на румыно-бессарабской границе, или заколоть в Праге зарвавшегося белоэмигранта…

Рассказывая о годах в НКВД, отец Федор менялся. Словно входя в новую роль, сбрасывал привычную личину добродушного батюшки. Гремин с удивлением наблюдал, как в очередной раз, переводя дыхание, отец Федор вынул из кармана необъятной рясы коробку папирос, чиркнул спичкой, закурил. Гремин никогда не видел его курящим. А тут – в церкви, хотя бы и католической. Немой вопрос, обращенный к нему, священник проигнорировал.

– Скорее всего, если бы Менжинский не умер, особого хода мне не дали бы. Для этих людей имела значение чистота принципа. Для них уголовник оставался уголовником. Но, слава богу, сменилось начальство. При Ягоде наступили мои времена. Мне стали поручать серьезные задания. Я организовывал беспорядки на КВЖД, провоцировал стачки в Лодзи… Помню мне доверили ликвидировать одного хера, который пытался скрыться в Парагвае с деньгами, выданными ему на убийство Троцкого. Я его отловил в Ла Пасе ночью, на выходе из игорного дома. Жара стояла дикая, я за ним охотился четыре месяца. Знаешь, с каким наслаждением ножом гаучо я ему прорезал крест на сердце. Насквозь…

Отец Федор замолчал. Видно, это было приятное воспоминание. И со смаком затянулся:

– Да, много чего было. Меня официально приняли на службу. Вроде я даже до подполковника дослужился. Давали какие-то награды, Знак Почета, что ли. Еще что-то. В партию заочно приняли. Но при этом я ни дня, ни полдня не оставался без присмотра… Особенно долго меня натаскивали на священника, вся эта премудрость с трудом влезала в башку. В 1935 году меня отправили с согласия архиепископа Каунасского открывать новые приходы в восточных уездах Литвы. И не поверишь, какое я испытал блаженство, когда открыл первый храм. Я его застал полностью порушенным, засранным, говно, понимаешь, лежало повсюду, выбитые стекла, пожженные скамьи. Три недели впервые в жизни я сам трудился с топором в руках, если нужно, с метлой, с кистью – но привели храм в божеский вид, украсили еловыми ветками. Как раз под Рождество приехал Его Преосвященство из Каунаса, освятить. Знаешь, такой кругленький хитренький старичок, на мой взгляд, столь же далекий от Господа Бога, как и я. Мы бы с ним сговорились наверняка. Только он помер, падла. Болел тяжело… Как бы то ни было, стал я обустраиваться в храме. Повадились ко мне прихожане, хозяйством обзавелся, иконостас соорудили, колокола отлили. Я ведь во всем порядок люблю. А постоять за себя я умел. И когда ксенз из соседнего сельца попробовал у меня гумно подпалить, на следующий день, проснувшись, нашел своего кучера с раскроенной топором головой. И знаешь – понял все. Так что у меня с соседями был мир, все меня уважали. И попадья как бы появилась. Авдотьей звали. Дородная такая вдовушка, мою матушку напоминала. Лет двадцать шесть, не больше… Я себя и вправду начал ощущать настоящим священником, но тут война началась. Вся эта катавасия, пришли красные, массовые аресты. Ну, мне особо бояться нечего. Хотя бог его знает, могли помести и меня за то, что много знаю. Ну и притеснения моего храма не мог дозволить. Потом немцы. Лишения. Вдовушка моя умерла от тифа…

А дальше все сначала. Наступление Красной Армии. И дали мне команду вместе с беженцами двинуться на запад. Так я и побрел пешком, оставив весь наработанный своим хребтом скарб. А в вещевом мешке тащил мощи Святителя Киприана.

Отец Федор глубоко затянулся. Видно было, он и сейчас переживал за свой приход.

– Знаешь, долгий был путь, через Любек. День на немецком транспорте в дикой давке, под постоянной угрозой торпедных атак. Все заблевано, женщины качку не переносят, у детей дизентерия. Весна 1945 года. Чего ты хочешь? И у меня вместо радости от победы нашего оружия – стучит в висках: что теперь будет со мной? До сих пор дивлюсь, что меня тогда не прибили. Как немецкого прихвостня, я ведь и в самом деле сотрудничал с фашистскими властями, поневоле, чтобы сохранить храм. А получилось по-другому. Знаешь, шутят, в одной семье двое от тифа не умирают. А тиф я в американском фильтрационном лагере схватил. Но выжил. Авдотья вот умерла, а я выжил…

Отец Федор помолчал, покурил.

– А потом лежу я в больнице при лагере, возле Дрездена, выздоравливаю. Знаешь, я при моем росте весил сорок два кг. И сосед по койке, которого в тот день выписывали, шепчет мне по-русски, чисто: «Альфред Вениаминович, не волнуйтесь, все в порядке. Мы о вас помним. В свой час вы получите указания, а теперь отправляйтесь в Италию и постарайтесь устроиться настоятелем русской церкви под константинопольским патриархатом. Деньги найдете под матрасом». Вот так… Словом, я погрузился на пароход в Любеке, сбрил бороду, поменял имя, стал отцом Филиппом.

Опустился на самое дно жизни. Стал беженцем, самой последней тварью, которой любой американский солдат мог дать пинком под зад… За долгие годы я стал почти нормальным человеком. Обзавелся было семьей. Любил ли я ту женщину – не знаю. Я вообще не знаю, что такое любить. Я и себя не люблю. Я не знаю, что такое дружба, но друзья у меня были… Умный человек мне как-то объяснил: есть такие спящие агенты. Их засылают не на год, не на два, а на десятилетия вперед – авось пригодятся. Ну а не пригодятся, вреда-то не будет. Хлеба они не просят, пусть себе живут. Вот, видно, и я превратился в такого спящего агента. Системе я не нужен…

Чувствовалось, что отец Федор приближается к концу своей исповеди.

– Я разуверился любить. Никакой я не священник, я все равно остаюсь тайным агентом НКВД, и нет у меня ни малейшего шанса скрыться от всевидящего ока этой адской машины… Ладно, я буду спящим агентом, но я буду дожидаться не вашего часа, а своего. Того часа, когда я смогу сделать больно вашей поганой системе, по-настоящему больно. К примеру, убить тебя, перспективного агента – разве это больно? Да о тебе не вспомнят на следующий день. Убить советского посла – десятки людей обрадуются: какая шикарная вакансия образовалась! Убить резидента – на Лубянке только потрут руки: во, хорошо, не придется отзывать. Но разрушить операцию, над которой трудились десятки людей длительное время, – это уже другое.

– Какую операцию?

– А по завладению документами о Гоголе. Я не совсем толком понимаю, в чем ее смысл. Что-то, чему Центр, Москва, Политбюро придают особое значение.

– А тебя что, поставили в известность?

– Мне было указание – приследить за тобой и поддержать тебя при необходимости.

– И ты меня поддержал, – горько процедил сквозь зубы Гремин.

– Да, я тебя поддержал, как считал нужным. Я тебе дал возможность спокойно поработать, без помех. Снимать кожу с Маркини было, пожалуй, необязательно. Так, для устрашения. А в принципе, останься он в живых, он бы тебе здорово попортил крови. Уже на следующий день он принялся бы к тебе приставать со всякими своими идеями, потом этим занялась бы полиция.

Гремин понимал, не глядя на часы, что развязка их разговора приближается.

– Отец Федор, ну а тебе зачем нужны эти чертовы документы? Тебя-то они с какого бока касаются?

– А с очень простого. Ты забыл, кто такой Альфред Нож?

– Кто?

– Альфред Нож, сын Вениамина Городницкого, украинского националиста, хотя и кухонного. Ты у меня дома ведь бывал. У меня тоже висят рушники. И тоже на видном месте лежит том Тараса Шевченко.

– Ну и что?

– А то. Вам, москалям, мало что вы лишили нас культуры, истории. Украинская история, по-вашему, по-москальски – это воссоединение Украины с Россией. Да всякие исторические анекдоты, вроде – «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». А еще – Мазепа с молодкой Марией. Ничего же больше нет. Ни хера. Что у нас осталось? Наш великий национальный поэт, наша гордость – Тарас Шевченко, которого, кроме украинцев, ни одна живая душа не знает. Да Леся Украинка – ее даже я не читал. Но зато у нас есть Гоголь, якобы русский писатель! Это украинский гений, равный Шекспиру и Данте. Он отразил дух нашего народа, Тарас Бульба – это и есть Украина, которая поднимется да пораскидает своих врагов в разные стороны. И вот вы хотите представить гения некрофилом.

– Да господи, отец Федор, побойся Бога, каким некрофилом?! Ты же лучше меня знаешь, весь смысл операции в том, чтобы эти документы никогда не стали достоянием гласности.

– Да не в этом дело. Какой-то придурок сказал: «Книги не горят». Правда, не горят, но главное – не горят мысли. Мысль надо подать. До вашей дурацкой операции никто бы никогда не задумался, а был ли Гоголь некрофилом? Страдал душевной болезнью. И баста. Грешил, зато покаялся и помер в молитвах. Все честно и четко. А вы вытаскиваете скелет из чулана и начинаете его разглядывать, очищать по косточке.

– Не мы – кто-то другой достанет.

– Да никто не достанет, господи! Ты же сам до конца не знаешь, для чего НКВД затеяло эту операцию. Ну раз в жизни скажи правду!

Гремин задумался. Версия с канонизацией теперь действительно выглядела зыбко. Операция прикрытия, чтобы под завесой суеты организовать убийство Тольятти? Или, наоборот, помешать американцам убить Тольятти? Тоже, в общем-то, не сильно убедительно.

– Ну так что?

– Если честно, не знаю.

– Ну вот, не знаешь. И ты хочешь, чтобы я поверил конторе, у которой всегда была одна религия – ложь. Сегодня эти бумаги окажутся у НКВД, завтра они могут оказаться где угодно. Вы их попробуете обменять на икону Казанской Божьей матери или на российское золото в Парижском банке. Хер вас знает.

– Хорошо, но тебе-то документы зачем? Старому уголовнику? Продать, что ли?

Отец Федор рассмеялся.

– Уголовник! Какой я к черту уголовник! Я уже пятнадцать лет отпеваю, крещу. Я хочу сделать больно системе, которая причинила столько зла мне лично и всему миру. А я умею делать больно. Если я уничтожу документы, которые нужны НКВД, это будет удар поддых вашей сучьей конторе. После этого я могу поступать, как хочу. Я могу покончить с собой, могу бесследно исчезнуть, меня могут убить…

– А отец Гермоген как тебя вычислил?

– Заподозрил. Какие-то вещи не забываются и не пропиваются. Он возглавлял колчаковскую контрразведку. Учуял, гад. Он меня застал, когда я уже добивал старикашку. Ох уж эта дворянская любовь к позе. Вместо того чтобы пристрелить меня на месте…

– А дальше что произошло?

– Прокололся я, первый раз в жизни увлекся. Он бесслышно зашел через террасу и выбил у меня пистолет. Не гляди, что он старик. Он жилистый и кулачным боем владеет лучше. Если бы ему не пришла в голову эта бредятина – завести меня на колокольню и там заставить покаяться и сбросить вниз. И если бы ты по дурости его не окликнул, сегодняшнего разговора не было бы. И ты благополучно отправлял бы добытые документы вместе с победной реляцией на Лубянку.

– А американцы тут при чем? Они-то как пронюхали?

– Да благодаря тебе, голубчик, твоим шашням с девками. Но их другое беспокоило. Им документы по херу. Кто такой Гоголь – во всех Соединенных Штатах от силы полтора человека знает. Они опасались, что суета вокруг Гоголя с поисками, погонями, убийствами – лишь ширма для операции по уничтожению Тольятти.

Отец Федор бросил давно погасшую папиросу. Оглянулся.

– Вот так, Андрей Николаевич. Но как говорится, надо и стыд знать. Поболтали – и хватит.

Отцу Федору явно поднадоела игра в кошки-мышки.

– Обожди, ради бога, обожди, последний вопрос. Честно, обещаю.

– Ну ладно, бог с тобой, давай. Только быстро.

– Что имел в виду литовец, когда перед смертью позвонил нам в советское посольство и сказал: «Смотрите портрет!» Понятно, что речь шла о «Портрете» Гоголя, но дальше мы не продвинулись… Обе редакции «Портрета» проштудировали, исследования изучили, ходили по картинным галереям, искали портреты старых ростовщиков и простукивали рамы. Все впустую.

– Да, я следил за вами. Поначалу все никак не мог сообразить, куда вы клоните. Это единственный вопрос, Андрей Николаевич, на который я не могу тебе ответить. Сам над ним мучался. Ключ, конечно, есть, но нам уже никогда не разгадать. Жаль, что тот гаденыш рано с собой покончил, не успели мы с ним толком покалякать.

– А откуда он звонил?

– А вы не засекли?

– Нет.

– С вия Сардиния. Если тебе это что-то проясняет.

Гремину это проясняло все. На вия Сардиния размещался Германский археологический институт, где литовец, очевидно, побывал до своего последнего звонка. Вспышкой молнии Гремину вспомнилось, какая связь существовала между повестью Гоголя «Портрет» и Германским археологическим институтом в Риме. Теперь оставалась безделица – выжить.

Между тем ностальгическое настроение окончательно покинуло отца Федора.

– Все, Андрей Николаевич, договор дороже денег. Пора. Отдавай мне документ. Если же ты его где-то припрятал, придется с тобой немножко повозиться. А может – и не потребуется. Решай сам. Ты же прекрасно понимаешь, есть боль, которую человек выдержать не может.

– Бывают исключения.

– Да, бывают. Святой Стефан, святой Лаврентий. Святого Лаврентия, согласно легенде, зажарили живьем, чтобы он отрекся от веры. Он не отрекся. Зато стал святым Лаврентием. Кстати, Берию тоже зовут Лаврентием. Но ты не святой. И тебя не придется жарить. Уверен, что ты притащил с собой твою бумагу. И моя со мной, – он вынул из кармана конверт и помахал им в воздухе. – Все полюбовно и порешим.

С этими словами отец Федор резко повернулся на месте. Он уже давно не сидел, а стоял совсем рядом, в каких-то пяти-шести метрах. Наваждение какое-то.

Гремин ощутил острейшую боль в правом плече. Он скосил взгляд, продолжая следить за противником. Из плеча торчал нож, всаженный туда на половину лезвия. Тот самый, утренний, матросский. Пистолет, который он едва успел выхватить, соскользнул на мраморный пол.

– Видишь, батюшка, как все просто, – успокоил отец Федор, медленно приближаясь к Гремину.

Гремину хватило сил вытянуть из плеча нож и отбросить далеко в сторону. Отец Федор прицокнул языком и проследил взглядом траекторию падения ножа. Двинулся дальше. Ствола у него, похоже, не было.

Сперва отец Федор рубанул Гремина ребром ладони по кадыку, потом ударил ногой в пах. Гремин согнулся еще ниже, исподлобья отслеживая каждое движение отца Федора.

Очередной удар. Коленом в солнечное сплетение. Гремин выдержал. Было безумно больно, но он терпел. Двойной удар кулаками по вискам. Свирепый. На долю секунды Гремин потерял сознание. Выпрямился. Они с отцом Федором стояли лицом к лицу. Гремин застонал.

– Ну вот, сейчас мы проверим твои карманы…

Схватив Гремина за горло, отец Федор быстро обшаривал его одежду. Толстый маниловый конверт он обнаружил сразу. Кровь едва запачкала краешек…

И тут случилось непредусмотренное. Гремин стал оседать, теряя сознание. Священник отвел руку с конвертом в сторону, чтобы не помялся, а Гремин все сползал и сползал на него. Отец Федор хотел отшвырнуть Гремина, как собаку, – и почувствовал адскую боль. Золингеровское лезвие, которое Гремин все время прятал в рукаве, вспороло отцу Федору живот, и его тело с тяжелым стуком повалилось на пол.

Гремин едва стоял на ногах, боясь окончательно потерять сознание. Он из последних сил наклонился, поднял пистолет и выстрелил отцу Федору в рот. Глаза умирающего распахнулись, переполненные не страхом, не ужасом, а животной, бешеной ненавистью, ненавистью бессилия.

– Аминь, – произнес Гремин. – Да простит тебя Господь. Да простит тебе прегрешения твои. Да упокоит грешную душу твою. Аминь.

Ему послышалось, что откуда-то, из крипты, чей-то голос на итальянском языке глухо повторил:

– Аминь!


ГЛАВА 17 | Проклятие Гоголя | ГЛАВА 19