home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГЛАВА 8

На сцену забрался запыхавшийся хозяин.

– Успокойтесь, ради бога. Кто-то без билета хотел подслушать наш спектакль, но ему не удалось. Кто бы он ни был, агент полиции, – хозяин выдержал короткую паузу, – или друг одной из присутствующих здесь дам, его с нами уже нет. – И словно отвечая на повисший в воздухе вопрос, добавил: – Он, видимо, заранее спрятался, но на входе стоят мои люди, и нам опасаться нечего. Давайте выпьем и продолжим наш вечер, – князь Боргезе театрально поднял обе руки, словно приглашая поднять бокалы, и спустился со сцены.

Зрители с облегчением стали прикладываться к бутылкам. Евгения и Марианна успели передумать бог весть что, но Гремин появился так же незаметно. Евгения только открыла рот, как раздался тихий, жесткий шепот Марианны:

– Ты где был?

Так жены допрашивают мужей, мысленно прокомментировала Евгения. Уже без боли. Нейтрально.

– Извини, любимая, – именно «любимая», не «дорогая». – Нужно было самому посмотреть, что происходит.

Евгения заметила, что Гремин держит правую руку в кармане: что-то щупает там.

– Ну и?

– Не знаю, кто это был. Скорее всего, не полицейский. И не ревнивый муж.

Евгения заерзала.

– Так, может, нам пойти?

– Нет, наоборот. Сейчас у нас тем больше оснований остаться и досмотреть.

Гремин устроился между ними, взял бутылку, надолго приложился к ней, попробовал обнять Марианну. Но девушка сидела как окаменелая.

На сцене возобновилось действие. Снова целовались и обнимались мужчина и женщина. Гоголь продолжил декламацию своего текста. Но магия исчезла. Евгения чувствовала себя неуютно. Она ощущала свою ответственность за эту дикую обстановку, странных людей, за этот чудной спектакль. Наконец, за ту опасность, которой она, как выяснилось, подвергает своих друзей.

Гоголь завершил чтение. Евгения, желая сбить овладевшую ими скованность, затараторила:

– Он читал отрывки из писем молодого Гоголя, ему тогда было лет шестнадцать-семнадцать, своему бывшему однокласснику. Некоему Высоцкому.

Марианна спросила:

– А ты-то откуда знаешь?

– Я ж вам говорила. Мне показывали сценарий.

Тем временем мужчина и женщина на сцене продолжали целоваться. Гоголь робко приблизился к ним, постоял. Они его не замечали. Обошел их, делая какие-то жесты. Один раз. Второй. Все бесполезно. Попытался похлопать мужчину по плечу. Тот повел плечом, отмахиваясь. Тогда Гоголь схватил его за руку, потянул к себе. Мужчина не дался. Гоголь продолжал тянуть. Вдвоем с женщиной они его грубо оттолкнули. Гоголь, едва не упав, отвалился в сторону. Ушел быстрой походкой, мотая головой и грозя кулаком.

И опять замолкает музыка. Гаснет прожектор. Темнота. Тишина. Пауза. Следующая сцена. Те же мужчина и женщина, только мужчина уже без шинели. В белой рубашке. И женщина в той же блузе, но наполовину расстегнутой. И целуются они заметно смелее, раскачиваясь в такт медленной мелодии. Явно не середины XIX века. Гоголь, чей контур едва угадывается в полумраке на краю сцены, снова декламирует. Но уже не победоносно.

«Прощайте, мой бесценный Федор Петрович, брат по душе! Жму Вашу руку. Может быть, это пожатие дошло до Вас прежде моего письма. Верно

Вы чувствовали, что Ваша рука кем-то была стиснута, хотя во сне: это жал ее Ваш Гоголь».

«Я жажду только и дожидаюсь с нетерпением обнять Вас лично. Знаете ли, что мне представляется (я большой в этом случае фантазер): будто Вы вдруг неожиданно приезжаете ко мне в деревню. Я вас… и чем далее, тем невероятнее. Целую Вас 50 раз».

Евгения чувствует, что Гремин оборачивается к ней. Поясняет:

– А это из писем твоему знакомому Погодину от 1832 года.

Декламирование завершается. Последние слова Гоголь едва шепчет. Подходит к целующимся, старается их развести. От него отмахиваются. Он пробует силой разорвать их объятия. Его отталкивают. Он убегает.

Вместо ожидавшейся тишины раздается музыка. Джаз. Свет не гаснет. Антракт. Слуги приносят в ведрах и ставят на сцену бутылки с вином. В зале становится оживленнее. Кто встает, чтобы размяться, кто потягивается сидя. Гремин, хотя у них вино есть, берет еще бутылку. Отпивает сам, слегка качает головой. Протягивает Марианне, та пробует, они обмениваются взглядами. Передает бутылку Евгении. В вино что-то добавлено: то ли граппа, то ли наркотик. Она делает еще глоток. Наверное, все-таки граппа.

Никто не возвращается к инциденту. Словно повинуясь неписаному кодексу поведения. Ничего не было.

Евгения обратила внимание на изменившуюся обстановку в зале. От ощущения прохлады не осталось и следа. И лица людей изменились. Тут и там откровенно забалдевшие, блаженно улыбавшиеся физиономии. Одним вином такое не объяснишь. Даже с граппой. Она принюхалась. Попахивало чем-то ванильно-пряно-шоколадно-сладким. Евгения узнала аромат кокаина. Нюхали прямо в зале, пользуясь темнотой. А кто-то, может быть, и кололся…

Второе действие началось с двух ударов гонга. Евгения боялась повернуть голову, ожидая увидеть Гремина целующим Марианну. Когда все-таки оглянулась, у нее отлегло от сердца. Гремин обнимал Марианну, но и в полумраке было видно, что мысли его заняты совсем другим.

– Второе действие посвящено периоду творческого расцвета в жизни Гоголя. Весной 1839 года он несколько недель ухаживал за своим молодым другом Иосифом Виельгорским, который умирал на вилле княгини Волконской. Будут зачитывать отрывок из Гоголя…

На них зашипели. Евгения замолчала.

Грустная музыка постепенно становилась громче. Прожектор включили не сразу, медленно добавляя напряжение. Желтоватый свет расползался по сцене. Обозначились контуры простой кровати. Около нее стоят Гоголь и какой-то мужчина. Они крепко держатся за руки. Слегка раскачиваются. Потом один из них закашлялся. Это не

Гоголь. Мужчина держится за грудь. Кашлем его трясло все сильнее. Гоголь, не двигаясь с места, сжав руки замком, изображает то ли тревогу, то ли молитву. Мужчина в изнеможении сваливается на кровать. Гоголь бродит кругами. Заламывает руки.

Тем временем Виельгорский устраивается поудобнее, замирает. Ритм шагов Гоголя замедляется. Он успокаивается. И размеренно, вполголоса начинает читать. На сей раз именно читать. Или, делая вид, что читает. Потому что он достал из бокового кармана брюк листы бумаги. Он медленно ходит вокруг, изредка отрывая взгляд от бумаги и всматриваясь в лежащего.

Несмотря на то, что все уже подготовлены, текст раздражает:

«Они были сладки и томительны, эти бессонные ночи. Он сидел больной в креслах. Я при нем. Сон не смел касаться очей моих. Он безмолвно и невольно, казалось, уважал святыню ночного бдения. Мне было так сладко сидеть возле него, глядеть на него. Уже две ночи, как мы говорили друг другу: ты. Как ближе после этого он стал ко мне! Он сидел все тот же кроткий, тихий, покорный. Боже, с какой радостью, с каким бы весельем я принял бы на себя его болезнь, и если бы моя смерть могла возвратить его к здоровью, с какой готовностью я бы кинулся тогда к ней.

Я не был у него эту ночь. Я решился наконец заснуть ее у себя. О, как пошла, как подла была эта ночь вместе с моим презренным сном! Я дурно спал ее, несмотря на то, что всю неделю проводил ночи без сна. Меня терзали мысли о нем. Мне он представлялся молящий, упрекающий. Я видел его глазами души. Я поспешил на другой день поутру и шел к нему как преступник. Он увидел меня лежащий в постели. Он усмехнулся тем же смехом ангела, которым привык усмехаться. Он дал мне руку. Пожал ее любовно: «Изменник! – сказал он мне. – Ты изменил мне.» «Ангел мой! – сказал я ему. – Прости меня. Я страдал сам твоим страданием, я терзался эту ночь. Не спокойствие был мой отдых, прости меня!» Кроткий! Он пожал мою руку! Как я был полно вознагражден тогда за страдания, нанесенные мне моею глупо проведенною ночью. «Голова моя тяжела», – сказал он. Я стал его обмахивать веткою лавра. «Ах, как свежо и хорошо!» – говорил он. Его слова были тогда, что они были! Что бы я дал тогда, каких бы благ земных, презренных этих, подлых этих, гадких благ, нет! о них не стоит говорить. Ты, кому попадутся, если только попадутся, в руки эти нестройные, слабые строки, бледные выражения моих чувств, ты поймешь меня. Иначе они не попадутся тебе. Ты поймешь, как гадка вся груда сокровищей и почестей, эта звенящая приманка деревянных кукол, называемых людьми. О, как бы тогда весело, с какой бы злостью растоптал и подавил все, что сыплется от могущего скиптра полночного царя, если б только знал, что за это куплю усмешку, знаменующую тихое облегчение на лице его».

Евгения украдкой взглянула на своего соседа. Завороженный действием на сцене, заметно осунувшийся, Гремин с болезненным вниманием старался не пропустить ни единого слова. Словно выполнял деликатную и ответственную работу. Она поспешно отвела взгляд. Снова прислушалась.

«Что ты приготовил для меня такой дурной май!» – сказал он мне, проснувшись, сидя в креслах, услышав шумевший за стеклами окон ветер, срывавший благовония с цвевших диких жасминов и белых акаций и клубивший их вместе с листками роз.

В 10 часов я сошел к нему. Я его оставил за 3 часа до этого времени, чтобы отдохнуть немного и чтобы доставить какое-нибудь разнообразие, чтобы мой приход потом был ему приятнее. Я сошел к нему в 10 часов. Он уже более часу сидел один. Гости, бывшие у него, давно ушли. Он сидел один, томление скуки выражалось на лице его. Он меня увидел. Слегка махнул рукой. «Спаситель ты мой!» – сказал он мне. Они еще доныне раздаются в ушах моих, эти слова. «Ангел ты мой! ты скучал?» – «О, как скучал», – отвечал он мне. Я поцеловал его в плечо. Он мне подставил свою щеку. Мы поцеловались. Он все еще жал мою руку.

Он не любил и не ложился почти вовсе в постель. Он предпочитал свои кресла и то же свое сидячее положение. В ту ночь ему доктор велел отдохнуть. Он приподнялся неохотно и, опираясь на мое плечо, шел к своей постеле. Душенька мой! Его уставший взгляд, его теплый пестрый сюртук, медленное движение шагов его… Все это я вижу, все это передо мною. Он сказал мне на ухо, прислонившись к плечу и взглянувши на постель: «Теперь я пропавший человек». – «Мы всего только полчаса останемся в постеле, – сказал я ему. – Потом перейдем вновь в твои кресла».

Я глядел на тебя, мой милый, нежный цвет! Во все то время, как ты спал или только дремал на постеле и в креслах, я следил твои движения и твои мгновенья, прикованный непостижимою к тебе силою.

Боже! Зачем? Я глядел на тебя. Милый мой молодой цвет! Затем ли пахнуло на меня вдруг это свежее дуновение молодости, чтобы потом вдруг и разом я погрузился еще в большую мертвящую остылость чувств, чтобы я вдруг стал старее целыми десятками, чтобы отчаяннее и безнадежнее я увидел исчезающую мою жизнь. Так угаснувший огонь еще посылает на воздух последнее пламя, озарившее трепетно мрачные стены, чтобы потом скрыться навеки и…».

По ходу чтения и движения кругами Гоголь периодически останавливается. Подходит к больному. Наклоняется. Трогает его волосы, проводит рукой по лбу. Потом все смелее касается плечей, целует сначала в лоб, потом в висок, наконец в рот, в губы. Виельгорский сперва лежит неподвижно как мертвый, потом начинает реагировать, вздрагивать. Приподнимается на локтях. Когда наступает пора поцелуев, он отвечает. Видно, что обоим страшно неудобно, потому что одному приходится держаться на одном локте, второму – согнуться в три погибели.

Текст завершается. Гоголь застывает в неподвижности над кроватью больного. Потом ложится рядом. Больной несколько сдвигается. Они возобновляют поцелуи. Музыка незаметно переходит в похоронный марш. Но странно аранжированный. Плавный, что ли, мягкий.

Тем временем Гоголь уже устроился плашмя на больном, накрыв того своим телом. Пригвоздив к постели, по подобию распятия святого Андрея. Они застыли в бесконечно долгом, глубоком поцелуе.

Гремин заерзал. Евгения знала, что нормальные мужчины, – а подозревать Гремина в альтернативных влечениях у нее не было оснований, – обычно испытывают дискомфорт, наблюдая сцены гомосексуальной близости. Евгения попробовала слегка прижаться к Гремину. Тот тоже слегка, так же незаметно, отодвинулся. Евгения успела почувствовать его скованность, напряженность. Она оглянулась. В зале было темно, но угадывалось, что многие целуются. Причем не только мужчины с женщинами. Кто-то достаточно откровенно ласкал друг друга. Некоторые курили. Явно не сигареты. Евгения не разбиралась в наркотиках. Ей и пробовать-то их доводилось раза два в жизни. Ощущение сладкообразного, приторного тлена в воздухе усилилось.

Чуть прибавили света. На сцену снова вынесли ведра. Но Гремин не пошел за вином. Он только встал со своего места. То ли чтобы размяться, то ли повнимательнее оглядеть зал. Марианна сидела в уголке, погрузившись в себя. Зал раздробился на многочисленные группы: где-то из двух человек – мужчины и женщины, где-то, чаще, – из трех, а то и четырех. Все ждали возобновления спектакля.

– Что сейчас будет?

– Следующее действие построено вокруг переписки Гоголя и поэта Николая Языкова. Они дружили на протяжении длительного времени, несколько месяцев жили вместе в Риме. В квартире Гоголя.

Марианна спросила, чтобы не молчать:

– И что, они тоже были любовниками?

– Практически исключено. Языков был совершенно нормальный. Провел бурную молодость, оставил массу эротических стишков. Но он в это время тяжело болел и вскоре после возвращения в Россию умер. Будут читать его стихотворения…

Раздались три удара гонга. На сцене – мужчина и женщина. Он обнаженный по пояс. Она фактически в ночной сорочке, без юбки. Наверное, им холодно, хотя в зале по-настоящему жарко. Они целуются. Долго и более чем откровенно. Она – с запрокинутой головой, он – поедая ее, придерживая за плечи. Потом мужчина отстраняется и начинает читать стихи. Женщина же ласкает его по всему телу, с гимнастической гибкостью перетекая по нему, как ртуть:

Ах, как мила

Моя Лилета!

Она пришла,

Полуодета,

И начала

Ласкать поэта.

Ее очей

Огонь и живость,

Ее грудей

Полустыдливость,

И жар ланит,

И ножки малость, —

Все к ней манит

Амура шалость.

О бог любви!

Благослови

Ее желанья;

Всю ночь она,

Без упованья,

Грустит одна.

Надзор суровый

Ее мертвит,

И нездорово

Девица спит.

Амур! отраду

Ей дать спеши:

В ночной тиши

Ты затуши

Ее лампаду,

Окно открой,

И безопасно

Пусть молодой,

И сладострастный,

И телом твой

Войдет к прекрасной.

Пускай она,

Пылка, жадна,

Дрожит и бьется

На ложе сна,

И пусть проснется

Утомлена.

Они не заметили, как на сцену вскарабкался Гоголь. Вот он, согнувшись, крадется к любовникам. Не в силах идти, он ползет, мучительно корчится и с каждой откровенной строчкой стихотворения его судороги усиливаются: его трясет, как в припадке эпилепсии, но бесшумно. Так, извиваясь, Гоголь подбирается к мужчине и женщине и застывает у них под ногами. Начинает декламировать. Тихо, потом смелее, требовательнее:

«Посылается тебе с почтою из Дрездена куча поцелуев, а что в них, в сих поцелуях, заключено много всего – ты уже знаешь. Думалось много о чем, думалось о тебе, и все мысли о тебе были светлы. Несокрушимая уверенность насчет тебя засела в мою душу, и мне было слишком весело, ибо еще ни разу не обманывал меня голос, излетавший из души моей. Нет, тебе не должна теперь казаться страшна Москва своим шумом и надоедливостью; ты должен теперь помнить, что там жду тебя я и что ты едешь прямо домой, а не в гости. Тверд путь твой, и залогом слов сих недаром оставлен тебе посох. О, верь словам моим!.. Ничего не в силах я тебе более сказать, как только: верь словам моим. Я сам не смею не верить словам моим. Есть чудное и непостижимое… но рыдания и слезы глубоко взволнованной благородной души помешали бы мне вечно досказать… и онемели бы уста мои. Вот все. Отныне взор твой должен быть светло и бодро вознесен горе – до сего была наша встреча. И если при расставании нашем, при пожатии рук наших не отделилась от моей руки искра крепости душевной в душу тебе, то, значит, ты не любишь меня, и если мгновенный недуг отяжелит тебя и низу поклонится дух твой, то, значит, ты не любишь меня… но я молюсь, молюсь сильно в глубине души моей в сию самую минуту, да не случится с тобой сего, и да отлетит темное сомненье обо мне, и да будет чаще сколько можно на душе твоей такая же светлость, какою объят я весь в сию самую минуту».

Пауза, немного кривляний и снова:

«Обнимаю и целую тебя несколько раз. У меня на душе хорошо, светло. Дай бог, чтоб у тебя тоже было светло и хорошо во все время твоего ганавского затворничества, – я молюсь о том душевно и уверен твердо, что невидимая рука поддержит тебя здрава и здрава доставит тебя мне, и бог знает, может быть, достанется нам даже достигнуть рука об руку старости, все может сбыться. Прощай. Целую тебя и сердцем и душою и жду письма твоего».

Краем глаза Евгения замечает, что Гремин наклоняется и что-то шепчет на ухо Марианне. Причем профессионально замечает, что она заметила. И очень тихо, как бы извиняясь, объясняет ей: «Ведь это охренеть – что такое! Так любимой женщине пишут!» Евгения кивает. В зале стало еще жарче. Еще сильнее пахнет кокаином. Ей хочется пить. Она поднимает бутылку, из которой пил Гремин, но там ничего не осталось. Вторая тоже пустая. Задумывается. Сама чувствует свое торможение. Потом быстро глотает из той, с граппой. Уж очень хочется пить.

Евгения оглядывается. Целовались и ласкались уже все. Кто парами, кто группами. Тела переплелись, непросто было разобрать, где мужчина, где женщина – все слились: поцелуи в рот; руки, проникающие в самые нескромные места… Но маски оставались на лицах. Хотя многие девушки были с обнаженной грудью. Душно. В дальнем углу пара мужчин, судя по очертаниям, занимались любовью. Подруга хозяина – Евгения ее узнала по рубиновым серьгам – делала кому-то минет. В этой гулящей компании их троица определенно выделялась. Евгения решилась. Ведь, собственно, ради этого она и притащила их сюда. Она наклонилась набок и быстро зашептала, обращаясь к Марианне, но так, чтобы слышал и Гремин:

– Нам нужно тоже чего-то изобразить. На нас и так косятся. Иначе подумают, что мы пришли сюда шпионить.

Евгения перевела взгляд на Гремина.

– Поменяемся местами! – так она отплатила ему.

Он послушно повиновался. Оказавшись посередине, Евгения погладила Марианну по голове, почувствовала под рукой шелковистость ее шикарных волос. Потом положила руку на левую грудь Марианны. Поцеловала ее в краешек рта. В подбородок. Откинулась назад и свела вместе головы Гремина и Марианны. Хотя обоим было крайне неудобно, дополнительного приглашения им не потребовалось. Чтобы поцеловаться, они были вынуждены опереться об Евгению. Марианна – ей на плечо, Гремин слегка касался ее колена.

Евгения чувствовала невероятное возбуждение. Она была вся мокрая.

Наконец те прервали поцелуй, чтобы перевести дыхание. Евгения собрала волю и сказала Гремину:

– Эндрю, потерпи, – и поцеловала его в щеку, потом в губы.

Он так и не пустил ее язык внутрь. Лишь слегка приоткрыл губы. Тогда она расстегнула себе блузку – она была без бюстгальтера – и притянула его руку. Ее соски буквально вспрыгнули от соприкосновения с его пальцами. Его же рука сперва похолодела. По крайней мере, так ей показалось. Потом загорелась и так и замерла, абсолютно неподвижная, на ее груди. Марианна смотрела на все это широко открытыми глазами. Словно не верила. Евгения, не отпуская руку Гремина, свободной ладонью провела по лицу Марианны – по векам, по губам, потом опустила руку на руки Марианны, лежавшие у нее на коленях, накрыла их, крепко сдавила. Тихо сказала, то ли для себя, то ли им:

– Ну, вот так нормально. Так мы не выделяемся.

Раздался всплеск почти трагической музыки. Они дружно глянули на сцену, а рука Гремина так и осталась на груди Евгении. Невероятно счастливая, она комментирует как ни в чем не бывало:

– А это уже Языков болеет, и они живут вместе на Виа Феличе в Риме.

На сцене Языков сидит на стуле, у него на плечах плед. Женщина куда-то исчезла. Гоголь приближается. Он в шинели. Он пробует приласкать сидящего. Тот уклоняется всем телом. Отстраняет его. Тогда Гоголь ласкает воздух вокруг больного и агрессивно декламирует:

«Я еду к тебе с огромной свитой. Несу тебе и свежесть, и силу, и веселье, и кое-что под мышкой. Жди меня и не уезжай без меня никак. Клянусь, слетит с тебя последнее пасмурное облако, ибо я сильно, сильно хочу тебя видеть, как никогда доселе не алкал; а что сильно, то не может быть никогда вяло или скучно. Обнимаю тебя заочно, пока не обниму всего и крепко как следует лично. Прощай, до свиданья».

Языков страдает под словами Гоголя, как под ударами бича. Он пытается отодвинуться, сидя на стуле. Гоголь, перестав декламировать, явно готовится наброситься на него. Тут две девушки в распоротых ночных сорочках с виднеющимися сквозь прорези грудями поднимают и уводят Языкова под музыку Вагнера. Две валькирии. У края сцены Языков, чуть ли не безжизненно висевший между девушками, вдруг расправляет плечи, выпрямляется и, обернувшись к Гоголю, с вызовом бросает тому в лицо:

В достопамятные годы

Милой юности моей

Вы меня, певца свободы

И студентских кутежей,

Восхитительно ласкали —

И легко мечты мои

Разгорались и пылали

Вдохновением любви;

И легко и сладкогласно

Мой счастливый стих звучал,

Выговаривая ясно

Много, много вам похвал!

Поэтически живая

Отцвела весна моя,

И дана мне жизнь иная

И тяжелая – но я…

Тот же я: во мне сохранно

Уцелели той поры

Благодатной, бестуманной

Драгоценные дары:

Сердца чистая любовность

И во всякий день и час

Достохвальная готовность

Воспевать и славить вас…

Языков исчезает. Прожектор выключается. Когда глаза привыкают к темноте, видно, что на сцене остался один Гоголь. Он сбрасывает маску, его лица разобрать невозможно. Видно только, как он корчится и бьет поклоны, шумно ударяясь лбом о доски. Вкрадчивая музыка сменяется тихим, грустным маршем.

На сцену вступают четыре совершенно обнаженные женщины и четверо совершенно обнаженных мужчины. Они без масок, но их лица тоже не различимы. Хотя очертания хорошо сформированных, зрелых, мускулистых тел угадываются хорошо. Мужчины встают шеренгой, обнявшись за плечи. Начинают бесшумно маршировать на месте, высоко поднимая ноги. Глаза уже привыкли к полутьме. Видно все. Гоголь пытается ползти к ним. Но женщины останавливают его пинками. Они поднимают его за уши, ставят на четвереньки и стаскивают с него шинель. Под шинелью он голый. Женщина с внушительными грудями и задом садится на Гоголя верхом. Евгения, ощущая сладострастное жжение на груди под рукой Гремина, шепчет:

– Это отсылка к «Вию», ты, наверное, догадался.

Гремин кивает.

Гоголь и ведьма на нем верхом делают круг по сцене под дикие кривляния остальных девиц. Гоголь падает. Его пытаются поднять. Пинают, тянут за уши, за руки. Не получается. Тогда женщины ретируются. Марш становится громче и мужественнее. Жестче. Мужчины строем, по-прежнему обнявшись за плечи, громко топая, проходят по сцене, перешагивая через растерзанного Гоголя. Тот медленно уползает следом за ними. Музыка замирает. Наступает тишина.

– Сейчас начнется повальный блуд. Нам лучше потихоньку смыться, пока темно, – сказала Евгения.

Гремин убрал руку с ее груди.

– Пошли!

Евгения забыла, через какую штольню они вошли, и похолодела. Не то чтобы им что-то грозило, нет. Но ей не хотелось нарушать правила игры и спрашивать. Следовало исчезнуть молча, незаметно. Ей стало неловко перед Греминым.

Но Гремин и не рассчитывал на нее. Он уверенно повел Марианну и Евгению к выходу в темноте между горячими переплетенными телами. Когда они были в двух шагах от входа в галерею, снова зажегся прожектор. Они обернулись. На сцене, как в настоящем театре, стояли действующие лица – четверо молодых людей, четверо девушек и Гоголь. В масках. Абсолютно обнаженные. В зале повставали. Началось движение к сцене.

На выходе слуга вежливо поинтересовался, ничем не выдав удивления:

– Вы найдете дорогу?

– Да, конечно, – ответил Гремин.

Свежий воздух пьянил сильнее любого наркотика. Они молчали. Евгения вспомнила про свой вид. Поспешно застегнулась. Марианна поправляла волосы. У калитки при свете фонаря Гремин посмотрел на часы.

– Начало второго. В «Гранд отель» еще открыто. Поехали, выпьем по чашке кофе.

Возле машины Евгения протянула ему ключи:

– Садись ты за руль! – Она не смогла бы вести машину.

В баре «Гранд-отеля», кроме сильно пьяного американца, не было никого. Тот в состоянии отупения никакого внимания на них не обратил. Они сели в противоположном углу. Девушки напротив Гремина. Он заказал им по тизане, себе – кофе и двойной арманьяк. Никому не хотелось говорить. Евгения украдкой поглядывала на Гремина. Он казался подавленным, обращенным в себя. А ее бросало между ликованием и паникой. Может, он ее возненавидит? Кто знает? Соски продолжали пылать. Губы слегка распухли. Никто не спешил. Наконец Гремин, решившись, залпом допил свой арманьяк. Покачал головой с отвращением. Евгения сознавала, что ведет себя неприлично, но продолжала в упор разглядывать Гремина. Тот ничего не замечал. Зато Марианна замечала все. Евгения ощущала на себе ее колкие, жесткие взгляды. Словно в пустоту Гремин отстраненно проговорил, ни для кого, скорее для себя:

– Если это действительно цитаты, никаких сомнений нет: Гоголь был гомосексуалистом. А для меня это тупик.

Евгения снова ощутила жгучую ненависть, кипящую, которая переполняет, разбрызгивается пузырями. До нее только сейчас дошло, что отстраненное состояние Гремина не имело никакого отношения к их почти близости.

Гремин пялился в пустоту. Будто видел перед собой растерзанное тело Маркини. Марианна догадалась, быстро подошла к Гремину, прижала его голову к своей груди, поцеловала в затылок, обняла:

– Не надо, Андрюша! – Она его, кажется, никогда не называла на русский манер. – Не надо, прошу тебя.

Гремин встряхнул головой:

– Извини. Я пойду. Мне пора.

– Тебя отвезти? – спросила Евгения. Он даже не взглянул на нее.

– Не нужно. Спасибо. Я пешком. Мне нужно подышать. Здесь рядом.

И снова Марианне:

– Завтра я позвоню. Извини меня.


ГЛАВА 7 | Проклятие Гоголя | ГЛАВА 9