home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Философская новелла

Во всю длину рабочего стола Демокрита растянут был древний египетский папирус, коричневато-серый, выщербленный по краям, местами продырявленный.

Концы свитка прижаты обломком красного коралла и узорчатым морским камнем. Остальная часть стола загромождена десятками других свитков в разноцветных цилиндрических футлярах (они и лежали и стояли в широком вазоне), рукописями, разнообразными предметами: образчиками горных пород и кусками руды, окаменелостями, редкими раковинами.

Был тут и засушенный морской конек, и экзотические семена в плоской этрусской вазочке, и серебряная мелочь в другой…

Подперев крупную голову, лобастую и плешивую, Демокрит сосредоточенно вглядывался в папирус.

Левая рука то раздумчиво потеребливала, то расправляла негустую курчавую бородку, сильно тронутую сединой. По плотно сжатым губам большого волевого рта временами пробегала усмешка.

Взгляд философа — глаза были у него лучисто-карие, пристальные и острые, как у ястреба, — не мог оторваться от чертежа усеченной пирамиды, врисованного в гиератическую египетскую скоропись.

Текст пояснял, как находить объем этой сложной фигуры. Но Демокрит думал не о задаче, нетрудной для него, а о человеке, который сумел ее правильно решить так невероятно давно: полторы тысячи лет назад. Ахмес — так звали автора рукописи. А написал он ее — как указывала дата в конце папируса — пятнадцать веков назад! Шутка ли? Эллины в ту далекую пору еще не имели своей письменности, не строили кораблей. Еще не родился Гомер. Ничего не было — ни его поэм, ни великих Афин, ни всей нынешней аттической цивилизации. А египтяне уже умели производить действия с дробями, решать уравнения, с двумя неизвестными, описывали такие вот задачи.

“Поразительно! — думал Демокрит. — Просто загадочно. Тому, что такие задачи под силу нам, дивиться нечего. Но как смог додуматься до этого Ахмес в те далекие, темные времена? Кто надоумил его, натолкнул на такой тонкий ход мысли? Поистине загадка! Чем больше думаешь об этом, тем все чаще вспоминается ветхий финикийский мудрец Ахирам. Он дал мне ответ. Простой и убедительный. Но до того невероятный, что, рискни я об этом сказать кому-нибудь, на мою многострадальную голову обрушится больше насмешек, чем обрушил Полифем камней на голову Одиссея…”

Погруженный в раздумье, философ так долго сидел не шевелясь, что его любимая собака Ликада, растянувшаяся вдоль стены, подняла голову и с удивлением посмотрела на хозяина. Удостоверившись, что он на месте, зевнула и вновь улеглась. Это была густошерстная черно-рыжая лидийская овчарка. От жары она широко раскрыла пасть и, вывалив розовый, непрерывно трепещущий язык, дышала часто-часто.

Ей давно хотелось на двор, но пугал нещадный зной, струившийся из окна, занавеска на котором повисла совершенно неподвижно. Безветренный летний день, напоенный пряными запахами созревающих плодов, едва лишь начинал клониться к вечеру.

Демокриту, закаленному многолетними странствованиями по Азии и Африке, не привыкать было к жаре. К тому же он был почти наг, без хитона, лишь на колени бросил тонкий льняной гиматий с синей каймой.

Его вывел из задумчивости осторожный стук в дверь.

— Кто? — спросил он лениво, распрямляя шею, затекшую от неподвижности.

— Господин, — раздался милый ему голос рабыни Демо, — к тебе чужестранец. Говорит, не виделся с тобой двадцать три года.

— Ого! Кто же это такой? Имя как?

— Не говорит. Просит тебя спуститься.

— Гм… Сейчас! — ответил Дегеокрит, поднялся, быстро накинул хитон и стал надевать сандалии.

Именитые родители с детства приучили его к этикету, и он не позволял себе появляться на людях босиком, как делал Сократ.

Видя, что хозяин одевается, поднялась и Ликада.

Ее уши насторожились: почуяла чужого. Послышалось тихое, грозное рычанье. Демокрит прикрикнул на собаку, взял ее за ошейник и стал спускаться в первый этаж.

В нижней комнате он увидел двоих. Лицом к нему стоял его старший брат Дамаст, благообразный и самодовольный старичок, совершенно седой, а спиною — гость, невысокого роста, сутулый, худощавый, в потрепанном темном гиматий из грубой мегарской ткани, с густой шапкой черных всклокоченных волос.

Демокрита удивили глаза Дамаста. Обычно сонные, как у засыпающей рыбы, они сейчас искрились ненавистью и презрением.

— Благодари богов, брат! — насмешливо крикнул Дамаст. — Видишь, кого послали?

Гость обернулся, и Демокрит узнал его.

— Диагор?! — воскликнул он радостно.

Устремился к нему, схватил за плечи, стал отчаянно трясти и при этом зычно, басисто хохотать. Этот глубокий, грудной смех, окрашиваемый самыми разными оттенками чувств, вырывался у него часто, по столь же разным поводам, и за это его прозвали Смеющимся. Дамаст и Демо могли бы засвидетельствовать: редко смех Демокрита бывал таким счастливым, как сейчас. Поняв радость хозяина, радовалась и Ликада. Лаяла отрывисто и весело. Крутя пышным хвостом, доверчиво обнюхивала гостя. Он пах морем: рыбой и смолой.

Дамаст же делался все недовольнее. Еще неприязненней поджал губы, сощурился и даже отвернулся.

Он не в силах был забыть, что этот небольшой, сухощавый человек с тонкими губами, всегда искривленными сардонической усмешкой, ныне известный всей Элладе философ, когда-то тут, в Абдере, был рабом.

Знак этого, хозяйское тавро, еще виден на его щеке, хоть он и постарался с помощью хирурга придать ему вид боевого шрама. Это безумец Демокрит купил рабу-мелосцу свободу за десять тысяч драхм. Такимито вот сумасбродствами и развеял братец по ветру сто талантов[19] из огромного отцовского наследства.

Мелосец стал учеником Демокрита. До знакомства с ним он был набожен, слагал дифирамбы богам и эпитафии богатым покойникам. А под воздействием Демокрита сделался безбожником. Да каким! Уехав в Афины, прослыл там величайшим, какие только были, нечестивцем Эллады. Мало того, что утратил веру в справедливость небожителей; стал вообще отрицать их существование и дошел в своих кощунствах до того, что оскорбил самое Афину-Палладу, покровительницу Афин. Его приговорили за это к смерти, но он бежал с ватагой беглых рабов в Коринф. Там его терпели целых двадцать лет лишь потому, что он стал врагом афинской демократии, которую люто ненавидели олигархические правители этого города. Демокриту все это известно не хуже, чем другим. И вот вам: такого гостя он обнимает, как родного! Человека, которого набожные жители Абдеры могут побить камнями, как только весть о его возвращении в город распространится среди них! В глубине души у благочестивого Дамаста шевельнулась мысль: а не подать ли сигнал к такой расправе ему самому? Боги наверняка вознаградили бы за это. Но, вспомнив, что, кроме богов, есть брат, страшный в гневе, Дамаст отказался от этой мысли. Авось боги надоумят еще кого-нибудь. Ну, а если не надоумят, тогда уж… Ах, брат, брат! Не было и нет истинного разума в твоей многоумной голове!

А Демокрит, когда иссяк счастливый смех, спросил Диагора:

— Из Коринфа?

— Да.

— Бежал?

— Да.

— Потому же?

— Да.

И снова Демокритом овладел смех, на этот раз полный горечи и сарказма.

— О времена! О люди! — хохотал он до слез.

А когда успокоился, посмотрел на гостя пристально и сказал: — Постарел ты.

— Ты тоже, — ответил Диагор. — Как живешь, учитель? Над чем трудишься сейчас? Навсегда ли бросил якорь в родной Абдере или еще куда-нибудь собираешься?

— В Египет опять, — ответил Демокрит, — а оттуда хочу подняться по Нилу в Эфиопию.

Теперь засмеялся Дамаст мелким, старческим смешком.

— Совершенный безумец! — зашамкал он, обращаясь к Диагору. — Шестьдесят шестой год, а он об Эфиопии думает. Четверть жизни прошлялся по чужим краям. Где только не был! Персию изъездил, Финикию, Вавилон, Индию, Египет. Страну этрусков видел, Понт, Италию, Карфаген… И все ему мало!

— Все мало, — серьезно подтвердил Демокрит, — и никогда я не скажу: “С меня хватит”, сколько бы ни ездил. Земля — это самая увлекательная, самая глубокая и прекрасная из книг. Глубина этой книги неисчерпаема, потому что каждая ее строка непрерывно изменяется и обновляется. А насчет лет — не в летах, брат, дело, а в здоровье. Я, слава богам, на него не жалуюсь. — Он постучал себя кулаками по могучей волосатой груди, и она отозвалась сочно и полно. — Ассирийский барабан! — сказал ученый самодовольно. Потом, спохватившись, стал говорить брату, что сперва надо дать гостю умыться с дороги, накормить его, а уж потом угощать разговорами о собственных делах.

Позвав молодую черноглазую Демо — она была для него больше чем рабыней, — он велел ей сделать для Диагора все необходимое, а к трапезе подать самое редкостное, что было в доме: копайского угря, сицилийский сыр, кипрское вино. Само собой, не были забыты и местные, абдерские яства: жареный осьминог, рыба, креветки, запеченный курдюк овцы, телячьи потроха, пышки, овощи, фрукты. Все для гостя.

Сам Демокрит был крайне воздержан в пище, а завтра еще вдобавок собирался, приступить к ежемесячному трехдневному очищению желудка рвотным и слабительным. Его научили этому египетские врачи, и он твердо верил, что такой режим залог здоровья и долголетия.

Рабы-мальчики принесли низкий обеденный стол, придвинули к нему два ложа. Уставив с помощью мальчиков стол кушаньями, Демо не забыла украсить его ветками мирта, запах которого — она знала — так же приятен богам, как и людям.

Трапеза тянулась долго. Диагор подробно рассказывал Демокриту о своих многолетних злоключениях, связанных с политикой.

На многострадальную Элладу, уже которое десятилетие раздираемую кровавыми междоусобицами, обрушились новые беды. В прошлом году спартанский царь Агезилай вторгся с восьмитысячным войском в малоазийские владения персов и разгромил их силы под Сардами. В ответ персы сколотили против Спарты новую коалицию греческих городов-государств. Вошли в нее и Афины и Коринф. Началась новая распря, “коринфская”! От нее-то и бежал Диагор, уверенный, что союз Коринфа с Афинами сулит ему в лучшем случае чашу с ядом, а в худшем — колесование. Он решил переждать новую бурю где-нибудь подальше и избрал для этого Херсонес, единственную спартанскую колонию на берегах Тавриды, основанную не так давно. Туда он и пробирался сейчас.

Демокрит слушал молча, с суровой миной.

И Диагор, как ни хорошо знал его, не мог не удивиться, когда эта суровость внезапно разрядилась смехом — правда, еще более горьким, чем раньше.

— О глупцы! — смеясь, стонал Демокрит. — О жалкие твари! Когда они поймут, все эти Агезилаи и Дионисии, что воевать — это то же самое, что калечить самого себя?!

— Они этого не понимают потому, что калечат других, а не себя, — ответил Диагор, лакомясь креветками. — Хорошо было Дионисию смотреть, как перед ним колесовали твоего друга, беднягу Антифоита. Будь Дионисий сам на его месте, в колесе, поверь, что…

Демокрит не дал ему договорить. Спрыгнув с ложа, он стремительно подскочил к Диагору и так сжал ему плечи, что тот едва не застонал, а на плечах наверняка остались синяки.

— Что ты сказал? Антифонт колесован!

— Ты не знал?

— Боги! — вырвалось у Демокрита. — Когда это случилось? Как?

— Недавно. Он, как ты помнишь, жил одно время в Коринфе, потом вернулся в Афины. Но и на этот раз его там неважно приняли: ведь он отрицал всякую власть, даже демократическую. И как только дошла весть, что демократы победили в Сиракузах, помчался туда. Там его хоть меньше знали по старым делам. Но, как на грех, и в Сиракузах и в Афинах вскоре опять взяла верх тирания. В Сиракузах захватил власть Дионисий, а в Афинах целых тридцать тиранов. То, что Антифонт остался тогда у Дионисия, можно понять. Один тиран все-таки лучше, чем тридцать, со своей тиранической фантазией у каждого. Не правда ли? И, я думаю, Дионисий заигрывал с ним. Ведь этот “величайший из правителей”, каким он себя мнит, любит быть окруженным знаменитостями и не особенно обращает внимание на то, чем именно они знамениты. Иметь при своем дворе человека, который отрицает всякую власть, а тираническую в особенности, это, конечно, было острой приправой к блюду самовозвеличения.

— За что же он казнил его?

— Как ты думаешь: может ли человек, для которого власть — смысл жизни, не желать уничтожения человека, отрицающего любую власть? Ведь Антифонт-софист[20] — это “анархист”, если позволительно такое никем еще не произнесенное слово. Не так ли?

— Да, — задумчиво отозвался Демокрит. — Это можно сказать о нем. И в нынешних условиях это, конечно, прежде всего отрицание власти свободных над рабами и власти тиранов над теми и другими.

— Вот это и есть причина. А повод? Рассказывают, что Антифонт дурно отозвался о трагедии, сочиненной Дионисием. Когда имеешь дело с тираном, надо быть осторожнее в отзывах.

Демокрит молчал, глубоко потрясенный. Диагор посматривал на него укр. адкой, следя за выражением лица. Оно то мрачнело, то исполнялось щемящей скорби, то озарялось зарницами ярости. Неужто и сейчас он засмеется? Да, он засмеялся. На этот раз его смех показался Диагору нарочитым, но он подумал, что для Демокрита это наиболее привычная форма выражения чувств — следовательно, наиболее легкая. Привыкший плакать плачет, привыкший смеяться смеется.

— До чего глупая смерть! — бормотал Демокрит сквозь смех, как другие бормочут сквозь слезы. — До смешного глупая! О человечество! До чего ты дойдешь, так безумствуя?!

И вдруг порывисто встал, оборвав смех.

— Ты, наверно, утомился, Диагор. Выпьем, как положено, неразбавленного вина за… благоденствие эллинов (в честь богов пусть пьют другие!) и отдыхай. Располагайся тут же. А я пройду к морю.

— Ты днем не спишь?

— Нет. Сон и так крадет у нас треть жизни. Днем спят или больные, или слабые духом, чтоб забыться, или не в меру переобременяющие желудок, или просто дурно воспитанные. К тебе это не относится, ты гость и устал с дороги. Спи!

Они выпили по глотку неразбавленного вина.

Демо принесла воды для послеобеденного омовения рук. Кликнув Ликаду, Демокрит спустился вниз и ушел в сад.

Его сад, не очень обширный, но образцово упорядоченный, спускался по северному склону пологого приморского холма, переходя далее в виноградник. От других садов Абдеры он отличался отсутствием ограды. В книге “О земледелии и землемерии” Демокрит пояснил: он считает неразумным ограждать сады, ибо глину разрушат дожди и бури; тратить же средства на, каменную ограду вовсе бессмысленно — куда проще завоевать уважение сограждан настолько, чтобы они не посягали на твой урожай. В той же книге советовал он выращивать виноград на северных склонах холмов и гор, с чем большинство земледельцев не было согласно.

По мнению Демокрита, виноградники, обращенные к северу, дают более обильный сбор, хотя и чуть ниже качеством.

Сад был радостью старого ученого. Его интересовали тут не только деревья и кусты, но и насекомые, птицы, гады, загадочно сложный мир почвы — все бесконечное многообразие форм, на которые разделилась единая материя, состоящая, как он учил, из неделимых частиц — атомов. Он сравнивал, искал сходное, общее для всего живого, единое в разном. Ему было ясно, что живое — вся совокупность неисчислимого множества микрокосмов — лишь малая часть общего, преимущественно неживого, того не имеющего границ целого, которому он в его главном сочинении, “Великом Диакосмосе”, дал имя “космос”.

Но сейчас Демокриту было не до всего этого.

Суровый и тревожный взгляд философа рассеянно скользил по румяным хиосским яблокам, обильно обременяющим подпертые рогатинами ветви; сочным фиолетовым плодам смоковниц; вишням, уже отдавшим свой урожай, и оливам, которые его отдадут только зимой.

Ликада знала, куда он идет, и бежала впереди, не оборачиваясь на хозяина. Лишь у поворота в высокие, душистые заросли кориандра и артемизии остановилась и взглянула, верен ли тот обыкновению. Удостоверившись в этом, одобрительно махнула хвостом и с удовольствием скрылась от зноя в густой зелени. Следом за ней, раздвигая пряно пахнущие растения, узенькой тропкой между ними дошел до своего излюбленного места Демокрит. Там, у самого моря, над невысоким глинистым обрывом, белел в тени векового ореха над жухлой травой большой продолговатый камень, в котором природа позаботилась вырыть удобное углубление. Настоящее кресло, теплое от дневной жары. В нем философ проводил в погожую пору долгие часы, наблюдая мир, размышляя, делая острой палочкой беглые заметки на вощеной табличке.

Но сегодня ему было не до заметок, не до красот и тайн природы. У него не выходил из головы Антифонт. Высокий, мужественный, пылкий, всегда изысканно одетый; любимейший из его учеников, последователь и друг, с которым они так сблизились в бытность Демокрита в Афинах. В жизненных судьбах Демокрита и Антифонта-софиста (бывшего на десять лет моложе) кое-что сходствовало; потому-то, может быть, старый философ и ощущал Антифонта более близким себе, чем, скажем, Диагора.

Диагор в прошлом раб. А Антифонт, как и Демокрит, вышел из богато и знатной семьи. Как и Демокриту, ему пришлось вступить с ней, а потом и с городом-государством, в острый конфликт. Но для Антифонта все сложилось драматичней.

Его отец, Андокид, занимал вместе со знаменитым Софоклом должность стратега, был богат и щедр. У его детей щедрость перешла в мотовство.

Старший брат Антифонта, Леогор, стал предметом пересудов во всей Аттике из-за безумных трат на любовницу Миррину, которая в конце концов совершенно разорила его. Не лучше вел себя и молодой Антифонт. Сын сановника и богача, он абсолютно не считался с общепринятыми приличиями; что хотел, то и делал. А основной “деятельностью” его в то время были непрерывные скандальные связи с чужими женами из высшего круга. Потом он увлекся театром, писал недурные трагедии, стал якшаться с актерами, пьянствовать, делать неоплатные долги и при всем том все более вольнодумничал. Разгневанный отец изгнал его из семьи, лишил наследства и добился, чтобы Народное собрание подвергло Антифонта атимии — публичному бесчестию. Лишенный гражданских прав, крова и пищи, юноша стал отщепенцем, афинянином вне Афин, сыном вне семьи, мишенью для непрестанных оскорбительных насмешек не только в своем кругу, но и со стороны черни.

Будь он просто богатым бездельником, такое наказание, конечно, сломило бы его. Но младший сын Андокида был самостоятельно мыслящим человеком, с крепкой волей и чувством собственного достоинства. Он с презрением сносил позор и нищету, стал вести уединенную жизнь и думал, думал.

Плодом раздумий (а также скудной поддержки друзей) явилось сочинение в двух частях “Об истине”. Бесповоротно и навсегда возненавидев как олигархические так и демократические порядки в греческих городах-государствах, Антифонт-софист в этом сочинении дерзко разделался с теми и другими. Он высмеял все современные ему законы и законодателей, разоблачил корыстолюбие, лицемерие, скудоумие стоящих у власти и провозгласил неслыханное: все люди равны, никто не имеет права ставить себя выше другого и навязывать ему свою волю; власть одних над другими придумана сильными, чтобы угнетать слабых. Ему казалось: чтобы сделать людей счастливыми, достаточно упразднить все власти на свете и предоставить каждому жить, как он хочет.

При этом Антифонт не сделал никаких оговорок насчет рабов.

Памфлет вышел без имени автора, но все знали, кто он. Что поднялось в Афинах! Настоящая буря!

О сочинении Антифонта говорили на каждом шагу, в каждом доме, на собраниях и в супружеских постелях. Автора проклинали всеми существующими проклятиями, призывали на его голову все человеческие и божественные кары. Градом посыпались ответные памфлеты, полемические выпады в ученых трудах, комедиях, эпиграммах. Защитник патриархальщины, плешивый Аристофан посвятил опровержению идей Антифонта-софиста свои “Облака”, заодно высмеяв и Сократа. Он жалил опасного вольнодумца в “Осах” и “Мире”. Еврипид, с других позиций, издевался над антифонтовскими идеями в “Гекубе” и “Просительницах”, а в “Киклопе” даже позволил себе опуститься до клеветы, будто Антифонт проповедует людоедство. Высмеивали смельчака к другие: Кратин в “Бутылке”, Амиписий в “Конне” и еще многие.

Антифонт держался невозмутимо, словно вся эта буча и не касалась его. Но внутренне ликовал, что так здорово разворошил афинский муравейник. В это самое время и познакомился с ним прибывший в Афины Демокрит. Могучий ум великого абдеритянина произвел на Аитифонта неизгладимое впечатление. Он восторженно принял целостное материалистическое учение Демокрита и открыто объявил себя его учеником.

Дружа, Демокрит и Антифонт немало спорили: о делимости геометрических величин до бесконечности (первый это утверждал, второй оспаривал); о соотношении круга и вписанного в него многоугольника, число граней которого непрерывно возрастает; о первосущности вещей, подвергшихся культурной обработке, и многом другом. Но это были споры друзей, старавшихся глубже постичь мир с одних и тех же позиций. Для обоих единственной реальностью была вечная, никем не созданная, непрерывно развивающаяся материя, состоящая из бесконечного множества неустанно движущихся и взаимодействующих частиц — атомов, и “великая пустота” (пространство), также вечная и безграничная.

Как запомнились Демокриту эти счастливые, содержательнейшие дни и вечера у Антифонта-софиста!

И вот он, этот смелый ум, этот красивый человек, уничтожен злою волей какого-то дрянного ничтожества, возомнившего себя великим правителем!

Вылилась через горло, нос, уши жаркая кровь Антифонта от безжалостного вращения в колесе. Навсегда закрылись прекрасные влажно-черные глаза, полные мысли и радости жизни.

О злосчастная судьба человечества, истинный образ которого — Кронос, пожирающий своих детей!

Диагор тем временем крепко спал на ложе Демокрита. Он проснулся, когда свет вечернего солнца на беленой стене стал розовым, как спелая черешня. Открыл глаза и увидел в этом розовом свете полногрудую рабыню, осторожно ступающую на цыпочках и ставящую на письменный стол заправленный маслом светильник.

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Демо, господин.

Гость смотрел на нее так пристально, что она смутилась. Ей показалось, он изучает ее как женщину. А Диагор, посмотрев так еще несколько мгновений, сказал:

— Я не всегда был господином. Знаешь ты это?

— Нет, господин.

— Так знай. Я, как и ты, был в Абдере рабом. Демокрит выкупил меня.

— О!.. — удивленно вырвалось у рабыни.

— А ты его наложница?

Демо густо покраснела, потупилась, потом ответила тихо:

— Да, господин.

— Он не был женат?

— Нет, господин.

— Можешь не добавлять каждый раз это слово. И детей не имел?

— Нет, — ответила она с грустью. — Он считает, что жена и дети отвлекли бы его от науки.

— Он прав, — сурово согласился Диагор, и Демо не сказала ему того, что ей вдруг так захотелось сказать: о своей любви к Демокриту и преклонении перед его мудростью, его большим сердцем; о том, как гнетет ее, что она его наложница, а не жена; как хотелось бы ей иметь от него хотя бы дочь; как, наконец, тоскливо ей думать, что он вскоре опять уедет на несколько лет, и одни боги знают, вернется ли; хоть он и здоров, “как ассирийский каменный бык” (так он сам шутит), но все-таки ему уже шестьдесят пять…

А Диагора интересовало свое. Он с удовлетворением отметил, что Демо неизвестно ни его рабское прошлое, ни, по-видимому, настоящее. Но Демо молода, ей около тридцати, и она необразованна. А вот старичишки вроде Дамаста… Что скажут они, когда узнают, кто объявился в их городе? Бывший раб, да еще знаменитый на всю Элладу безбожник! Уж кто-кто, а Диагор знает абдеритян. И он принялся осторожно выспрашивать Демо об Абдере. Кто сейчас наиболее влиятелен в ней? Каковы порядки к нравы? Так же ли набожны люди? Как относятся к науке, к софистам? К Демокриту как?

Демо рассказала все, что знала. Но охотнее всего, понятно, говорила о Демокрите. Начала рассказывать его биографию с детства, когда он, еще десятилетним мальчиком, видел в отцовском доме персидского царя Ксеркса, захватившего Абдеру, н брал уроки у сопровождавших его магов. Но Диагор ее прервал:

— Это все я знаю. И как он потом учился у Левкиппа и Анаксагора и как попросил братьев выделить ему его долю наследства деньгами, получил сто талантов и уехал за мудростью в чужие страны. А как его хотели здесь объявить безумцем за то, что он растратил отцовское наследство в путешествиях и вернулся нищим, об этом я тебе могу рассказать побольше, чем ты слышала. Все это ведь у меня на глазах происходило. Ловко он проучил тогда этих гусаков! Знаешь историю с маслом?

— Еще бы не знать!

— Ее все знают, это правда.

Действительно, эта история давно уже стала ходячим анекдотом во всей Элладе. В год, когда абдеритяне чуть не предали Демокрита атимии за мотовство и лишь заступничество его друга, врача Гиппократа, спасло его от опеки, случился небывалый урожай маслин. Масло подешевело вдвое. Абдеритяне были уверены, что в будущем году повторится такой же урожай и цена упадет еще ниже. И изумились, когда Демокрит, заняв денег, вдруг стал скупать масло у всего города. Над ним потешались, называли его полоумным. Но перестали смеяться, когда урожай следующего года почти весь погиб, а цена на масло утроилась. Изучивший законы природы, Демокрит, единственный из всех, предвидел это и теперь, продав свои запасы втридорога, выручил огромные деньги. Но что он сделал потом!

Вместо того чтобы обогащаться дальше, как поступил бы на его месте любой другой абдеритянин, вернул не только долги, но и выручку всем, на ком нажился, сам же только зычно хохотал над попавшими впросак согражданами. Он доказал им, что без труда мог бы разбогатеть, если б захотел, но не считает деньги более достойной целью в жизни, чем духовное богатство.

После такого случая некоторые, разумеется, окончательно стали считать его опасным безумцем. Но, боясь демоса, которому он полюбился за это, пока прикусили языки.

На сорок третьем году жизни Демокрита абдеритяне избрали его одним из правителей республики, и он несколько лет с честью выполнял общественные и военные обязанности. Рассказ Демо об этом Диагор выслушал с интересом: он уже покинул в ту пору Абдеру и не знал многих подробностей. Демо сокрушалась: как это можно было, достигнув таких почестей и славы, вдруг отказаться от них и снова уехать на много лет в чужие страны, чтобы вернуться оттуда нищим!

— Ты не понимаешь этого, женщина, — сказал Диагор, — потому что глупа. Бог Демокрита — познание, а все остальное ему в тягость.

Не смея спорить, Демо потупилась и продолжала коротко рассказывать о последующих годах жизни Демокрита.

Где только он не был! Говорят, у египтян и вавилонян был, у персов и у тех неведомых народов, что живут дальше владений персидского царя. Вернулся окончательно обнищавшим и первое время жил из милости у Дамаста. Тут снова подняли голову те, кого он когда-то высмеял и кому не угодил за время своего пребывания у власти. Опять пошли толки о его безумии и о том, чтобы не только предать его бесчестию, но и лишить права на погребение, что в Абдере считается наитягчайшим наказанием.

Тогда он попросил граждан Абдеры прослушать его сочинение “Великий Диакосмос” и “О том, что после смерти”. Абдеритяне, народ любопытный, согласились, заранее предвкушая позорный провал “непутевого”. Однако мудрейшие сочинения Демокрита произвели на них такое ошеломляющее впечатление, что они, хотя и не всё поняли и не со всем согласились, устроили ему овацию. А когда он им сказал, что израсходовал сто отцовских талантов в конечном счете на прославление своими сочинениями имени Абдеры, постановили наградить его из казны тремястами талантами и, сверх того, поднесли ему для украшения дома несколько бронзовых статуй.

С тех пор Демокрит зажил спокойно. Приобрел дом, развел сад. Открыл свою философскую школу.

Неустанно занимается наукой. И Демо с увлечением стала рассказывать Диагору то, что его интересовало больше всего: о новых, неизвестных еще ему проявлениях мудрости его учителя.

— Позапрошлый год гостил у нас Гиппократ. Один раз они долго разговаривали, потом господин позвал меня и велит: “Принеси молока и хлеба”. Я принесла. А господин посмотрел на молоко и говорит: “От черной козы?” Я говорю: “Да”. — “Первый раз окотилась?” Я так и раскрыла рот. Откуда он может знать? “Да, господин. Как ты узнал?” И Гиппократ удивился тоже. “Как ты мог это узнать? — спрашивает. — По каким признакам?” А господин только улыбается.

— Интересно, — сказал Диагор.

— А с тыквенными семечками! Это недавно было. Он очень их любит. Однажды грыз их, и вдруг одно семечко показалось ему очень сладким. Зовет меня: “У кого ты их купила?” Я говорю: “У кривой Симониды”. А он: “Сейчас же веди меня к ней! Я должен узнать, где растут тыквы с такими сладкими семенами”. Я рассмеялась, говорю: “Господин, никуда тебе не надо ходить; семена оттого гладкие, что я их положила в крынку, где раньше был мед…” А он как крикнет на меня: “Ты что же, дура, думаешь, что я не могу отличить вкус меда от вкуса семян?! Веди сейчас же к Симониде!” Пришли мы. Он осмотрел место, где у нее растут тыквы, взял землю Симонидину…

— Много?

— Корзин пять. Смешал ее с нашей. И вывел такие самые тыквы, даже еще слаще. Вот ведь какая мудрость!

— Да… — согласился Диагор. — А сейчас чем он занят?

Демо пожала плечами.

— Откуда мне знать? Разве он говорит мне? — Немного подумала и добавила: — Кажется, погодой. А может, и другим чем-нибудь. Не знаю, господин.

— Демо! — вдруг раздался снизу сердитый голос Дамаста.

— Я здесь, господин! Иду! — испуганно отозвалась рабыня и, растерянно улыбнувшись гостю, убежала.

Диагор встал, расправил впалую, чахоточную грудь и плечи, подошел к столу Демокрита и с жадным любопытством склонился над растянутым на нем свитком. Но древнеегипетский язык был незнаком ему, и лишь по чертежам он догадался, что это математическое сочинение. А в математике Диагор тоже не был силен. Его познания ограничивались логикой, историей, филологией и этикой. Вздохнув, мелосец стал просматривать заголовки других свитков, находившихся на столе, потом направился к полкам.

Полки занимали целую стену, до потолка, и были тесно уставлены сотнями цилиндрических футляров с папирусными свитками. Пергаментные, деревянные, плетеные, матерчатые, изредка металлические, футляры были разных размеров и окрашены в разные цвета, с преобладанием красного. К каждому футляру или же к круглой палке, на которую накручивался свиток, приклеен был. ярлык с именем автора и названием сочинения. Немало было рукописей и без футляров, просто свернутых в трубку и перевязанных ленточками. А на самом видном месте красовалась длинная шеренга изящных расписных глиняных цилиндров, которые Демокрит заказал художнику-гончару для собственных произведений. Названия трудов художник вплел в орнаментировку, украшающую сосуды.

Сердце Диагора забилось. Вот она, святая святых самого мудрого человека из живущих сейчас на земле, пока еще не полный, но уже такой огромный итог его славной жизни! С жадным интересом он переводил взор с одной надписи на другую.

“Великий Диакосмос”. “Малый Диакосмос”.

“Космография”. “О планетах”. “Мировой год или астрономия, с приложением астрономического календаря”. “Описание неба”.

“О природе”. “О теле”. “Об уме”. “Об ощущениях”. “О вкусах”. “О цветах”. “О различии форм или об атомах”. “О взаимно изменчивых формах”.

“О провидении”.

Вот, в одном сосуде, три свитка “О законах логики”, а рядом несколько свитков под общим названием “Спорное”.

Дальше стоят “Причины небесных явлений”, “Причины воздушных явлений”, “Причины земных явлений”, “Причины, относящиеся к огню и явлениям в нем”, “Причины, относящиеся к звукам”, “Причины, относящиеся к семенам, растениям и плодам”, три свитка под общим названием “Причины, относящиеся к животным”, “Причины смешанного рода”. И, наконец, “О камне”.

За ними математика: “Числа”, “О касании круга и шара”, две книги “Об иррациональных линиях и телах”, “О геометрии”, “О перспективе”, “Состязание в настройке водяных часов”. Тут же “География”, “Описание полюсов”, “Учение о лучах”.

Казалось бы, довольно для одного человека! Но нет. У Демокрита это лишь несколько граней необъятного комплекса его исследований и познаний.

Чего только он не касался! Техника, филология, медицина, военное дело, история, этика, эстетика. Тут и “О цели и хорошем расположении духа” и знаменитое “О том, что после смерти”; и “О живописи”, “О земледелии и землемерии”; “Военная тактика” и “Об искусстве сражаться в тяжелом вооружении”; “Врачебная наука”, “Об образе жизни, или диэтетика”, “О лихорадке и кашле”; “О поэзии”, “О ритмах и гармонии”, “О благозвучных и неблагозвучных звуках”, “О Гомере или правильном произношении в непонятных словах”, “О глаголах”, “Об именах”. А дальше еще: “О священных книгах в Вавилоне”, “О священных книгах в Мёроэ”, “Об истории”, “Халдейское учение”, “Фригийское учение”…

Прочтя последнюю надпись, Диагор порывисто протянул руку к свитку. Такое самое сочинение, под одинаковым названием, есть и у него! Рукопись Демокрита была ему известна, и он, когда писал, немало заимствовал оттуда с ссылкою на источник.

Но достаточно внес и своего, добытого собственными исследованиями. Поступил ли учитель так же? Пополнил ли свой труд ссылками на Диагора? Нет. Это оказалась та самая старая работа, которую Диагор использовал. Без дополнений. Вздохнув, мелосец поставил свиток на место.

Все? Далеко нет еще! “Причины, касающиеся законов”. “О пении”. “Об идеях”. “Об идолах”. “Рог изобилия”. “О душевном состоянии мудреца”. “Тритогенейя” — о трех основаниях человечности. “Пифагор”. “Плавание по Океану”.

— Поистине, — взволнованно воскликнул Диагор, — ты сам Океан, а плавание по Океану — это познание того, что познано тобой!

Он достал из расписного сосуда книгу “О цели и хорошем расположении духа”, развернул свиток и стал читать.

“Мерой полезного и вредного служат радость или ее отсутствие… Самое лучшее для человека проводить жизнь в наивозможно более радостном расположении духа и наивозможно меньшей печали, а этого можно достигнуть, если не искать удовольствия в ничтожном и преходящем… Усвой эту мысль, и ты будешь всегда в добром расположении духа и изгонишь из души ее проклятых спутников: зависть, честолюбие и раздражение…” Углубившись в чтение, Диагор не заметил, как опять вошла Демо, и, только услышав ее голос, оторвался от свитка.

— Господин велел тебя спросить, будешь ли ты ужинать сейчас или позже. Если позже — просит, чтобы ты пришел к нему туда, где он сидит.

— Ужинать? — переспросил Диагор. — Что ты, Демо, что ты! После такого обильного обеда я смогу поужинать только через два или три часа, не раньше.

— Тогда пойдем, я провожу тебя.

— Идем!

Диагор поставил на место свиток, и они вышли.

Быстро сгущался розовый сумрак. Таинственные тени копились в темных кронах смоковниц и яблонь, делали непроницаемо-черными высокие кипарисы и тополя. А сквозь силуэты деревьев сада мрачно рдела полоса гаснущего заката, которую то и дело перечеркивали мечущиеся между деревьями нетопыри. От бесшумности и стремительности их полета становилось тревожно на душе.

Иная картина открылась, когда Диагор и Демо вышли к морскому берегу. Огромный туманный простор тихого моря, цвет которого был скорее белесовато-розовым, чем голубым, засыпал под тусклым отсветом зари. Угасали, таяли дымно-розовые блики на распушенных ветром облачных барашках.

Лишь одно небольшое, похожее на рыбу, лимонно-золотое облако в вышине было еще насквозь пронизано солнцем. Но постепенно гасло и оно, а вокруг него меркла пустая, зеленоватая голубизна.

Вдруг сильно зашумели, закачались ветви деревьев. С далеких гор подул свежий, порывистый бриз. Погнал в море пряные запахи земли, разузорил его темными дорожками.

В отдалении, у плоского дымчато-голубого мыса, поднялись над водой тысячи дремавших на ней чаек, беспокойно зареяли, закружились. Криков не слышно было — их относил ветер.

Где же Демокрит? На камне нет его.

— Вон он, внизу! — указала Демо.

Демокрит стоял, опершись на посох, у самой воды и внимательнейше всматривался в выброшенные морем в несколько рядов остро пахучие коричневые и зеленые водоросли. В их спутанных прядях белело множество останков: рыбьих костей, ракушек, щитков и лапок крабов и креветок. Настоящее кладбище. И тут же, на кладбище, мириадами резвилась шустрая креветочья и крабья молодь. Ликада азартно гонялась за крабами покрупнее, иногда вбегала за ними в воду. Заметив пришедших, Демокрит выпрямился во весь свой завидный рост, помахал рукой и с удивительной для его лет легкостью и быстротой стал подниматься по откосу.

— Как он еще крепок и здоров! — сказал Диагор Демо.

— Он собирается жить до ста лет, — ответила она. — Говорит, что умрет тогда, когда захочет этого сам или когда жизнь станет ему в тягость, а до этого далеко еще, слава богам.

От упоминания о богах Диагор покривился иронически и обратился к приближающемуся Демокриту:

— Что ты рассматривал там так внимательно?

— Жизнь и смерть, — ответил тот и с ласковой насмешливостью взглянул- на Демо. — Море как жизнь. Всегда кто-нибудь оказывается прибитым к берегу, выброшенным волнами. Всегда кто-то рождается, побеждает, наслаждается молодостью и здоровьем. Не тот же ли накат и откат волн — бытие и небытие? Без одного нет другого. И разве страшна поэтому смерть капли? Она умирает, как микрокосм, но вновь становится частью моря, целого. Что в этом страшного? Так же не видят страшного в своей судьбе и креветки. Поглядите, как их новые поколения наслаждаются своей жизнью, своей молодостью, своим бытием!

Диагор покосился на него с удивлением.

— Только ради этого не слишком нового вывода ты и рассматривал их? — спросил он с иронией.

— Это я говорил Демо, — ответил Демокрит. — А меня интересует, как ведут себя разные твари при перемене погоды. К утру будет ветер и волна, вот что предсказывают обитатели водорослей.

— Неужто? — поразился Диагор. — Такая тишина!

— Увидишь.

Демо покачала головой не то восторженно, не то укоризненно и скромно удалилась, чтобы не мешать мужчинам. Они уселись на любимом камне Демокрита. У их ног улеглась Ликада, уставшая от беготни за крабами.

— Тебе я скажу другое, — задумчиво произнес Демокрит, вглядываясь в потемневшее небо. — Жизнь, Диагор, подобна прекрасной, чистой вазе, которая вручается человеку при рождении.

— Кем? — с усмешкой спросил Диагор.

Вместо ответа Демокрит воскликнул, смотря вверх: — Начинается!

— Что?

— Дождь.

— Капнуло? Я не вижу ни единого облака.

— Золотой дождь, огненный. Вон! Вон еще! Видишь? И там! Сегодня он будет особенно обильным.

— Откуда ты знаешь?

— Так бывает каждый год в это число. Но ты что-то спросил у меня?

— Я спросил тебя: кем вручается человеку ваза, о которой ты начал говорить?

— Ах, кем! — Демокрит хлопнул собеседника по плечу и рассмеялся. — Я же не сказал: богами! Скажем: судьбой, другими словами — случайностью, вызвавшей нас к жизни. Все мы дети случайности. Сойдись мой отец с другой женщиной, и меня, такого, как я есть, не было бы. Не так ли? Не случайно ли, что ты родился рабом, а я свободным и богатым? Не случайно ли, что на твоем пути повстречался именно я и освободил тебя? Разумеется, случайность — это еще не познанная нами причинность. Но в том-то, друг, и беда, что мы еще долго, очень долго вынуждены будем пользоваться этим неприятным словом… Так вот я говорю: каждому из нас вручается при рождении прекрасная, чистая ваза возможности, и мы должны донести ее такою же чистой и прекрасной до самой могилы. А многие Ли доносят, скажи? Сколько ваз — и свою и чужие — разбивают случайно, небрежно! Сколько их наполняют мутью, грязью, кровью, превращают в мерзкие урыльники! Знаешь ли ты хоть одного человека, который донес бы свою вазу чистой и неповрежденной до конца?

— Знаю, — сказал Диагор твердо. — Ты!

Демокрит молчал. Но не оттого, что его смутили слова ученика. Он вновь загляделся на падающие звезды, сверкавшие по небосводу то тут, то там почти ежеминутно. Какое удивительное явление! Если проследить направление, откуда вылетают эти таинственные огни, можно подумать, что это стрелы, пущенные в разные стороны из одного лука. Стрелок находится, несомненно, в созвездии Персея, правее Большой и Малой Медведиц, на уровне Полярной звезды. Вот оно, это созвездие, с его странной главной звездой, иногда кажущейся больше, иногда меньше. Отсюда золотой дождь истекает в конце лета. В другое время таинственный стрелок перемещается то в созвездие Лиры, то Дракона, то Льва, то Ориона. Что бы это могло быть? Демокрита так остро волновала эта загадка, что, наблюдая все возрастающее великолепие золотого дождя, он совсем позабыл о Диагоре и о том, что говорил ему.

Закат угас. Мир окутала ночь, теплая, тревожная от часто падающих огней, пугающая чьими-то осторожными шорохами в траве и кустах, пронизанная минорным стрекотом цикад.

Стал таинственным берег. Еле виден край обрыва в смутном свечении неба. Чуть слышен плеск тихих волн внизу, где тень густа до черноты. Неисчислимы звезды. От самых ярких из них колеблются на водной глади светлые дорожки. И гигантской петлей уходит в неведомое Галактика.

От проникшей в души звездной полутьмы оба некоторое время молчали. Но вот Демокрит встряхнул головой, ласково положил руку на плечо Диагору и сказал:

— Я очень тебе рад, Диагор. В Абдере, ты знаешь, трудно найти собеседника, если хочешь поговорить не о ценах на зерно и масло, не о баловстве почтенных старцев с мальчиками или неверности жен. Вчера спросил Демо, что она думает об этом золотом дожде.

— Демо? — удивился Диагор.

— Друг мой, когда не с кем поговорить, заговоришь со стеной.

— Ну и что же она думает?

— Я ей позавидовал, клянусь Зевсом!

— Которого нет.

— Разумеется. Ей все ясно. Жаль, ты не слышал, как бедняжка старалась мне внушить, что этот золотой дождь каждый год падает в память того дождя, которым Зевсу угодно было покрыть Данаю, чтобы сделать ее матерью Персея. И о той вон светлой звезде ей все известно: это Андромеда, возлюбленная Персея. И о Большой Медведице: это нимфа Каллисто, которую все тот же злодей Зевс превратил в медведицу, чтобы защитить от ревности еще большей злодейки Геры. Каллисто тоже ведь родила ему сына.

— Этих сыновей у Зевса, как у хорошего быка.

— Все небо для Демо открытая книга с детства знакомых мифов, в истинности которых она не усомнилась никогда ни на секунду. А для меня это книга за семью печатями.

— Что же сказать тогда мне?

— Мне было десять лет, когда я, наслушавшись умных разговоров, спросил себя: что я такое? Кто я? Откуда пришел и куда иду? Зачем живу? И вот сейчас, спустя полвека с лишним, могу ясно ответить только на один из этих вопросов: живу, чтобы познавать.

— Столько, сколько ты познал…..

— Много, Диагор, много. И все-таки кругом столько же загадок, сколько звезд в небе. А загадка из загадок — Человек. — Помолчав, Демокрит спросил, повернувшись к Диагору всем корпусом: — Ты согласен, что мы бессмертны?

— В каком смысле? Не в том, надеюсь, который придавал этому слову бедняга Сократ, а теперь продолжает мусолить вся его честная компания во главе с Платоном? У них бессмертие — это приобщение к “божественной красоте, не оскверненной человеческой плотью”, “к красоте как таковой”, “красоте самой в себе” и прочая галиматья. С этим я, конечно, не согласен.

— Я тем менее. Нет, я говорю о другом бессмертии. О бессмертии именно в нашей непостижимо слаженной, прекрасной плоти, в земном деянии. Бессмертны открыватели, творцы, зодчие, матери.

Диагор поднял голову к шумящим над ними листьям и ответил не сразу.

— Не пустые ли это слова, Демокрит? Ведь все умирают. И я умру и ты. Но станем ли бессмертными?

— Что значит “умирают”? Мы начинаем умирать со дня рождения. Чем дольше живем, тем все больше переходим в общество мертвых, но вместе с тем и в общество бессмертных. Суть не в том, что кто-то умер, а в том, что он жил и творил. Найденное и созданное не погибает в памяти людей. Не погибнет, надеюсь, и то, что сделал я. И мысли Антифонта останутся жить, и твоя ненависть к лживым басням о богах. А это все равно, что останутся жить лучшие частицы наших душ. О, смотри, смотри! — внезапно перебил он сам себя, схватив собеседника за руку.

Возникнув где-то ниже Андромеды, необыкновенно яркая падучая звезда — такая яркая, что от нее появились тени у предметов, — прочертила небо до самой Большой Медведицы, ворвалась в ее четырехзвездие и там погасла, оставив после себя светлое облачко. Это облачко тотчас стало менять форму, вытягиваться, искривляться, потом превратилось в не совсем сомкнутое кольцо и начало выходить из четырехзвездия, двигаясь по направлению к Капелле.

— Что это такое, Диагор? Скажи мне! — воскликнул Демокрит и только теперь отпустил руку друга. — Откуда они, эти внезапные, бесшумные огни? Кто знает? Никто! Даже мудрецы Египта и Вавилона не смогли мне этого объяснить.

Они помолчали.

— Вернемся к тому, о чем мы говорили, — сказал Диагор. — Я думаю, ты не прав. Кому известно: не погибнет ли однажды весь наш мир? Если погибнет — что останется от воспоминаний о нас? Кто будет вспоминать?

Демокрит молча вслушивался в тихий, невнятный ропот листьев. Ветер с востока становился все сильнее и прохладнее. А звездный дождь не прекращался.

Огненные блики, то совсем слабые, то яркие, чертили небо во всех направлениях, выходя все оттуда же, из созвездия Персея.

— Ты задал мне вопрос, которого не задаст никто в Абдере, — сказал, наконец, Демокрит. — Ну что же… Отвечу тебе.

Но ему не дала ответить Ликада. Вдруг вскочив, она зарычала. Однако, вслушавшись, ласково завиляла хвостом и кинулась навстречу идущей. Пришла Демо, неся два плаща.

— Вот вам ваши гиматии, — сказала она. — Ишь, какой ветер поднялся! Господин, как всегда, прав.

Отдав Диагору его плащ, гиматии Демокрита сама накинула на плечи мужа-господина. При этом ее руки лишнее мгновение задержались на его плечах, даря им ласку.

— Ужинать не хотите еще?

— Как ты, Диагор? — спросил Демокрит. — Я вообще не ужинаю, выпиваю на ночь только чашку кислого козьего молока.

— Мне беседа с тобой дороже ужина, — ответил гость. — Давай повременим с этим.

— Оставь то, что ты приготовила, на столе, — сказал Демокрит Демо, — и ложись.

— Хорошо, господин. Тогда вот вам пока: любимое твое.

— А! Тыквенные семечки. Спасибо, Демо. Иди.

Она ушла. Ликада, привлеченная знакомым словом “ужин”, убежала за ней.

— Итак, продолжим. Ты был бы прав, Диагор, в своем мрачном предположении, если бы наш мир был единственным во вселенной. Но это не так. Миров много, бесконечное множество. И они общаются между собой.

— Откуда ты это знаешь?! — вскрикнул Диагор, весь подавшись к учителю, заглядывая ему в глаза, трудноразличимые во тьме. — Я давно хочу у тебя это спросить. Ты не раз писал о “бесчисленном множестве миров” во вселенной. Я помню наизусть: “В бесконечной пустоте из бесконечного множества атомов возникает бесконечное множество миров”. Таковы твои подлинные слова?

— Ты не исказил их.

— Но как ты это докажешь? Чем? Спрашиваю тебя, как человека ученого, который все свои выводы строит только на действительно существующем, на материи, состоящей, как ты говоришь, из разнообразных атомов, и на пустоте. Когда ты объясняешь причины земных и воздушных явлений, причины, относящиеся к растениям и животным, к звукам и огню, — все это тобой видано, испытано, наглядно для каждого и потому бесспорно. А как мог ты, глядя на эти светящиеся над нами точечки, додуматься, что они миры? Как можешь ты это утверждать без доказательств?!

Демокрит очень долго молчал. Потом, кутаясь в гиматии, сказал:

— Разгуливается волна. Слышишь?

Снизу все громче доносился шум прибоя. Все беспокойней шумела листва векового ореха, под которым они сидели. Диагор знал обыкновение учителя не отвечать, не подумав как следует, и терпеливо ждал. Подняв голову, он всматривался в полный борющихся теней мрак шумящей над ним раскидистой кроны.

— Вот что я тебе скажу, — заговорил, наконец, Демокрит. — Я не отрекаюсь от моих слов, которые ты привел, и от всего написанного мной об этом, но должен тебе признаться, во-первых, что в этом случае действительно не могу представить эмпирических доказательств, а могу только сослаться на свидетельства; во-вторых, что мысль о множественности миров не мое измышление. Первым, кто это сказал по-гречески, был старик Левкипп. Но и он не сам додумался до этого, а слышал тут, в Абдере, от персидских магов. Маг Кордуган рассказывал ему о Мохе Сидонском, который еще до Троянской войны, лет за семьсот или восемьсот до нас, говорил то же самое. Моя заслуга ограничивается тем, что я, услышав сказанное Левкиппом, не поверил ему на слово, а решил проверить то, что говорил Кордуган, на родине Моха и в других странах Востока. Проверив, я узнал, что и Мох говорил с чужих слов.

— Чьих? — не удержался от вопроса Диагор, но Демокрит не ответил ему, а продолжал свое.

— Вернувшись домой, я развил намеки Левкиппа (главным образом об атомах и пустоте, а не только о множественности миров) в стройную систему, какую ты знаешь. Вот мой вклад в это дело. А хвалиться тем, что я первым додумался до всего этого, мне не пристало.

— Кто же сказал первым о множественности миров? — не унимался Диагор.

Демокрит залился своим басистым смехом.

— Темное да останется темным, — ответил он.

— Но ты знаешь?

— Знаю. Только… то, что я узнал, до того невероятно для нынешних людей, что я решил не писать об этом и никому не говорил, кроме Антифонта. Он, впрочем, не нашел невероятным то, что услышал от меня. Это была светлая и смелая голова.

— А меня ты не считаешь смелым?! — ревниво воскликнул Диагор. — Демокрит, прошу тебя: расскажи и мне. Я ведь теперь, увы, единственный из твоих ближайших учеников, кого еще не пожрал Кронос. Нет ни Антифонта, ни Протагора, ни… Расскажи! Прошу тебя!

Внизу шумно ударила штормовая волна, зашипел песок.

— А ты поклянешься, что не скажешь об этом никому?

— Чем же мне поклясться?

Демокрит опять засмеялся.

— На самом деле! Чем клясться безбожнику?

— Не смейся, — сказал Диагор. — Вникни поглубже и согласишься, что верующий клянется тем, чего нет, а атеист — тем, что действительно существует.

— Недурная мысль! — одобрил Демокрит.

— Моя клятва крепче. — И, воздев руки, как на молитве, Диагор произнес медленно и торжественно: — Клянусь своей совестью и честью никогда и никому не открывать тайны, которую ты мне откроешь. Если нарушу эту клятву, пусть будет память обо мне презренной вовеки. Доволен ты такой клятвой?

— Хорошо. Я скажу тебе. Но еще раз прошу, именем нашей дружбы: не нарушай этой клятвы!

— Не нарушу никогда.

— Так слушай. В Сидоне финикийском я отыскал дряхлого старца по имени Ахирам, финикиянина.

Ему было в то время сто семь лет, но голова его была ясной. Во всяком случае, давнишнее он помнил превосходно. Это от него я впервые услышал, что люди не созданы богами, а произошли из земли и воды, сами по себе. Так говорил ему его дед, а тому дед его деда. От него же я узнал большую часть того, что написано мной в моих книгах о том, как жили древнейшие люди.

Диагор остановил его, мягко коснувшись руки, и стал цитировать наизусть:

— “Они не имели еще ни домов, ни одежды, не знали употребления огня, не было упорядоченного образа жизни. Не ведали, что надо запасать пищу. Многие зимой погибали от стужи, другие с голоду. Лишь постепенно, научась благодаря опыту, стали укрываться в зимнее время в пещерах, запасать впрок плоды и, познав свойства огня и другие выгоды от употребления его, начали развивать искусства и извлекать пользу из общественной жизни. Борьба за существование научила людей всему…” Это?

Демокрит рассмеялся.

— Это самое, друг. Ты сама Мнемозина! Слушай же. Старый Ахирам подтвердил то, что я слыхал от Левкиппа об атомах, и многое о них мне стало гораздо яснее после бесед с ним. Левкипп, как говорится, слышал эхо, а отчего оно — не знал. Ахирам мне все объяснил гораздо подробней и толковей. И еще сказал нечто, чего мне не говорили ни Левкипп, ни Анаксагор, никто другой и что я могу назвать самым удивительным из всего вообще мною слышанного в жизни. Он сказал мне, что отдаленнейших предков финикиян научили некоторым наимудрейшим истинам о мире люди, которые ненадолго прилетали с другой звезды.

— С другой звезды, ты сказал?

— Да. Из какого-то другого мира.

— Я не верю своим ушам, Демокрит! Возможно ли это?!

— Передаю тебе то, что слышал от Ахирама. Так до него дошло от его далеких предков. От этих-то вот звездных пришельцев и узнали пращуры Моха, что миров столько же, сколько на небе звезд, ибо звезды — это миры. Они крепко это запомнили, несмотря на свою темноту, и бережно передавали из поколения в поколение, пока весть не дошла до Моха, и он, первым среди земных людей, записал ее финикийскими письменами. Ахирам мне показывал список с записи Моха, но переписать не позволил — рукопись была храмовой, священной. Вот тебе ответ на твой вопрос: кто сказал первым? Первыми были неведомые.

У Диагора вырвался шумный вздох, выдавший его волнение.

— Их помощь, — продолжал Демокрит, — могла быть большой. Может быть, они оставили таблицы, чертежи, чтобы люди земли их прочли хотя бы через тысячи лет, когда их разум просветится. Может быть, так и было. Кто знает, что поглотили волны веков! Сегодня, как раз перед твоим приходом, я раздумывал над одной египетской рукописью, такой мудрой, что это показалось мне невероятным при ее древности. Я подумал: не мудрость ли это другого мира, переданная нам? Не могу этого утверждать, но не стану и отрицать.

Диагор был настолько ошеломлен услышанным, что некоторое время не мог произнести ни слова. Он растерянно смотрел то на еле видного в полутьме Демокрита, то на ослепительно сияющую звезду Афродиты, от которой по волнам струился столб ярко-голубого света. Такие же столбы, но бледнее и других окрасок, стояли от Сатурна и Меркурия, от наиболее ярких звезд.

— Невероятно! — пробормотал он наконец.

— Невероятность этого доказать труднее, чем возможность. Почему невероятно? Разве не верим мы Гомеру, не умеем отделять в его поэмах сказки о богах от исторической истины? Почему же не верить Моху, который не приплетает к своему рассказу никаких богов?

— Слишком уж…

— Что?

— Фантастично.

— А мы сами не фантастичны, скажи? Все вокруг нас фантастично, Диагор, начиная с какой-нибудь бабочки, ее удивительной окраски, ее хоботка, способного проникать внутрь самых причудливых цветов, ее светящихся глаз и необыкновенных превращений, и кончая этими падающими звездами. Взгляни кругом! Разве не волшебство весь этот насквозь загадочный мир, в котором лишь на первый взгляд все случайно, а на деле все имеет причины и следствия, только мы еще не в состоянии уловить их! Говорю тебе: когда-нибудь мудрецы других тысячелетий постигнут то, о чем лишь смутно догадываемся мы, и то, перед чем мы становимся в тупик, как перед этим золотым дождем. И когда-нибудь эти мудрецы так же подивятся нам, как я сегодня дивился египтянину Ахмесу, который решил задачу на объем усеченной пирамиды за полторы тысячи лет до меня. Как, скажут, мог какой-то Демокрит так невероятно давно додуматься до того, что мир состоит из атомов, а космос из множества миров? Не загадочно ли это? Но пройдет еще пять, десять, сорок тысяч лет, и еще более совершенные и мудрые станут то же говорить о них. И так это будет бесконечно, ибо бесконечен космос и неисчерпаема жизнь атомов в нем. Нет, Диагор, я чувствую дыхание истины в том, что мне открыл старый Ахирам. На истину у меня чутье не хуже, чем у Ликады на дичь или у пчелы на нектар. Потому-то я и отважился написать в своих книгах о множественности миров, хотя никаких доказательств, кроме ссылки на Моха, предъявить не могу. Говорю тебе: даже если наш мир погибнет, как ты предрекаешь (невозможного в этом нет), это не будет означать гибели разума во вселенной. Разум вечен, ибо вечна материя. И так же неуничтожим, как неуничтожима она.

Диагор молчал. Сгущающаяся к рассвету ночь внезапно показалась ему страшной. Он представил себе необъятность космоса, рождение и гибель в его первозданном, беспредельном мраке неисчислимых миров и содрогнулся. На него вдруг повеяло жутью от неестественно яркого перед рассветом блеска планет, от все усиливающегося золотого дождя, желтые стрелы которого, то и дело вспарывающие небо, тоже казались ярче, чем с вечера. Цикады смолкли. Лишь ветер, шурша листвой, накатывая шумные волны, нарушал немоту ночи и ее огней, беззвучно плывущих и беззвучно падающих.

— Что это летит? Откуда? Куда? — спрашивал сам себя Демокрит, вглядываясь в огненный дождь. — Если падают с неба камни, железо, стекло (а это-то мы знаем твердо, что они падают, держали их в руках, записали рассказы очевидцев), значит, заключаю я, и эти огни могут быть чем-то вещественным, а не пустой игрой света. Значит, и то, что поведал Мох, может быть не сказкой, а истиной. Кто знает, не пролетают ли это мимо нас, к иным мирам, на огненных колесницах такие же неведомые? Не из железа ли и стекла их колесницы? Не пылают ли тем самым огнем, которым пылают молнии? Кто знает! Мы только начали познавать мир, Диагор, и знаем о нем так мало! Тебе это известно так же, как мне. Доказать я тебе не могу, но знаю всем сердцем: мы не одиноки во вселенной, есть еще бесконечно много миров таких же, как наш, населенных мыслящими. Для меня это так же незыблемо, как то, что я Демокрит, сын Дамасиппа, брат Дамаста, Геродота и Клеаристы.

— Да, я вижу, ты крепко в этом уверен, — задумчиво произнес Диагор.

— А ты посуди сам: не слишком ли премудро то, о чем мы с тобой толкуем, чтобы приписать эту премудрость одному мне, или одному Левкиппу, или одному Моху? Премудрость, друг мой, передается от звезды к звезде, из мира в мир, а миров (повторю еще раз и не устану это повторять до последнего моего дня) бесконечное множество в вечном космосе.

Позади них, в зарослях, вдруг послышался шум.

Оба повернулись, обеспокоенные. Запыхавшись от бега, приближалась Демо.

— Господин!

— Что случилось?

— Я уже заснула, но меня разбудили голоса под окном. Да простят мне боги, что я доношу тебе на твоего брата, но это он сговаривался с кожевником Фермодонтом и еще кем-то побить камнями Диагора, как только он выйдет утром из твоего дома.

И Диагор и Демокрит вскочили.

— Что ты говоришь?! А впрочем, зная моего братца, удивляться тут нечему. Он всю жизнь выслуживался перед богами и начальниками. Но пока хозяин дома я, тебе нечего опасаться, Диагор.

— Ты не хозяин улицы и камней, которые на ней валяются, — ответил тот; пробормотал какое-то проклятие, секунды две думал, потом решил: — Ухожу.

— Куда? Сейчас, ночью?

— Именно сейчас. Растаю в этой ночи, как нетопырь. Доберусь до Византия, а там есть друзья, которые меня переправят в Тавриду. Прощай, дорогой учитель! Ты не знаешь, какою радостью была для меня эта встреча с тобой и этот наш разговор. Спасибо тебе за все. И тебе, Демо. Будьте здоровы и благополучны.

— Возьми с собой хотя бы еды, господин!

— И денег, — добавил Демокрит. — Я дам тебе.

— Деньги у меня с собой, в поясе. Еду добуду. Возьму только твой посох, учитель, чтобы не возвращаться за своим.

— Бери, конечно.

— Спасибо. Это будет память о тебе. Если поедешь в Египет, счастливого тебе пути и счастливого возвращений. И долгих, долгих лет жизни, не до ста, а за сто! — Он обнял Демокрита, помахал рукой Демо и направился к морю.

Ночная мгла тотчас поглотила его. Как ни вглядывались в нее Демо и Демокрит, стоя на обрыве, они не могли рассмотреть ничего. В море колебались отражения звезд. У берега все сильней били волны. Шумел ветер. А в небе продолжал литься неиссякающий золотой дождь в память о чудесном оплодотворении сластолюбцем Зевсом матери Персея.


ГЛЕБ АНФИЛОВ ЭРЭМ | Фантастика-1963 | А. ПОЛЕЩУК ТАЙНА ГОМЕРА