на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


«Американская тема»

В доме Динеша была большая библиотека на английском языке. В гостиной лежали журналы: «Ladies' Home Journal», «Time», «Life», «Newsweek». Девочки читали только на английском.

Я прочла в доме Динеша «Уроки всемирной истории» Неру, автобиографию герцогини Виндзорской, перелистала мемуары Черчилля, прочла книгу бывшего посла в Москве Джозефа Девиса и, наконец, с интересом погрузилась в «Ambassador's Report», нынешнего посла США в Дели Честера Боулз.

Эта книга была увлекательной и живой. Посол хорошо знал и любил Индию – об этом говорила каждая страница. Я вдруг наткнулась на одно изречение Махатмы Ганди, так понятное мне в данных обстоятельствах, что не удержалась, чтобы не выписать себе его, по привычке. Вот оно:

«Отдельный индивидуум может бросить вызов несправедливой мощи целой империи для того, чтобы спасти собственную честь, свою веру и свою душу, и положить начало падению этой империи или ее духовному возрождению».[4]

Принято считать, почему-то, что «Восток не придает значения отдельной личности, человеку». Это глубокое заблуждение, и слова Ганди, как и вся его жизнь, доказывают обратное. Я думала об этих его словах много; в Калаканкаре для размышлений были целые дни.

Я не расставалась с книгой несколько дней. Это не ускользнуло от внимания старших девочек, и вот уже над тахтой запорхал, как яркая бабочка, новый разговор: почему бы ей не попросить убежища в американском посольстве, чтобы вернуться в Индию потом с американским паспортом? На тахте взволнованно обсуждали новый вариант, о чем мне немедленно сообщила Даду.

«Они говорят, что это самое лучшее», – взволнованно рассказывала она, – «а что вы сами думаете? Были ли еще новости от ваших парижских друзей?»

Нет, мои парижские друзья молчали. А мне всерьез подумалось, что если бы я могла рассказать о себе этому послу – Честеру Боулз, то он наверное понял бы меня… Но это я подумала и промолчала. Это еще не стало моей мыслью, а до подобного решения я была еще очень, очень далека. Я просто читала книгу с глубокой симпатией к ее автору и невольно сопоставляла его компетентность с советскими посольскими невеждами. Даду я сказала, что попытаюсь добиться разрешения погостить здесь до мая.

«Американская тема» возникла откуда-то сама собой, так же как неизвестно откуда появляются в воздухе бабочки. И как бабочка, она порхала и появлялась опять и опять, напоминая о себе неожиданно и упорно.

В доме Суреша о США говорили часто, и совсем не в связи со мной, а потому что старший его сын Ашок уже семь лет жил в Америке. Окончив инженерное отделение Вашингтонского Университета в Сеаттле, он стал работать проектировщиком в Боинг Ко. Ашок, как и его младший брат Сириш, родился и вырос в Калаканкаре. Но Сириш, подобно родителям, никуда не выезжал из Индии. Ашок же чувствовал тягу на Запад. Работа навсегда привязала его к США, к тому же он женился в Сеаттле на голландской студентке, там был их дом и двое детей. Два года назад молодая семья приезжала погостить в Калаканкар. К общему огорчению выяснилось, что Индии не нужны проектировщики реактивных самолетов, а чистоплотной голландке не нужен дом без водопровода и электрической кухни.

О недавнем визите молодой семьи все еще говорили в Калаканкаре, где после их отъезда остались некоторые «следы цивилизации»: радиоантены в комнатах и электрическая плита, на которой теперь иногда грели чайник. Но Пракаш все же предпочитала готовить на керосинках, сидя на каменном полу.

Главные сокровища находились в «комнате Ашока», ключ от которой Пракаш держала на поясе. В этой комнате были деревянные стеллажи для книг, сделанные Ашоком, полные его технических книг и журналов. Здесь были также комплекты «National Geographic» и «Life», выписанные Ашоком для Калаканкара. Увидев эти журналы здесь, в глухой индийской деревне, я невольно вспомнила как однажды, в Москве, я пыталась выписать «National Geographic» для своих детей, но это оказалось невозможным: только Академия Наук получала несколько экземпляров. Политические журналы «Life» и «Time» в Москве были только в специальных библиотеках, их не давали на дом.

В комнате Ашока осталась яркая плетеная мебель, брошенный радиоприемник, пластинки, ненужные игрушки. Пракаш берегла все это, – Ашок был любимым сыном, далеко улетевшим листком родного дерева и, по-видимому, талантливым молодым человеком.

В Сиаттле у них был теперь свой дом, два автомобиля, хорошая работа, напряженная, но комфортабельная жизнь, о которой он рассказывал и писал. Родители жили его рассказами и повторяли их ежедневно по малейшему поводу. Иногда Ашок присылал цветные slides, чтобы показать, как быстро растут дети, или как цветут цветы в их саду, с которыми он любил возиться. Все это было где-то далеко-далеко отсюда, на другой стороне земного шара.

Его родителям, не видевшим ни одной страны, кроме Индии, жизнь в Америке казалась непомерно напряженной и ускоренной, но они отдавали должное трудолюбию и, в результате, – богатству США. Им нравилось, что там все много работают, что работа дает комфорт и свободу, что товары дешевы, что люди предприимчивы и просты. Они так гордились своим сыном, который в той далекой стране живет успешно и хорошо. И повторяли – очевидно, его слова, – что Индии тоже нужна инициатива, свободное предпринимательство, мелкая индустрия в городе и в деревне, современные механизированные фермы. Все, что «Ашок сказал» было здесь непреклонной истиной.

Мысль о том, чтобы я обратилась в американское посольство, никому в Калаканкаре не казалось чем-то сверхъестественным. Во всех странах известно, что советские граждане нередко так и поступают. Здесь все эти женщины говорили о такой возможности для меня с наивным непониманием политического значения такого шага. Они просто верили в святую истину: пусть человек выбирает сам, где ему хочется жить.

Но я уже вынесла уроки из их болтливости, из чтения чужих писем и обсуждения чужих проблем, поэтому только повторяла, что «это неприемлемо для меня» и что «этот путь мне не подходит». Я слишком хорошо понимала, что означал бы такой шаг, и даже только разговоры о нем, если бы они дошли до моего посольства.

Трудно сказать, когда подобная мысль представилась мне реальной возможностью. Во всяком случае, только после того, как я прочла книгу Честера Боулза. Тут девочки, в самом деле, что-то угадали… Мысль о том, что посол Честер Боулз возможно понял бы меня и помог бы, я отодвинула куда-то в самый дальний угол своего сознания, и позволяла себе заглядывать туда только когда бывала совсем одна. И только без свидетелей, молча, я часто стала думать об этом, представляя себе здание американского посольства в Дели, мимо которого я однажды прошла.

О США я знала больше, чем о какой-либо другой стране. Так сложилось, что с детства меня учили английскому языку и я рано начала читать по-английски Уайльда, Голсуорси, Стейнбека и Хемингуэя. Знакомство с американским кино, а через него с Америкой, было возможно потому, что на правительственных дачах всегда крутили кино по уикэндам; сюда давали заграничные фильмы, которым не было допуска на городские экраны СССР. И, конечно, на этих дачах главными зрителями была молодежь, изучавшая иностранные языки. Грета Гарбо и Ширли Темпл, Бетти Девис и Дина Дурбин, Кетрин Хэпберн и Спенсер Треси, Мирна Лой и Кларк Гэйбл, Барбара Стенвик и Роберт Тейлор были знакомы мне еще до войны. Позже моей любимой киноартисткой надолго стала Ингрид Бергман. Я могла пользоваться этим «закрытым экраном» вплоть до 1949 года, пока не оставила навсегда старую дачу в Зубалове, где жила с детства.

Став студенткой Московского Университета я выбрала на историческом факультете историю США. Это было подсказано общим настроением и интересами тех лет – во время войны и в первые годы после нее. Дух дружбы с американским союзником был очень силен, и все стремились узнать как можно больше о великой заокеанской демократии.

Мой первый муж, студент дипломатического института, и я вместе читали «Историю русско-американских отношений» Ф. Шумана. Я писала курсовые доклады об установлении дипломатических отношений между США и СССР в 1933 году, о Новом Курсе Рузвельта, об американских профсоюзах. Моя давняя подруга Аля писала о возникновении Организации Объединенных Наций. Вся наша университетская группа изучала историю, экономику и географию США, внешнюю политику США в Южной Америке и в Европе.

Мы читали все то немногое, что переводилось в СССР из американской художественной литературы. В годы войны мне удавалось просматривать «The Illustrated London News», а также «Life», «Time» и «Fortune», где всегда было много интересных подробностей о союзниках, о конференциях в Тегеране, Ялте и Потсдаме.

Мой отец только однажды, в 1942 году вызвал меня на свою квартиру в Кремль, чтобы представить Уинстону Черчиллю. Я успела поздороваться и через пять минут была отправлена обратно. Это было исключением из общего правила отца – никогда не выводить меня в «большой свет». Ему не только не могло прийти в голову взять меня с собой на международные конференции, но он считал недопустимым мое присутствие даже на московских дипломатических обедах, хотя знал, что я могла говорить по-английски.

Эти правила строго выполнялись и после смерти отца, поэтому в Москве у меня никогда не было доступа ни к дипломатическому миру, ни к иностранным корреспондентам. Единственной встречей подобного рода было интервью в 1955 году с Рэндольф Херстом и Кингсбери Смитом по их просьбе, разрешенное правительством. Меня долго инструктировал перед этим Молотов, а во время интервью с нами сидел переводчик из МИД'а, хотя в нем не было необходимости.

Инструктаж Молотова сводился к тому, чтобы не говорить ни о политических проблемах в стране, ни о политических взглядах моего отца. Не говорить, что мой брат Василий сидит в тюрьме, а объяснить его отсутствие болезнью. Не касаться политики и вообще возможно быстрее закончить разговор. Я пыталась отказаться от интервью, но на это Молотов заметил: «Нельзя; тогда они скажут, что мы тебя прячем, или что тебя уже нет в Москве!» И мне пришлось следовать этой инструкции в присутствии молчавшего переводчика. Это и был мой единственный «контакт» с иностранцами, да еще Эммануэль Д'Астье…

Но, несмотря на это, у меня давно сложилось некоторое живое представление о США из книг, фильмов, рассказов. Совсем недавно Алю навещала ее тетка из Детройта, приехавшая вместе с сыном, молодым врачом и всей его семьей. Она гостила у своей сестры, которую не видела сорок лет, с тех пор, как уехала из России. На московских улицах ее поразило, что каждая женщина несет в руках тяжелую сумку, а то и две.

«Бедные женщины! У нас никто так не навьючен», – говорила она, – «покупки везут в машине, или магазин присылает вам все домой».

Ее сын содержал на заработок детского врача огромную семью и купил для всех билеты на дорогую поездку в СССР.

И к Берте приезжали ее родственники из США, примерно столько же лет не видевшие ее мать. Это была пожилая пара, делавшая туристское турне вокруг света. Как завидовала им бедная Берта, и все мы!

Впрочем, более существенным, чем все рассказы, выставки, гастроли и фильмы, было давнее и глубокое чувство симпатии к Америке давно сложившееся в России. Это чувство свойственно в СССР всем, – начиная от школьников, студентов, интеллигенции, до самых простых людей, знакомых больше с американской техникой, чем с историей. Чувство доброжелательности и симпатии к такой же огромной, как Россия, стране, с такой же смесью культур, языков и природных зон, стране, никогда с Россией не воевавшей, более чем естественно. Не разделяет этого чувства только отставшая от жизни партия и ее правительство.

Объехавший весь мир известный русский хирург А. А. Вишневский, говорил мне после поездки в США, что нигде он не встречал такого радушия и тепла: «С нами хотят дружить, нас любят, это чудесные люди!» – повторял он. То же самое я слышала от спортсменов, от музыкантов, от писателей, которым удавалось побывать в США. Сейчас, когда я вспоминала все это, мне казалось, что если я в самом деле решусь обратиться в посольство США, то я найду отклик и понимание.

Мне не приходилось встречаться с американцами в Москве. Но дружба с московскими индийцами дала мне очень многое: я теперь легко говорила по-английски. Браджеш и его друзья помогли мне почувствовать, что мир не кончается за границами Советского Союза. Браджеш Сингх вывел меня в мир, как и обещал когда-то. От него я научилась свободному и легкому общению с незнакомыми людьми, – то, что мне раньше было так трудно из-за врожденной застенчивости и скованности.

Сейчас я была, к собственному удивлению, как дома, в незнакомой стране, далеко от соотечественников. У меня появились несвойственные мне раньше, уверенность в себе, спокойствие и невозмутимость. Откуда все это? Кто бы в Москве поверил, что мне легко здесь одной, что я ничего не боюсь.

В Индии я набиралась сил с каждым днем. С меня свалились тяжкие цепи, вечно давившие мое сердце и сознание в СССР. В Москве мне никогда не пришло бы в голову пойти в посольство США. Там я всегда была пассивной и как бы парализованной; мне казалось, что осталось только «доживать жизнь», нянчить внуков – а жить будут молодые. Здесь же, в Индии, я вдруг почувствовала, что у меня есть силы, чтобы начать какую-то новую, собственную жизнь.

Но мне нужно было время, чтобы на что-нибудь решиться. Поэтому я тянула, мне нужна была отсрочка. Я еще не готова была сделать такой шаг завтра же. И – только бы никто об этом не догадался…

Однажды, когда я сидела на террасе с учителем здешнего колледжа и он писал на хинди мелом на грифельной доске, перед нами вдруг как из под земли вырос Суров. Учитель вскочил и вежливо удалился. Я приготовилась к трудному разговору.

Динеш и Кауль, как видно, уже известили посольство, что я намереваюсь остаться в Калаканкаре до 25-го января, до следующего самолета в Москву. С этим кое-как согласились. Но, когда я сказала Сурову, что буду просить Москву разрешения погостить здесь еще три месяца, он долго молчал.

«Ну, а что потом, Светлана?» – осторожно спросил он, наконец.

«Потом я вернусь домой», – сказала я, сделав над собой усилие. – «Ведь я же имею право гостить у родственников».

Суров на это кивнул головой, но он был озадачен.

«А вы совсем прижились тут», – сказал он, все еще не в силах опомниться от моего сари, – «даже язык изучаете!»

Кроме Косыгина, давшего мне разрешение на поездку в Индию, никто в Москве не взял бы на себя ответственность за продление визита. Поэтому мне оставалось лишь одно – написать ему письмо, прося о продлении. Я передала письмо Сурову. Суров задумчиво качал головой, соображая, что же теперь будет… Я знала, что пока письмо дойдет в Москву и будет обсуждено там, пройдет немало времени. Даже если мне будет отказано (в чем я почти не сомневалась), то отсрочку я все-таки выиграю. Суров уехал мрачный, увозя с собой мое письмо к премьеру.

Через несколько дней Кауль, наконец, переслал мне мою рукопись, сопроводив ее обиженным письмом: «Как Вы могли подумать, что я отдал Вашу рукопись в советское посольство? Если Вы, в самом деле, так думаете обо мне, то нашей дружбе конец».

Рукопись передал мне Динеш, которому, конечно, уже было известно от Наггу, что я писала в Париж. Он осторожно попытался расспросить меня, что в этой рукописи, написанной три года назад. Теперь он нашел время, чтобы поговорить со мной наедине, так как ему было любопытно. По-видимому, он был несколько уязвлен тем, насколько близок был к нам в Москве Кауль. Я снова увидела перед собой очаровательного, демократичного Динеша.

Я сказала ему, что в рукописи нет политических «открытий» и «секретов», что это – история семьи.

«Пошлете ли вы ее в Париж?» – спросил Динеш, и я уклончиво ответила, что «еще не знаю», «может быть». Я не хотела говорить ему ничего определенного, хотя я знала уже твердо, что к Д'Астье рукопись я не пошлю. Я сказала Динешу, что если бы в советских официальных кругах узнали о рукописи, то у меня ее немедленно бы отобрали.

«А вы уверены, что они до сих пор ничего не знают?» – спросил он.

«Да, я уверена, что пока они не знают. Во всяком случае, Кауль ничего никому не говорил целый год», – ответила я.

Тогда Динеш перешел к новой теме, как видно очень тревожившей его.

«Я не думаю», – начал он, – «что американцы могли бы вам помочь. Конечно, они издали бы вашу книгу, сделали бы из нее даже фильм, а вы сами стали бы чем-то вроде кинозвезды. Но ведь вам не нужен весь этот шум. Насколько я понимаю, вы хотели бы жить спокойно, без репортеров и телекамер».

«Да, да», – поспешила я ответить, – «это не для меня. Нет! Я не собираюсь прибегать к американской помощи».

«Я хорошо знаю посла Честера Боулз», – продолжал Динеш, – «его уважают и любят в Индии. Это очень приятный человек. Но, я думаю, что для вас не годится этот путь».

«Нет», – сказала я, – «нет! Но я прошу о продлении моего визита в Индии. Я послала запрос в Москву, быть может мне разрешат пробыть здесь до лета. Если нет, то мне придется уехать домой».

«Возможно, что вам разрешат», – сказал Динеш с некоторым облегчением.

Несколько дней он был очень мил, расспрашивал о моих детях и, конечно, о рукописи. Он знакомил меня со своими гостями, угощал за столом, пригласил кататься на лодке вдоль берега, где было полно народу в этот день. Он стал любезнее к семье Суреша, заходил к нему в дом, и Пракаш смеялась, что такого давно уже не было. Но оглядывая скромные комнаты, покрытые пылью, «махарадж» не смог скрыть усмешки, а увидев на стене большой портрет Ганди в дхоти, с огромными часами за поясом, не сдержал непочтительного смеха.

Динеш предложил мне поехать с ним в одну из его предвыборных поездок по округу и быть на его избирательном участке в день выборов, но я отказалась от этой чести. Теперь я держала язык за зубами и заботилась лишь о том, чтобы Динеш не угадал моих истинных мыслей.

Рукопись я заперла в чемодан, стоявший под моей кроватью, а ключ носила с собой. Часто я уходила в пустые комнаты верхнего этажа и сидя там перечитывала свои собственные, наполовину уже забытые страницы. Сейчас многое, написанное три года назад, казалось мне самой наивным и неопределенным. Ведь это были письма, а не книга, мой первый писательский опыт, – если не считать небольшого рассказа о подруге, написанного несколько лет раньше. Его читали тогда мои друзья в Москве и советовали продолжать писать, не бросать попытки… Сколько раз я слышала от них: «Напиши о своей жизни, ты хорошо рассказываешь».

И вот я написала эти 20 писем, адресуя их к одному из московских друзей, человеку с большим литературным вкусом, хотя он и не был писателем. Он был доволен и говорил, прочитав:

«Боже, как мрачно! Какой мрак, какие трагедии, сколько смертей! Ужас, ужас! Но хотелось бы видеть более резкие, более определенные выводы. Они сами так и напрашиваются. Если бы ты сделала их резче, все обрело бы гораздо большую значительность. Несчастная страна! Кто нами правит, подумать только!»

В этом же духе высказывались и другие мои друзья, в Советском Союзе, читавшие рукопись.

Я сидела и думала сейчас, – что можно переделать. Но для меня было очевидно, что переделки только все испортят. Просто нужно еще писать, и писать иначе. Изменять написанное мне не хотелось. Какая-то законченность формы была в этой истории семьи, изложенной в лирических «письмах к другу». В 1963 году я писала не книгу. Я делала это не думая о возможности публикации, о читателях. Эти письма, конечно, не претендовали на развернутую картину жизни в СССР или на объяснения исторической и политической роли моего отца. У лирических писем другой масштаб, чем у исторических мемуаров; они скорее – поэзия, чем история.

В конце января Динеш и его семья уезжали в Дели. Казалось, все смирились с тем, что я остаюсь пока что в Калаканкаре. Перед отъездом Динеш еще раз разговаривал со мной в своей большой, прохладной библиотеке.

«Я думаю, вы понимаете, что премьер-министр не в силах вам помочь», – сказал он прямо. – «Даже и после выборов, которые, я надеюсь, будут удачными для премьера, ничего в отношении вас не изменится. Вам необходимо самой добиться разрешения у вашего правительства жить в Индии. Тогда, конечно, все мы поможем вам устроиться, но это нельзя превращать в конфликт между Индией и СССР».

Мне осталось только молча выслушать и сказать, что «я понимаю»…

Все уехали и «радж-бхаван» опустел до дня выборов. Возле его дверей прогуливался рослый страж со своим копьем.


* * * | Только один год | * * *