на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Встречи и дела

Сравнительно тихое уединение в Пенсильвании окончилось.

Сентябрь и октябрь прошли в суматохе, в переездах на новые места, в новых знакомствах. Все это было бы очень интересно и приятно, если бы жизнь не отравляли два обстоятельства: необходимость не показываться на глаза корреспондентам на улицах города и в магазинах, и кампания против книги и ее автора, расходившаяся как круги по воде.

Для подтверждения «копирайт'а» в Лондоне спешно выпустили 200 экземпляров русского издания. Появились первые рецензии. Одни хвалили до абсурда, сравнивая стиль с Толстым, Тургеневым, Чеховым, Пастернаком вместе взятыми. Другие называли всю книгу жалкой попыткой убедить читателя, что «мой отец был хорошим человеком»…

15-го августа в доме вице-президента Харпер и Роу, Эвана Томаса, на Лонг Айленде, собрались представители журналов и газет, которые приобрели право сериализации книги. Тут было около пятнадцати человек, – из Европы, США, из Азии, – они все хотели знать о рукописи, о книге, они были смущены московской пропагандой и теперь уже не представляли себе, что же они купили. Два часа я отвечала на их вопросы. Мы сидели на чудесной зеленой лужайке.

Если бы они знали, как интересно было мне видеть эти любопытные и доброжелательные лица со всего света! Но они об этом не догадывались, целиком поглощенные собственным любопытством… Как они разглядывали меня сначала! Не знаю кого они предполагали увидеть – россиянку в лаптях или черноволосую грузинку с усами и трубкой в зубах – как мой отец – но после этих двух часов они потеплели. Разговор был непринужденным и интересным. Если бы они догадывались, как мне было бы приятно говорить с ними еще много часов, спрашивать их, пойти с ними в ресторан, провести с любым из них долгую беседу! Если бы они понимали эту жажду видеть мир, которую испытываем мы, советские заточенные!

Мне бы хотелось, чтобы Джойс Эггинтон из Англии, Бертил Торскулл из Швеции, Сакари Мааттанен из Финляндии, Атсухико Кавабата из Японии, Гершон Якобсон из Израиля, Джордж Венизелос из Греции и Альберто да Кунна из Бразилии знали, как приятна была для меня встреча с ними.

Россия – парадокс для западного ума, и вся моя жизнь состояла из парадоксов, и пока это не понято ничто не уложится в голове. Все, что происходило и происходит в СССР, с трудом воспринимается и осознается на Западе. Когда-то, во время войны, Уолтер Липман сказал о России, что «это самая восточная страна Европы, и самая западная страна Азии». Может быть, я не точно воспроизвожу его слова, но я понимаю его мысль. Россия с ее демократизмом, запоздавшим на сто лет, с ее революцией, превратившейся в самую реакционную контрреволюцию 20-го века, Россия, в то же время, чудом сохранившая в своих недрах зародыш и фермент свободы, независимости и общечеловеческого братства – это ли не парадокс?

По задававшимся мне вопросам, по тому, как разглядывали меня собравшиеся в круг на полянке корреспонденты, я чувствовала, что они верят мне – и не верят. Тем не менее, большинство журналов и газет дали после этой встречи доброжелательные интервью, и во многом опровергли выдумки Виктора Луи и отдали должное моим объяснениям.

Потом я уехала в Нэнтакет, на тот самый островок, который Алан Шварц показал мне с самолета, когда мы летели из Цюриха. Там мне предстояло провести две недели в обществе семьи Шварцев.

Нэнтакет это спокойные краски. Серое пасмурное небо, желтые дюны, лиловый вереск маршей и океан, меняющийся каждый день, каждый час. Переменчивый, капризный, то серый, то синий, то черный с белой пеной от злости. Никогда не надоест наблюдать этот трудный и сложный характер. Мы в России привыкли к переменчивым характерам. Может быть, поэтому все русские так любят море, хотя сама Россия сухопутная страна полей, лугов, лесов. Тяга к морю – для России психологична и исторична. Все сказки и легенды, все русские былины полны рассказов о море, о синем море. Поэзия Пушкина, Лермонтова, Пастернака, проза Толстого, Чехова, Горького говорит о том же: добраться до синего моря, почувствовать его простор, его свободу, его блеск под солнцем и насладиться им, раствориться в нем.

«Прощай, свободная стихия!

В последний раз передо мной

Ты катишь волны голубые

И блещешь гордою красой…

В леса, в пустыни молчаливы

Перенесу, тобою полн,

Твои скалы, твои заливы,

И блеск, и шум, и говор волн».


Пушкин, великий поэт и великий узник, разговаривал с морем. Пастернак, слушал его. Горький говорил: «Море смеялось».

Свободная стихия – вот что такое море, вот чем оно приковывало к себе сердца! Мы все такие. Мы жаждем свободы – потому что она еще не пришла в Россию – и выражаем нашу любовь к свободе через любовь к морю…

В Нэнтакете я встретила в этот август японскую художницу Наоко Матсубара, немецкого художника Фрица Эйхенберга, американку – книжного графика – Джоан Уолш Энглунд, редактора детской литературы Маргарет Мак-Элдерри, издателей Кэсс Кенфильд и Сторер Лант. Порой мне казалось, что я не в Нэнтакете, Массачузетс, а в Коктебеле, в Крыму – маленьком приморском поселке в СССР, где встречаются писатели, художники, поэты со всей страны и точно так же ползают по берегу на четвереньках, собирая камешки и ракушки. Потом эти коллекции везут на север, в Москву и Ленинград, где разноцветная галька и отполированные морем стеклышки хранятся в коробочках, напоминая море, солнце. Эти камешки вставляют в кольца, браслеты, из них делают бусы, потому что сердолики и яшма из Коктебеля это символы свободной стихии…

Вот о чем я думала в Нэнтакете, под шум дождя, сидя возле камина со стаканом мартини в руках. Привезти бы сюда наших из Коктебеля, дать бы им побродить возле океана вместе со здешними, из Нэнтакета! Тысячу раз правы Роберт Лоуэлл и Андрей Вознесенский: правительства только мешают людям и поэтам понимать друг друга. «Все мы – поэты – американцы и русские – составляем единую нацию поэтов. Как хорошо было бы иметь свою столицу на колесах, поезд, в котором мы могли кочевать по свету, как цыгане!» – вырвалось у Вознесенского, когда он был в США весной 1967 года. Нэнтакет в США и Коктебель в Крыму и есть «цыганские столицы» поэтов.

В Нэнтакете я получила два письма с острова Тонга в Тихом океане от Джоан Кеннан. Она прислала фотографии: мальчики стоят возле коралловых рифов, главная улица в Нуку-Алофа похожа на деревню. Но Джоан и Ларри не унывали, работы было много, местные жители были доброжелательны и Корпус Мира мог им во многом помочь.

В сентябре я перекочевала из «цыганской столицы поэтов» снова на Лонг Айленд, в небольшой поселок Бридж-хэмптон, где был снят летний дом Элеоноры Фриде. Она была вдовой эстонца из России, писателя и издателя. На стене в гостиной висел портрет императора Николая II-го, который Элеонора хотела убрать из-за меня. Я сказала ей, что портрет мне совершенно не мешает и что я прошу ее ничего не менять в ее милом доме на дюнах.

Маленький одноэтажный коттедж, рядом с океаном, был полон даров моря, собиравшихся здесь годами: раковин, камней, обточенных кусков дерева, похожих на скульптуру своей неожиданной выразительностью.

Милая Элеонора, мы тоже собираем «дары» нашего Черного моря, мы обожаем и ценим подобные коллекции, – мы бы показали вам такие же, если бы вы могли приехать на черноморское побережье. Мы бы показали вам чудесный, пустынный берег Пицунды, похожий на ваш пляж, где можно гулять часами, собирая узловатые деревяшки.

На побережье Бриджхэмптона Элеонора показала мне виллу Трумэна Капотэ. Он давно известен в СССР, но я не охотник за знаменитостями и, да простит меня Трумэн Капотэ, не мечтала встретить его на пляже.

Атлантический океан был голубым и ласковым первые дни. Потом он почернел, покрылся белыми «барашками» и стал рычать все ночи напролет. Дул сильный ветер, мы закрыли все окна, океан сердился, наверное, на нашу мелочность и мелководные чувства…

Первые несколько дней в доме Элеоноры были наслаждением и отдыхом. А потом – последовал жестокий удар: 10-го сентября началась сериализация «20 писем» в газетах и журналах, и развернув первый же номер «New York Times» я чуть не упала в обморок: на страницах газеты были мои домашние фотографии, – те самые, которые были «взяты» из моего письменного стола в Москве этим летом, вывезены на Запад Виктором Луи и проданы там. Почему они попали сюда и соединились с «дайджест», вместо отрывка из книги, вместо одной или двух глав целиком, на что я согласилась в мае?!

Поздно было задавать вопросы. Можно было лишь успеть попросить «New York Times» со следующего номера дать строку после заголовков: «Фотографии не были предоставлены или одобрены автором».

Заголовки были убийственными: «В следующем номере: моя первая любовь». «В следующем номере: как моя мать убила себя». «Берия командовал моим отцом». В моей книге нигде подобных заголовков не было, значит нужно было бы дать их не от моего лица. Текст к фотографиям был тот самый, с ошибками и неточностями, который я уже видела в лондонской «Daily Express». Все эти фотографии не имели прямого отношения к книге и мне самой никогда не пришло бы в голову иллюстрировать ее ими. Я ни в чем не участвовала – как мертвый классик, как Бальзак…

Бесполезно было посылать опровержения в «New York Times» и в «Life». Там некоторые фотографии из неведомых мне источников были фальшивками: толстая стриженая дама с тощим, как цыпленок, ребенком, были не моя мама и не я. Фотография моей подруги с ее детьми – фигурировала, как моя. В семейной группе наша воспитательница была названа моей мамой. Мое опровержение напечатали в разделе «писем читателей», – но сколько человек прочтет этот текст петитом?

Утешением от удара было то, что через несколько дней я держала в руках первые экземпляры «20 писем к другу», изданные Харпер энд Роу по-русски, и в английском переводе. Я провела неделю в гостях у Кэсс и Джейн Кенфильд, в Бэдфорд Виллэдж, недалеко от Нью-Йорка. Здесь мне и дали в руки мою книгу. Немецкий перевод, изданный Фрицем Молден в Вене, тоже был у меня на столе. Видеть книгу изданной доставляло мне бесконечное удовлетворение. Всего лишь полгода назад я была в Индии. Издание книги было неосуществимой мечтой, фантазией… И вот я держу ее в руках. Ведь это – чудо!

Вскоре я уехала в Нью-Йорк, потому что 2-го октября, в день официального выхода книги, было назначено интервью по телевидению. Я полагала, что будет разговор о книге, что я смогу объяснить мою непричастность к сериализации и опубликованию «краденых» фотографий. Я надеялась, что интервью даст мне возможность ответить на недоразумения, возникшие в критике от того, что ожидали исторических мемуаров, а книга была камерной историей семьи.

Но мне задавали вопросы не имевшие отношения к книге. Интервью было для меня пыткой. Усаженная неподвижно в кресло под слепящими лампами, с микрофоном на шее, с обильной «мейк-ап», положенной на лицо для передачи в красках, не видя часов и не соображая, сколько времени я могу потратить на каждый вопрос и сколько их еще будет, я была сама не своя. У толстого Поля Нивена пот катился градом со лба и по лицу – он тоже волновался и его волнение передавалось мне.

После телевизионного интервью хлынул новый поток писем. Для меня это был снова волнующий контакт с американцами, с русскими, живущими здесь давно, и с теми, кто покинул СССР после 2-ой мировой войны. Большинство писем было выражением симпатии, удивительного понимания того, что я хотела сказать в книге. Многие уже купили и прочли ее. Читатели непредубежденные восприняли книгу так, как она была написана: как семейную хронику без претензий на исторические обобщения. И прочтя ее, именно с этой позиции, они поняли, почему я никогда не вернусь в коммунистический мир. Они желали мне счастья здесь, в этой стране, о которой писали тепло и с восхищением, желая, чтобы я поняла ее, не пугалась внешних неприятных моментов, чтобы я почувствовала эту страну – своим домом.

До конца октября я оставалась в Нью-Йорке, живя гостьей в Бруклине, в старом уютном доме адвоката Мориса Гринбаума и его милой жены. Дом стоял на холме Хайленд бульвара, вокруг росли деревья, а вид на залив и на далекий аэропорт Кеннеди был чудесным. Это было немного похоже на Воробьевы горы над Москвой, откуда открывается панорама всего города. А высокие молодые тополя перед окнами кухни и веранды так были похожи на тополя во дворике нашего дома в Москве… Когда мы выходили вечером гулять, я вдруг останавливалась и говорила: – «Что мне напоминает этот вид?». Надо мной смеялись: – «Мы знаем, что вы сейчас скажете!» Что делать, мне действительно слишком многое в этой стране напоминало оставленное в России. Я не знаю, было ли это моим субъективным стремлением искать сходство, а не разницу, или в самом деле было слишком много параллелей. Во всяком случае, когда мы садились утром за столик в кухне пить кофе, а за окнами трепетали на ветру тополя, мне ничего не оставалось, как улыбаться. Сходство было приятным. Ностальгии не было. Наоборот, становилось веселее и теплее на душе.

Дело не в тополях, конечно. Мне пришлось «входить» в американскую жизнь «через семейный стол в кухне» – уже не в первом доме я садилась за такой столик, – и атмосфера домашней непринужденности, доверия и простоты неизменно сопутствовала мне. Я была счастлива, что не жила в гостиницах первые свои полгода в США: тогда я чувствовала бы себя туристом. Так же я была, каждый раз, дома.

В небольшом доме в Бруклине мне отвели комнату племянницы хозяев, 22-хлетней студентки. У Дебби было такое выражение открытого, пухлого лица, с ямочками на щеках, с мягкими карими глазами, как у моей Кати: выражение доброго, веселого ребенка, готового каждую минуту приласкаться. Но несмотря на детскую внешность, у Дебби было взрослое сердце, и с ней можно было говорить о чем угодно. Она все понимала. Мы говорили о ее будущей работе на телевидении или в кино, я рассказывала ей о моих детях. Она занималась искусством, литературой, год провела в Греции и была в восхищении от этой страны. Дебби заводила мне свои любимые греческие пластинки, мы ходили в магазины за покупками. Она подстригала мне волосы, как это делала Джоан Кеннан летом на ферме, и так же, как Джоан, во всем опекала меня.

Я видела ее друзей – двух студентов, грека и ирландца, объехавших этим-летом Канаду и США с туристским билетом. Здесь же была молодая девушка из Израиля, пианистка, приехавшая в Нью-Йорк пройти курс у известного педагога. Это был приятный вечер, когда за столом собралась молодежь. Почти все они были в возрасте моего сына и дочери, потому мне было так легко и интересно с ними. Сколько стран они уже повидали! А моему сыну не удалось получить разрешение даже на туристскую поездку в Югославию.

Я смотрела на эти молодые лица и думала, что государственные границы выдуманы тупоумными людьми. Это было новое поколение, для которого границы не имеют значения. Они все одинаковы – и эти, и мои знакомые индийские студенты, – их всех можно соединить вместе – и они поймут друг друга без слов… Они все смотрят на мир широко открытыми глазами.

Предрассудки и традиции их не интересуют. Они относились ко мне просто, не говорили никаких многозначительных слов, не выражали особого любопытства. Это было чудесно! Я не слышала из этих юных уст ни одной трафаретной фразы о моем прошлом, о моем отце, о том – что меня ждет на Западе. Они относились ко мне дружелюбно, просто, естественно – как отнеслись бы ко всякому другому человеку. Это и делало их общество для меня таким приятным.

В Нэнтакете я видела подростков помоложе – от 12-ти до 16-ти лет. В них была чистота и свежесть, и эта восхитительная яркость юного суждения о серьезных вещах. Яркость и правда. Девочка Кэти обладала золотыми руками и хорошим вкусом. Она хорошо вышивала и гравировала рисунки на кости. Кроме того – она была очаровательна. Ее брат Николас катал меня на моторной лодке поздно ночью – ему хотелось показать мне залив, спящие лодки с одинокими фонарями бакенов, тихое масло черной воды, в которой отражались звезды. Спасибо, Николас, эту ночную поездку по спящей гавани я не забуду. Если бы ты знал, какую радость ты доставил мне, чьи дети далеко за океаном, за тридевять земель, за семью замками. Ни Кэти, ни Николас, ни дети Джоан Энглунд не подозревали, как я была счастлива возле них. Я видела моих Катю, Осю, Леночку и всех их сверстников. Какая разница, что язык другой? Те же длинные челки, падающие на глаза. Та же нетерпимость к трафарету, к установлениям. Та же жажда свободы. Та же талантливость, то же непобедимое интуитивное чувство правды: – «Вы, взрослые, не обманывайте нас: ведь мы все понимаем!»

Я думала о том, что если бы мои дети оказались – каким-то чудом завтра здесь – в Нэнтакете, в Бруклине, в Нью-Йорке, то им достаточно было бы пяти минут, чтобы почувствовать себя тут в своей стихии – как рыбе, пущенной в свободный океан…

У меня были и другие встречи за это время.

Я говорила по телефону с Александром Федоровичем Керенским. Он был болен, говорил, что прочел «20 писем», что смотрел мое телеинтервью, и со многим согласен. Разговор был недолгим, но теплым и хорошим. Мне было странно, что этот человек с трагической судьбой политического неудачника и душевно честный, нашел что-то интересное для себя во мне и в моей книге… Мы оба хотели бы встретиться и поговорить, но сейчас это было невозможно из-за его болезни. Я думала о печальной судьбе Керенского, сохранившего жизнелюбие, оптимизм и поразительное достоинство человека, – который мог бы быть премьером новой демократической России. Временное Правительство лучше, чем большевики, понимало исторические задачи и судьбы огромной, безалаберной крестьянской страны. Оно знало, что ей нужно. Пролетарская революция Ленина совершилась здесь преждевременно. Преждевременно, исторически необоснованно, неправомерно. Отсюда – и все печальные последствия. Октябрь 1917 года был роковой ошибкой. Через 50 лет невозможно этого не признать.

18-го октября я встретилась с Александрой Львовной Толстой. Она была очень мила и приветлива. Но вряд ли она понимала, как волновалась я, пока доехала к ней в Вэлли Коттедж, штат Нью-Йорк. Для меня это была встреча с целой эпохой. Я была несколько раз в доме Льва Толстого в Ясной Поляне и, казалось, хорошо знала жизнь, взгляды и творчество этого гигантского человека, чьи романы до сих пор являются для меня непревзойденным образцом русского языка, простоты стиля и образа мышления. Лев Толстой – это значит для меня слишком много. Я так волновалась, отправляясь на свидание с его живой дочерью, что даже никак не могу вспомнить сейчас, о чем мы с ней говорили… Был обед с русским борщом, гречневой кашей, настоящим ржаным хлебом, водочкой и селедочкой. Александра Львовна много помогает тем, кто не захотел вернуться в СССР. И священник в церкви на ее ферме – бывший советский ученый, химик… Но самое главное и важное состоит в том, что Александра Толстая жива, здравствует, живет в Америке, является гражданкой Соединенных Штатов, привыкла к этой стране и полюбила ее, как сотни других иммигрантов. Она многое делает своими лекциями и книгами о Толстом и о России. Сколько ее не пытались зазывать обратно в СССР – она не желает даже принимать парламентеров. Это – великолепно!

Кого только не встретишь в Америке! Грузины и украинцы, немцы и итальянцы, армяне и ирландцы, сербы и поляки. Все здесь – дома. Александр Федорович Керенский обожает Нью-Йорк, любит гулять по улицам. Александра Толстая живет на ферме в своеобразной колонии, вроде Ясной Поляны. Устраивайся, как кто хочет. Об этом писали мне многие незнакомцы, рассказывали о своей судьбе, желали и мне почувствовать себя здесь как дома. «Американский образ жизни» это и есть полная свобода для каждого пришельца устраиваться по своему вкусу. А в результате получился такой сплав из культур и национальностей, какого не найдешь больше нигде – кроме разве в России.

Все это сначала оглушает и доводит до полуобморочного состояния. Нью-Йорк – неподражаемый, единственный, неповторимый в мире город. Он сначала подавляет и пугает. Потом начинаешь потихоньку присматриваться и разбираться в нем. До чего пестрая толпа! Как крикливо одеты женщины всех цветов кожи. Но надо вспомнить откуда они все здесь, из скольких стран земли приехали сюда когда-то их предки или они сами, и тогда сразу становится интересно представить себе жизнь каждого прохожего.

Манхэттен сначала подавлял меня. Узкие улочки Гринвич Виллэдж – квартала, где бродят длинноволосые «хиппи» – грязны и мрачны до невозможности. Мы ходили с Дебби в маленькие кафе. Там грязно, безвкусно и неуютно. Воздуха нет, не знаю, как они все дышат здесь. Правда, все курят что-нибудь, заменяя кислород наркотиками, уже достигшими смертельных доз и эффектов. Мне больше нравился старомодный Бруклин, где бульвары и парки все еще напоминают европейские города, а люди выглядят нормальными и здоровыми, как впрочем, и большинство в Америке. «Хиппи» – это пена, мусор на улицах больших городов. Это не лицо страны.

Лицо Америки увидишь в небольших городах или на фермах, оно пышет здоровьем. Все эти полные, к моему удивлению, ширококостные женщины, шутя проводящие 5-6 часов за рулем, старики, играющие в теннис, румяные дети и подростки, уплетающие за обе щеки, эти веселые любознательные студенты и студентки, все они – совсем не охотники за наркотиками. Они умыты, опрятны, ни бород, ни длинных, грязных локонов, ни босых черных пяток. Это совсем не обязательно для того, чтобы мыслить и сомневаться в правоте своего правительства. От всех американцев, которых я успела встретить за эти полгода, я наслышалась достаточно критики их собственной страны, их собственной политики. Они порой так беспощадны, что забывают о своих же достоинствах.

Как любимые, избалованные дети, которых родители закормили шоколадом и задарили надоевшими подарками, они ругают этих, «ничего не понимающих», родителей, свой дом, семью, стены, где выросли, забывая одно: так, как живут они в этом доме, не живет никто в мире… Они даже пытаются говорить, что «социализм – это хорошо!» и что «Америка своим путем постепенно сближается с социализмом».

К великому счастью для них, это заблуждение. И если бы они лишь год попробовали пожить в том самом социализме, который так нравится им, когда они успевают его «посмотреть» за две недели туристской поездки по СССР, то они навсегда перестали бы звать свою страну к «сближению с социализмом». И может быть только тогда поняли бы, почему люди бросают страну, детей, друзей – как я, чтобы бежать от этого социализма. А до тех пор, к сожалению, они не перестанут спрашивать меня: – «Скажите, ну а почему вы все-таки оставили СССР? И неужели ваши дети не могут приехать к вам в гости?»

Ничего, ничего, что вы так наивны. Это оттого, что родившись и прожив всю жизнь в этой богатой, щедрой и гостеприимной стране, вы и не можете думать иначе. Я так рада быть здесь с вами. Я устала от мрачных, подозревающих, запуганных, шепчущих, что-то таящих и прячущих, никому не верящих, – даже самим себе… Как я устала от недоверчивой злобности, от пессимизма, от обмана и самообмана, от вынужденного двуличия, которое становится второй натурой людей в коммунистическом мире. Да, я безусловно предпочитаю румяную голубоглазую наивность Америки преждевременной физической и духовной старости «простого советского человека», умудренного ложью с пеленок, уже школьником знающего, что нельзя говорить вслух все, что думаешь… Но только не пытайтесь убедить нас, оставивших Россию, что эта самая Россия достигла великого прогресса за последние 50 лет. Насчет «прогресса» уж позвольте нам знать лучше.

Об этом «прогрессе» писали каждый день все больше и больше, потому что это была «юбилейная осень» русской революции. Это было смешно и грустно. Хотелось уехать из Нью-Йорка куда-нибудь в тихое место, где радио и телевидение больше занято местной тематикой. И я с радостью приняла приглашение в маленький город Новой Англии – Бристоль, штат Род Айленд. Мне предстояло быть гостьей еще в одном американском доме, у дамы, служившей более двадцати лет в армии, теперь полковника в отставке. Она жила одна, у нее большой дом, в котором она предоставит мне второй этаж. Никого, кроме нас двоих, ее собаки и двух любимых кошек.

Как хорошо! Бристоль стоит на берегу залива, недалеко – океан, Ньюпорт, красивейшее место для прогулок. Я буду продолжать мое открытие Америки. Дайте мне это делать так, как я хочу, могу, умею. Не просите и не ждите от меня историко-политических статей и формулировок. Дайте мне в этой стране остаться самой собою – это единственное, что я прошу у Свободы. Я хочу лишь утвердить за собою в вашей свободной стране то, чего я достигла с таким трудом и с такими жертвами – право быть свободным индивидуумом.


* * * | Только один год | Бумеранг