home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


1.

Перед тем как покончить с собой, решил Юрий Иванович съездить на родину, туда, где прошло детство и отрочество, где закончил он школу и откуда самоуверенно отправился покорять жизнь. Мысль о поездке лениво шевельнулась уже тогда, когда Юрий Иванович, сгорбившись перед печкой, равнодушно рвал накопившийся за долгие месяцы и годы бумажный хлам – всю ту макулатуру, которую еще недавно называл многозначительно рассказами, незаконченными повестями, набросками романов и сценариев. Иногда начинал было читать случайно подвернувшийся на глаза текст, и тогда одутловатое, с всклокоченной бородой лицо застывало в надежде, а в заплывших потухших глазках появлялось ожидание, но тут же ожидание это сменялось досадой и отвращением, щеки покрывались свекольным румянцем стыда, губы складывались в брезгливую усмешку. «Черт, какая дурь!.. Надо же было писать такую бодягу!» Юрий Иванович тяжело ворочался, сгребал обеими руками ворох своих творений, запихивал в топку. Он торопливо и с удовольствием поджег газетный лист со своим рассказом, в котором взгляд успел выхватить «…заиграл желваками, и лицо прораба исказилось гневом,..». Сунул растопку в печь, подумал злорадно: «Играй теперь желваками, искажайся гневом, товарищ прораб!»

В этот теплый летний день тяга в трубе была никудышной, огонек, попорхав синей прозрачной бабочкой по упрессованной бумаге, умер, оставив лишь черные обугленные дорожки. «Сгоришь, миленькая, сгоришь, собака», – Юрий Иванович щелкнул зажигалкой, ткнул ее в печь. Нехотя ожило пламя, нехотя облизнуло бумагу, нехотя вильнуло влево-вправо и зарезвилось, разрастаясь. Заворочались лохмотья рукописей, заизвивались, выгибаясь, вспучиваясь, скручиваясь в раскаленные жгуты. Что-то ухнуло, точно выстрелило, вышвырнуло в лицо пригоршню веселых искр, мотыльковую стайку хлопьев сажи, обгорелых листков, и печка загудела, сплошь заполнилась плотным желто-голубым полыханием. Юрий Иванович смотрел, как корчатся его работы, и не шевелился.

Лицом к лицу

Только когда огонь зачах, превратившись в судорожные проблески, изредка скользившие по шевелящимся ломким пластам черной золы, он отвел глаза от топки. Поднял с пола обуглившуюся страницу из тетрадки в линейку. Хотел было смять ее и швырнуть догорать, но узнал свой, еще юношеский, крупный и неустоявшийся почерк. Прочел со снисходительно-презрительной улыбкой: «…истончившиеся посредине мраморные ступени. Сколько ног прошло по ним, сколько выпускников, полных надежд на яркое и неповторимое будущее, ушло отсюда в жизнь. Сначала это были гимназисты, которые мечтали стать гвардейскими офицерами, крупными чиновниками, фабрикантами и заводчиками. Но стали они Онегиными и печориными, ионычами и белогвардейцами, чтобы закончить свой жизненный путь или на тихом провинциальном кладбище, или, презираемые трудовым народом, быть убитыми в гражданскую войну, или, превратившись в эмигрантское отребье, умереть от нищеты в каком-нибудь Париже. Социально-классовая ограниченность, эгоизм, нежелание жить подлинными интересами народа, неумение работать и презрение к труду сделали этих людей «лишними», «прорехами на человечестве».

Совсем другой стала школа в советское время. Сотни ее выпускников самоотверженно трудятся на заводах и стройках, колхозных и совхозных полях, внося весомый вклад в развитие народного хозяйства. У нас нет и не может быть «лишних» людей, потому что ясные цели, высокий смысл жизни наполняют оптимизмом сегодняшних школьников, перед которыми открыты все дороги. Выбирай любую и на любом поприще тебя ожидает радость труда, яркая, наполненная жизнь, стоит только…»

– Гляди, какой шустрый я был, – буркнул Юрий Иванович. – «Яркая, наполненная жизнь…» Борзописец.

Он вспомнил этот текст. «Что нам дела школа?» – последнее домашнее сочинение десятого класса. Вспомнил, как, почти не задумываясь, строчил его на уроке географии, вгоняя в гладкие предложения то содержание, которое требовалось. Вспомнил, как, получив традиционную пятерку за это сочинение, выслушивал такие же традиционные похвалы и, притворяясь смущенным, посматривал исподтишка – покровительственно и горделиво – на соучеников. И сразу же Юрий Иванович увидел свой класс: с геранями на подоконниках, с неуклюжими партами, толстенные столешницы которых были окрашены черным лаком, но лак этот не мог скрыть, а лишь сглаживал глубоко вырезанные рисунки и инициалы; увидел коридоры школы со стенами салатного цвета, потемневшими и засаленными к концу учебного года; увидел и лестницу с ее перилами ядовито-вишневого цвета, с мраморными серыми ступенями.

И вдруг Юрий Иванович сразу, целиком представил тихий и сонный Староновск с его дореволюционно-провинциальными широкими улицами, с беленькой церковкой на необъятной площади, поросшей жесткой, точно проволочной, травкой, с гомоном и драками галок в тополино-липовом Дурасовом Саду на берегу неподвижной речки Нелеты. Юрий Иванович зажмурился и чуть не застонал: неожиданно показалось ему, что он на веранде своего староновского дома – маленького, казенного коттеджика, обшитого окрашенными золотистой охрой досками, и даже увидел веселое, как пестрый ситец, калейдоскопное множество цветов под ногами. Как уж мать умудрялась, бог весть, но, сколько помнит себя Юрий Иванович, каждый год перед крыльцом и далеко в огород алели, синели, желтели с ранней весны до первого снега какие-то неведомые цветы; летом, в жужжании пчел, гудении шмелей, стрекоте кузнечиков, стояло над ними невидимое облачко аромата, особенно пряного и расслабляющего в теплых сумерках, когда раскрывались ночные фиалки. С этим запахом у Юрия Ивановича навсегда слилось представление о детстве.

– Так. Галлюцинации на почве ностальгии, – он наморщил лоб, поскреб ногтем переносицу. – Это уж совсем ни к чему.

Опираясь на табуретку, с трудом поднялся. Захлопнул дверцу печки, закрыл трубу, смахнул веником пепел в угол и побрел в свою комнату, держа двумя пальцами, на отлете, словно мокрую тряпку, листок сочинения.

– Развязать, что ли, по такому случаю? Что-то уж совсем тоскливо стало.

Он опустился на железную койку, отчего пружины под его грузным телом взвизгнули. Оглядел с отвращением жилье с выцветшими обоями на стенах, с обшарпанным столом, покрытым замазюканными газетами, с фанерным ящиком в углу, час назад набитым рукописями, а сейчас пустым, похожим на огромную квадратную пасть.

– Может, взять маленькую? – Юрий Иванович раздумчиво посмотрел в пыльное окно и, поразмышляв, вздохнул. – Не… Не стоит. Загребут опять, и поедешь ты, Юрий Иванович, как тунеядец, на стройки народного хозяйства, а не к морю.

У него давно, еще когда жил с последней женой, появилась привычка разговаривать с самим собой. Закрепилась эта привычка уже здесь. Проснувшись до зари, он часами слушал, как хозяйка – застенчивая, глухая старушка – беседовала с таким же престарелым котом: «Ишь, барин какой, макароны он, гляди-ко, не хочет. Мяса ему подавай. А мышей ловить тебя и нетути. Вот ловил бы, тут тебе и мясо. Ох ты, озорной мальчишка…» Иногда жирный и ленивый кот забредал, пошатываясь, в комнату жильца, равнодушно смотрел на человека желтыми стеклянными глазами. Юрий Иванович подхватывал его, тяжело и апатично свисающего на руках, клал на колени. «Ну что, Илья Ильич, не хочешь ловить мышей? Или уже не можешь? Я тоже что-то, брат, давно не ловлю… Ух ты, Обломов, ух ты, озорной мальчишка, не стыдно? Совсем обленился, сибаритствуешь. Нехорошо, берешь пример с меня…» Юрий Иванович почесывал кота за ухом, тот жмурился, астматически всхрипывал-мурлыкал, и из беззубой пасти его выползал симпатичный язычок, розовый и совершенный, точно лепесток.

Но с неделю назад кот исчез – закончился, видно, его земной путь. Хозяйка убивалась, всхлипывала по утрам в коридоре, и Юрий Иванович, к своему удивлению, обнаружил, что тоже огорчен, подавлен: полезли в голову дурацкие мысли о том, что все проходит, все прошло. Но он прикрикнул на себя: «Чего рассиропился? Делом занимайся!» – и сел к столу. Писать большой, главный роман. И опять почему-то не писалось. И опять Юрий Иванович, твердо решив, что завтра-то уж обязательно начнет, а пока нужно обдумать завязку, композицию, плелся к магазину, где его уж знали, покупал с каким-нибудь мужиком «Кара-еры» или «Агдам», а если повезет, то и «Лучистое», выпивал свою порцию и, уже повеселевший, ехал в центр, в кафе Дома работников искусств или в забегаловку «Дружба». Там его, в кожаном, белом на складках пиджаке, в вылинявших джинсах, в темных очках, тоже уже знали, и Юрий Иванович, подсев к кому-нибудь из знакомых, полузнакомых и вовсе незнакомых, витийствовал, болтал о Фолкнере, Маркесе, «мовизме» Катаева, делился своими грандиозными замыслами, рассуждал, презрительно оттопырив мизинец, о «деревенщиках», которых пренебрежительно называл «кантри», туманно обещал закончить вскоре своего «Бескрылого Икара», тогда, дескать, увидите, что такое настоящая проза.

Над ним посмеивались, но поддакивали, покачивали понимающе головами, потому что зверел Юрий Иванович мгновенно и, хотя обрюзг, был массивен, кулаки имел внушительные. Когда в темноте собутыльники разбредались по домам, Юрий Иванович ехал к себе и, забившись в свою каморку, торопливо записывал, угрожающе бормоча, гримасничая, пришедшие в голову великие мысли – крупицы, крохи, фрагменты будущей гениальной книги. Днем он их не читал: боялся, что накатит вдохновение и придется, не отрываясь, писать нечто из середины романа, когда нет еще начала. А так не годится, непорядок это. Юрий Иванович сдвигал исписанную бумагу, брал чистый лист и минут двадцать – тридцать вымучивал план повествования, каждый раз новый, намечал героев, разрабатывал сюжетные ходы. И, довольный собой, отправлялся из дому, уверенный, что с завтрашнего дня засядет за работу.

Дни приходили и уходили; растаяли деньги, вырученные за продажу имущества, которое досталось Юрию Ивановичу после развода; неудержимо исчезали книги, любовно и долго собираемые в прежние, лучшие, времена; ворохи бумаг с набросками, медленно увеличиваясь, разрастаясь, все так же сиротливо топорщились на столе, на подоконнике, на полу и уже начали желтеть.

Но вот, когда похмелье не особенно мучило, а за окном пробуждалось такое чистенькое, такое ясное утро, что хотелось, если уж не писать стихи, то хотя бы читать их, Юрий Иванович решительно сел за работу. Самодовольно улыбаясь, он принялся разбирать свои каракули, но улыбка постепенно гасла, истаивала, превращаясь сначала в удивленный, потом в возмущенный оскал. Прочитав записи, Юрий Иванович, цепенея от стыда, ошалело уставился в угол – все, что он считал мудрыми мыслями, стенограммами озарения, был бред: манерный, трескучий, глупый и безграмотный. Отупело сидел Юрий Иванович, чувствуя, как весь, до последней клеточки парализованного страхом тела, наполняется, точно промокашка чернилами, ужасом. Он не видел ни грязной комнаты, ни замызганного стола; перед глазами беззвучно и не спеша, будто в замедленной проекции, рассыпались, распадались, расползались светлые сияющие плоскости, ажурные конструкции, радужные переплетения немыслимо ярких, многоцветных узоров, стекали, оплывая, искрящиеся замысловатые фигуры, открывая нечто черное, страшное. И это черное шевелилось, росло, приближалось, окружая со всех сторон.

И вот уже повсюду – и слева, и справа, и сзади, а главное, впереди – мрак, сплошной, плотный, непроглядный мрак. Рухнуло все, ради чего жил, ради чего, ухмыляясь, сносил и насмешки, и издевки, и оскорбления; ради чего, не задумываясь, менял работы, друзей, жен, знакомых, ради чего остался одиноким, прослыв вздорным, капризным, эгоистичным, тщеславным, глупым, самоуверенным и еще черт знает каким. То, что он лелеял в себе, берег для звездного часа, то, что заставляло снисходительно и иронично посматривать на прочих людей, считать их обывателями, потребителями, бездуховными млекопитающими, то, что он считал единственно безусловным в себе, имманентным – талант, и даже гениальность, – оказалось ерундой и чушью собачьей.

«Не может быть! Не может этого быть!!» Юрий Иванович рывком подтащил к себе ящик с рукописями, выхватил наугад сколотую скрепками пачку. Либретто сценария. Прочел, морщась словно от боли: БАМ, «трудный», но в душе чистый мальчик едет на стройку, вливается в коллектив мужественных парней, предотвращает крушение поезда – откуда он там взялся? – исправляется трудом, едет на совещание передовиков, едет вместе с девушкой, которая одна верила в наго. Москва, беломраморные залы, поцелуй в финале… Юрий Иванович скинул писанину на пол. Достал пухлую папку. Повесть: нефтяники – молодой специалист, пошел работать помбуром, мастер участка зазнался, думает только о плане, молодой специалист предлагает новый способ бурения… Юрий Иванович ощерился, спихнул папку со стола. Раскрыл другую. Рассказы. Полистал, выхватывая взглядом абзацы. «Новатор-консерватор… Маменькин сынок едет в Нечерноземье… Консерватор-новатор… Новый «человек со стороны»… Так, горят сроки монтажа, мужик сутками в цехе, жена уходит. Неужто не вернулась? Не может быть. Ага, вот она: «Прости меня, Коля, прости меня глупую»… А вот и крестьяне… Комплекс. Корма. Бесперспективные деревни… личные коровы, приусадебные участки, новое отношение к торговле на рынке… А это что? А-а, ясно, «хлеб – всему голова»… Мысли-то верные, но как холодно, как расчетливо написано. Ни боли, ни свежего слова…

Полдня, с желчной ухмылкой, перечитывал Юрий Иванович свою халтуру, потом стало вовсе уж невмоготу. Он тихонько поднялся и, поглядывая испуганно на кучу бумаги, завалившей стол, пол, прошел на цыпочках к кровати, осторожно присел на край ее. «Полная бездарность. Воинствующая, самовлюбленная, напыщенная бездарность», – сказал шепотом Юрий Иванович. И ему стало жутко.

В этот день Юрий Иванович напился до безобразия. Проснулся в вытрезвителе. Угрюмо выслушал торжествующего начальника, его уничижительно-радостное: «Так-так, Бодров. Все еще не работаешь? Роман пишешь? Носом на асфальте? Мы тебя научим настоящим делом, а не глупостями заниматься. Для начала – штраф десять рублей, а если к концу недели не принесешь справку о трудоустройстве, будем оформлять по двести девятой как тунеядца. Плюс шестьдесят вторая – принудлечение». Майор поднял окаменевшее в неприязни лицо, посмотрел безжалостно, чтобы окриком оборвать Бодрова, когда тот, как уже бывало, начнет возмущаться, объяснять что-то о сложности творческого процесса, но наткнулся на пустой, равнодушный взгляд Юрия Ивановича и удивился.

Домой Юрий Иванович вернулся решительный. Устраиваться на работу он не собирался. Идти куда-нибудь вахтером, дворником, сторожем? Для чего? Чтобы жить в этой конуре, жрать, спать, пить, а потом – годом раньше, годом позже – околеть, скорчившись на этих серых и драных простынях под этим серым и драным одеялом? Он уже решил, еще утром, когда лежал на койке в вытрезвителе, решил, твердо решил: Черное море, солнце, пляж, забитый шоколадными, бронзовыми, пахнущими летом и загаром, отдыхающими, ласковые теплые волны и… несчастный случай – неизвестный утопленник.

Совсем не веря в чудо, но все же с робкой, хиленькой надеждой, Юрий Иванович перелистал тонкие ведомственные журналы, в которых были опубликованы его «сатирические» новеллы – о сантехнике, об официанте, о таксисте. Детектив, примитивный и жуткий, как сплетня кумушки. Просмотрел рассказы, напечатанные в газете по милости бывшего тестя, – НОТ, наставничество, АСУ, бригадный подряд, газопровод. Решимость Юрия Ивановича уехать к морю и там… крепла с каждой прочитанной строкой. Чуда не произошло. Встретились, особенно в ранних работах, с полдюжины неплохих описаний, словно светлячки в ночи, и погасли в потоке безликих, неживых слов. И пришла успокоенность. Потому что еще вчера, садясь к столу за честный, как мыслилось, мудрый роман, Юрий Иванович, притворяясь бодрым и радостным, почувствовал беспокойство, схожее с тоской – надо будет днями и ночами писать, а к чему, зачем? Тогда Юрий Иванович отогнал эту мысль, но сейчас она всплыла снова, прямая и бесхитростная, как штык: а зачем все это?

Даже если бы обнаружился, пусть не талант, а маломальские способности, Юрий Иванович понял, что написать ничего не сможет: не было желания, не хотелось высиживать – какой уж там роман! – повестушку, которая затеряется среди сотен других и которая ничего ни в жизни вообще, ни в его, Юрия Ивановича, жизни не изменит. Давно уж забылись давние, детские, мечты о школьных хрестоматиях с отрывками из книг Ю. И. Бодрова, о портретах в учебниках, и более поздние – об интервью и статьях о своем творчестве, о заседаниях, совещаниях, на которых председательствует товарищ Бодров, о днях литературы и делегациях за рубеж, руководителем которых имеет честь быть лауреат писатель Бодров Ю. И., о каких-то личных кабинетах с полированными деревянными панелями, о квартире с камином, о личной «Волге»… Все забылось, почти забылось, осталось лишь одно – вера в свою одаренность, а значит, и то, что рано или поздно будет написана хорошая, крепкая, искренняя книга. Юрий Иванович холил, лелеял эту уверенность в своем будущем триумфе, любил мечтать о нем, потому что больше ему любить в себе было нечего, и погасни этот тускленький огонек надежды, нечем и незачем будет жить. И огонек погас.

– Финита ля комедиа, – громко сказал Юрий Иванович и разозлился на себя за дешевую реплику.

Даже оставаясь один, он всегда играл какую-нибудь роль: непризнанного гения, стоика, циника, аскета, и сейчас, по инерции, изобразил нечто устало-героическо-трагическое. Эта фальшь покоробила, но Юрий Иванович, усмехнувшись, закончил тем же тоном, не выходя из образа:

– Какой великий актер умирает!

Он деловито сгреб бумагу, прижал ее к груди, точно ворох опавших листьев, покачал слегка, как бы взвешивая, и сбросил в ящик. Закончил уборку в комнате. Потом выволок из-под кровати чемодан с теми книгами, последними книгами, которые поклялся никогда не продавать. Без уважения и трепета сунул в рюкзак черные томики сочинений Хемингуэя, зеленые – Есенина, сиреневые – Джека Лондона.

– Лжепророки, – бормотал Юрий Иванович, встряхивая рюкзак, чтобы книги поплотнее улеглись. – Сильные личности, путеводные звезды… Дурите теперь другому голову…

Посмотрел с сожалением на пять вишневых томиков Маяковского, которые сиротливо лежали на дне чемодана. «Зачем они-то останутся, все равно бабка отдаст кому-нибудь». Собрал и их.

– Вот так, Владим Владимыч, в этой жизни умереть не трудно, сделать жизнь значительно трудней, говорите? Согласен.

Туго, будто петлю на шее врага, затянул шнурок на рюкзаке с книгами.

Около букинистического магазина Юрий Иванович наметанным взглядом отыскал будущего покупателя. Это был модно одетый, сытый парень с тем особенным, сонным, выражением лица, какое бывает у людей убежденных, что на них закончилась эволюция, и мать-природа успокоилась, создав такую совершенную особь. «Нэпман, – оценил его Юрий Иванович. – Приемщик стеклотары или автослесарь. Нажрался, нахапал дубленок, мохера, перстней-печаток, теперь решил интерьер в своем бунгало украсить». Отозвал парня, увел его в дальний сквер и там продал книги. Маяковского покупатель взял, не задумываясь. «Мало ли кто придет, – подмигнул он, – страхделегат, участковый мент… Пусть видят, что мы читаем». Есенину обрадовался, даже промурлыкал, неизвестно к чему: «Из какого же вы, не родного ль мне, края прилетели сюда на ночлег, журавли?» Юрий Иванович, рассвирепев, но сдержавшись, подтвердил, что это лучшие стихи поэта. Хемингуэя парень тоже купил сразу: видел его портрет у знакомых, и те много говорили про этого писателя. А вот Джека Лондона, к удивлению Юрия Ивановича, хотел забраковать. Не понравился зачитанный томик с «Мартином Иденом» и «Морским волком» – «нэпман» хотел иметь собрания сочинений хорошего товарного вида. Юрий Иванович, презирая его, заявил, что книгу эту не отдаст, а продаст кому-нибудь отдельно за цену всего Есенина, потому что и «Мартин Иден» и «Морской волк» – это катехизис, евангелие каждого сильного человека, оттого и зачитаны. Торговался Юрий Иванович зло, расчетливо и беспощадно; в итоге выцыганил за томик двадцать пять рублей.

Уплатив и штраф, и за вытрезвитель, он пришел в свою комнатку, завалился, не раздеваясь, на койку и неожиданно уснул. И увидел Джека Лондона. Даже во сне Юрий Иванович завидовал ему, может, еще более люто, чем наяву. Но сейчас к этому чувству примешивалась еще и злоба на писателя за то, что он заставил своего Мартина Идена работать и голодать, голодать и работать, прежде, чем тот получил признание. Будто все дело в трудолюбии и лишениях – ерунда это! И Юрий Иванович тянулся к Джеку Лондону, чтобы придушить его; но вдруг, в какой-то миг, осознал, что он, Юрий Иванович, и есть Мартин Идеи, но тянется не к своему автору-создателю, а втискивается в иллюминатор, обмирая от страха, что не пролезет живот. Когда, проскользнув из душной каюты наружу, он начал медленно, плавно покачиваясь, опускаться а успокаивающую ласковую воду, то обнаружил с изумлением, что стал Мармеладовым, и еще подумал, что это глупо, так как героя этого никогда не уважал, и что лучше бы уж превратиться в Раскольникоза. От сильного огорчения оказался он не в море, а на берегу. Была южная теплая ночь, внизу мерно и лениво поднималась невидимая волна, уверенно, но мягко накатывала она на бетон, и тогда белой лохматой гусеницей вырастала под ногами седая пена гребня, приближалась с шумом, и шум этот, возникая из ничего, поднимался до гула, до резкого удара, заглушал на время чистый и экзотически звонкий стрекот цикад. Юрий Иванович, все еще оставаясь и Мартином Иденом и Мармеладовым, узнал во сне и бетон набережной, и цикад, и кипарисы, похожие на черные языки пламени, которые угадывались в сплошной тьме ночи, – так было, когда он с будущей первой, еще студенческой, женой приехал в Крым и сразу побежал на встречу с морем. Во сне Юрию Ивановичу стало легко, радостно, безмятежно, как было радостно и безмятежно в те две счастливые курортные недели, беззаботность и счастье дней которых никогда уж больше не повторялись. Он спал, улыбаясь, и не знал, что по щекам текут слезы.

От них он и проснулся. Первые секунды все еще продолжал улыбаться, но тут же вспомнил все; вскочил, вытер щеки, опухшие глаза, пригладил встопорщившуюся бороду. Чтобы не дать думам обезволить себя, прошел деловито в коридор, на кухню. Хозяйки не было дома. Юрий Иванович стаскал к печке рукописи, публикации и сжег их…

– Да, бойкий писака я был, – повторил он, прочитав еще раз листок сочинения.

Аккуратно сложил его, сунул в задний карман брюк и задумался. Опять увидел Староновск, беспредельную площадь базара, пологий берег напротив Дурасова Сада – место, где всегда купались в детстве; школу, вычурную, точно кирпичный торт; свой дом, красивый, будто на открытке.

– Съездить, что ли, на прощанье? – задумчиво спросил себя Юрий Иванович, и мысль эта понравилась.

Опрокинулся навзничь, подсунул ладони под голову и закрыл глаза. Не спеша шел он пацаном по улицам городка, ощущая босыми ступнями горячую пыль, которая цвиркала фонтанчиками меж пальцев, и, поворачивая за очередной угол, с радостью узнавал то замысловатый, с башенками, с арочными и полукруглыми окнами, весь в потемневших деревянных кружевах дом купца Дурасова, то затейливо выложенный из кирпича Дом культуры – бывшее купеческое собрание, то Дворец пионеров, с его ажурной чугунной решеткой и облупившимся гипсовым горнистом у входа. Воспоминания, которые смаковал Юрий Иванович, наплывали, теснились, наполнялись подробностями, четкими деталями, но все они были светлые, трогательные в своей чистоте и какой-то целомудренности.

Юрий Иванович вздохнул, достал сигарету. Но прикурить не успел.

Кто-то неуверенно постучал во входную дверь.

«Ну и бабуля, – огорчился Юрий Иванович. – Ключ забыла! А если бы я ушел?» Он с кряхтением слез с постели, пошел, отдуваясь, в сени. Открыл дверь, зажмурился от яркого солнца, всмотрелся и остолбенел.

На крыльце стоял интеллигентный, в солидных очках, в светлом костюме, широкоплечий, как атлет, и стройный, точно грузинский танцор, Владька Борзенков – одноклассник, приятель детства, не ставший другом. Юрий Иванович сразу узнал его.

– Здравствуйте, – Владька неуверенно улыбнулся. – Мне сказали, что здесь живет Бодров… Юрий Иванович.

Тот хотел было рявкнуть, что никакой Бодров тут не живет, но передумал: чего ему прятаться, когда собрался уходить из жизни?

– Не узнал, что ли?

– Вы? – заморгал Владька и недоверчиво оглядел его сверху вниз.

– Я, я, – ворчливо подтвердил Юрий Иванович. – Только давай без этих «вы». – Отступил в сторону, пропуская гостя, – Проходи. И не удивляйся тому, что увидишь. «Праздник, который всегда с тобой», так сказать.

Владька проскользнул в сени между его животом и косяком, и Юрий Иванович провел гостя к себе. Тот изо всех старался выглядеть невозмутимым и не пораженным.

– На, подстели, – Юрий Иванович сорвал со стола газетку, протянул ее, – а то брюки испачкаешь.

Но Владька, обиженно передернув плечами, храбро уселся на черную щелястую табуретку. Юрий Иванович усмехнулся, завалился на койку. Прикурил.

– Как ты нашел меня? – спросил без интереса. – Ведь столько лет – батюшки! – с выпускного не виделись.

– Через справочное, – приятель старательно избегал смотреть по сторонам. Сидел прямой, развернув, как солдат на параде, плечи. – Дали адрес прописки. Зашел к твоей жене.

– Мы с ней больше года не живем, – зевнул Юрий Иванович и вдруг испуганно повернул голову. – Неужто она знает, где я?

– В общих чертах. Приблизительно… А тут я прохожих поспрашивал. А-а, писатель, говорят. Ну и указали.

– Популярность, – Юрий Иванович засмеялся, закашлялся, отчего тело заколыхалось, пружины кровати застонали.

– А ты правда писатель? – Владька все-таки решился, быстро оглядел пустую, как келья монаха, комнату, задержал взгляд на столе, где ни бумажки, ни книжки, ни карандаша, ни ручки.

– Только сегодня роман закончил. Поставил последнюю точку, – Юрий Иванович, все еще всхлипывая от смеха, вытер кулаком глаза. – А ты кто? Доктор наук? Профессор?

– Ага, – равнодушно подтвердил приятель.

– Ну! – обрадовался Юрий Иванович. Сел на кровати. – Молодец. И в какой же области?

– Закончил физтех, работал в институте высоких энергий, – Владька снял очки. Сморщившись, сдавил большим и указательным пальцами переносицу. – Сейчас работаю над темой: пространство – время.

– Понимаю, понимаю. Эйнштейн, искривление пространства, е равняется эм цэ квадрат, – Юрий Иванович, раздвинув ноги, уперся ладонями в колени. Опустил голову. – Я всегда считал, что ты далеко пойдешь. Тебя еще в младших классах звали «профессором»… – он вспомнил того, давнишнего, Владьку: тоненького, сутуловатого, большелобого. Правда, никакой вундеркиндовской анемичности в нем не было, первым озорником и выдумщиком признавали будущего доктора наук пацаны.

– Не говори ерунды, – перебил приятель. – Самый способный среди нас был ты,- – без лести, буднично добавил он. Надел очки. – Я жене своей все уши прожужжал про тебя. И вот видишь, прав – пи-са-тель! – Поднял указательный палец, прислушиваясь с уважением к этому слову.

– Давай не будем играть в «кукушка хвалит петуха», – оборвал Юрий Иванович. Поплевал на окурок, швырнул его в ящик из-под рукописей. Встал, надел свой единственный, кожаный, пиджак. – Пойдем, посидим где-нибудь, поболтаем. Я тут… гонорар получил, – отвернулся, достал деньги, прикинул, можно ли рассчитывать на ресторан, чтобы и на билет в Крым хватило, или придется приглашать приятеля в пивнушку. – В моей берлоге свежему человеку тяжко, – покосился на гостя, поджал обиженно губы. – Чего рассматриваешь? Изменился?

Владька добродушно глядел на него. Пошевелил неопределенно пальцами в воздухе.

– Есть маленько: живот, лысина, борода. И вообще…

– Зато ты, вижу, спортсмен-олимпиец. Здоровый дух в здоровом теле, – беззлобно проворчал Юрий Иванович.

– Держу форму; гимнастика, бассейн, лыжи… – начал было не без гордости гость, но хозяин насмешливо фыркнул.

– Образцово-показательный, значит? Ну-ну, – он язвительно глянул на приятеля, заметил, что тот обиделся. Улыбнулся виновато, с деланной скорбью. – А я вот, как видишь, подизносился. Почки пошаливают, печень барахлит, мотор вразнос пошел… Потопали? – Сунул деньги в карман: Владька, вроде, не кутила, не выпивоха, значит, можно обойтись бутылочкой в кафе. – Обмоем где-нибудь встречу.

– Обмоем, конечно. Но в другой раз. Извини, я на машине, – приятель развел руки и вдруг, радостно хлопнув в ладоши, вскрикнул: – Слушай, есть отличная идея! Ты действительно не занят, действительно закончил работу, действительно сейчас свободен?

– Как горный орел, – Юрий Иванович потянулся, выкинул в стороны крепко сжатые кулаки. – Наконец-то отдохну от такой жизни! – Задрал бороду к потолку, зажмурился. – Сегодня или завтра уезжаю к морю.

– Может, подождешь с морем? – весело попросил приятель. – Отложи, а? Хочешь, через недельку вместе махнем, я отпуск возьму. А сейчас давай отправимся-ка в Староновск.

– В Староновск? – Юрий Иванович приоткрыл один глаз, медленно опустил руки. – С чего бы вдруг?

– Да не вдруг, не вдруг, – торопливо принялся объяснять Владька. – Я там часто бываю. У нас в Староновске база – не база, нечто вроде лаборатории. Аномалия в нашем городишке оказалась уникальная… Ну, это сложно и долго объяснять. Говори – едешь?

– Вообще-то заманчиво, – неуверенно заулыбался Юрий Иванович. Тоска, сжимавшая два дня сердце, поослабла с приходом одноклассника, а после приглашения на родину и вовсе, кажется, исчезла. – А что? Можно, – он задумчиво смотрел в окно. – Время для меня цены теперь не имеет. Неделей раньше – неделей позже…

– Вот и отлично! – Владька сорвался с табуретки, запетлял по комнате. – Ты после школы хоть раз был в Староновске?.. Вот видишь. Это же свинство! – Он с силой опустился на кровать, подскочил разок-другой на пружинах. – Я еще вчера хотел уехать, но вдруг, не знаю, с чего, вспомнил тебя. И так мне паршиво стало, не поверишь. Да что же это такое, думаю, в детстве чуть ли не друзьями были, живем в одном городе и не видимся… Да не бери ты ничего, – взмолился, увидев, что Юрий Иванович сдернул с гвоздя серое вафельное полотенце, – у меня все есть!

Юрий Иванович с сомнением рассматривал полотенце. Скомкал его, швырнул в угол.

Подошёл к столу, отыскал в ящике клочок бумаги. Не слушая одноклассника, написал, сосредоточенно сдвинув брови: «Ольга Никитична! Я уехал. Спасибо Вам за все. Оставляю плату за комнату. И еще немного. Может, хватит, пока жильца найдете. Вещами моими (пальто, шапка, свитер и пр.) распоряжайтесь, как хотите. Не поминайте лихом, простите, если что было не так. Юр. Ив.». Задумавшись, нарисовал жирную точку. Очнулся, вынул деньги. Отсчитал три десятки. Поразмышлял. Добавил еще одну и положил их под записку.

– Так, кажется, все.

Владька бодро вскочил, одернул пиджак, повел плечами.

– Идем, – Юрий Иванович подтолкнул его в спину.

Вышел вслед за гостем. Но в дверях, зная, что все кончено, что впереди – Черное море, что возврата нет, еще раз оглянулся и увидел вдруг комнатенку свежими глазами, глазами человека, не замороченного бреднями, глазами Владьки, например, и поразился, похолодел от стыда за нищету и убожество своего жилья, покраснел от вида грязи, пыли, запущенности этой ночлежки, в которой хозяйка первые дни пыталась наводить порядок, но была напугана резким заявлением жильца не вмешиваться в его дела, и отступилась. Лицо Юрия Ивановича болезненно сморщилось, отчего, мясистое, опухшее, стало плаксивым.

– Ну и хлев, – прошептал Юрий Иванович и, неожиданно для себя, плюнул в сторону письменного стола.

Развернулся, быстро вышел из дома.

На крыльце он с вызовом взглянул на приятеля, ожидая найти на лице профессора сочувствие, сострадание, но тот улыбался безмятежно и счастливо, не было ни самодовольства, ни жалости к неудачнику. Юрий Иванович запер дверь и, подбрасывая ключ на ладони, спустился по ступенькам. Владька, опережая, шмыгнул мимо, зашагал молодцевато к калитке, сквозь редкие корявые колья которой синели «Жигули». Юрий Иванович остановился, обернулся, обвел цепким прощальным взглядом огород с правильными рядами невысокой сочно-зеленой ботвы, избушку, тяжело и кособоко присевшую на угол. Посмотрел на маленькое черное окно своей комнаты и, широко размахнувшись, запулил ключ в заросли малины, приютившейся около забора.


Фантазия на тему судьбы | Лицом к лицу | cледующая глава