home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ПЕРВАЯ КАРТИНА

В Неаполе, в крепости Сант-Эльмо — большая комната, похожая на арестантскою камеру. В окнах и в двери, открытой на галерею — море и небо, земли не видно. Час вечерний. Алексей и Ефросинья сидят за столом. Он читает письма. Она белится, румянится, примеривает мушки перед зеркалом.


Ефросинья (напевает):

Сырая земля.

Мать родимая.

Ты прикрой меня,

Белая березушка.

Молодая жена.

Пошуми по мне…

Куда бы лучше, Петрович? На щеку, аль у брови?

Алексей. Для кого рядишься? Для Вейнгардта, что ль?

Ефросинья. А хотя б и для него? Какой ни на есть кавалер.

Алексей. Хорош кавалер — туша свиная! Тьфу, прости Господи, нашла с кем любезничать! Ну. да вам все едино, — только бы новенький. Ох, Евины дочки. Евины дочки! Баба да бес, один в них вес.

Ефросинья (напевает):

Сырая земля.

Мать родимая.

Ты прикрой меня…

Алексей. Ну, Федоровна, сниточков белозерских скоро кушать будем! Вести добрые. Авось, даст Бог возвратиться e радостью. Вот слушай-ка: из Питербурха донесение цесарского резидента Плейера.

Ефросинья. Ох, Петрович, опять зачитаешь, засну, — сердиться будешь.

Алексей. Не заснешь, небось, слушай. (Читает). «Alles hier zum Aufstand sehr geneiget ist».[18] Все-де в Питербурхе к бунту зело склонны. Да в Мекленбургии гвардейские полки учинили заговор, дабы царя убить, царицу привезти сюда и с младшим цесаревичем и обеими царевнами заточить в тот самый монастырь, где ныне старая царица-мать, а ее освободив, сыну ее, законному наследнику, правление вручить…

Ефросинья. А что, царевич, ежели убьют царя да за тобой пришлют, — к бунтовщикам пристанешь?

Алексей. Не знаю. Когда присылка будет по смерти батюшки, то, может, и пристану… Ну, да что вперед заглядывать? Буди воля Господня! А только вот говорю, маменька, видишь, что Бог делает; батюшка делает свое, а Бог — свое! (Встает и ходит по комнате; иногда, подойдя к столу, наливает вина в стакан и пьет). А что ныне там тихо, — и та тишина недаром. Всех чинов люди говорят обо мне, спрашивают и желают всегда, пьют за мое здоровье, называя «надежей Российской». А кругом-де Москвы уже заворашиваются. И на низу, на Волге, не без замешанья будет в народе. Чему дивить? Как и по сю пору терпят? А не пройдет даром. Я чай, не стерпя, что-нибудь да сделают. А тут и в Мекленбургии бунт, и шведы, и цесарь, и я. Со всех сторон беда! Все мятется, мятется, шатается. Как затрещит, да ухнет, — только пыль столбом. Такое смятение пойдет, что ай, ай! Не сдобровать и батюшке…

Ефросинья. А кто из сенаторей за тебя станет?

Алексей. А тебе на что?

Молчание.

Алексей. Хоть и не все мне враги, а все злодействуют в угоду батюшке. Да мне никого не нужно. Плюну я на всех, — здорова бы мне чернь была! А как буду царем, — старых всех повыведу, новых себе изберу. Облегчу народ, — боярскую толщу убавлю, будет им жиру нагуливать, — о крестьянстве порадею, о слабых и сирых, о меньшей братье Христовой. И церковный и земский собор учиню, от всего народа выборных: пусть все доводит правду до царя, без страха, самым вольным голосом, дабы царство и церковь исправить многосоветием общим и Духа Святого нашествием на веки вечные…

Ефросинья. Разморило меня что-то. С обеда, чай, не выспалась. Пойду-ка-сь, Петрович, лягу, что ль?

Алексей. Ступай, маменька, спи с Богом. Может, и я приду ужо. — только вот голубков покормлю…

Ефросинья уходит.

Алексей (подойдя к двери на галерею и кидая кротки). Гуль-гуль-гуль! (Слетаются голуби). Ишь, птички Божьи, крылушки белые… А море-то синее, синее… Ах, хорошо! Гуль-гуль-гуль!

Ефросинья входит, полуодетая, с босыми ногами, влезает на стул и заправляет лампадку перед образом.

Ефросинья. Грех-то какой! Завтра праздник, а я и забыла. Так бы и осталась без лампадки Матушка. Часы-то, Петрович, будешь читать?

Алексей. Нет, маменька, разве к ночи. Устал я что-то, голова болит.

Ефросинья. Вина бы меньше пил, батюшка.

Алексей. Не от вина, чай, — от мыслей: вести-то больно радостные.

Ефросинья, заправив лампадку, слезает со стула, подходит к столу и выбирает на блюде с плодами спелое яблоко.

Алексей (обнимая Ефросинью). Афросьюшка, друг мой сердешненький. аль не рада? Ведь будешь царицей, а как родишь мальчика…

Ефросинья. Почем знаешь? Может, и деву.

Алексей. Нет. мальчика. Будет наследником. Назовем Ванечкой: «благочестивейший, самодержавнейший царь всея Руси. Иоанн Алексеевич». А ты — царицею…

Ефросинья. Шутить изволишь, батюшка. Где мне, холопке, царицею быть?

Алексей. А женюсь, так будешь. Ведь и батюшка таковым же образом учинил. Мачеха-то, Катерина Алексеевна, тоже не знамо какого роду была, — сорочки мыла с чухонками, в одной рубахе в полон взята, а ведь вот же, царствует. Будешь и ты, Ефросинья Федоровна, царицей, небось, не хуже других… Добро за добро; чернь царем меня сделает, а я тебя, холопку, царицею. (Обнимает ее все крепче и крепче). Аль не хочешь?

Ефросинья (оглядываясь через плечо на лампадку и закусывая яблоко). Пусти!

Алексей. Афросьюшка, маменька!

Ефросинья. Да ну тебя! Пусти, говорят! Перед праздником. Вон и лампадка. Грех…

Алексей (опускаясь на колени и целуя ноги ее). Венус! Венус! Царица моя!

Ефросинья вырывается и убегает. Алексей подходит к столу, наливает стакан, пьет, садится в кресло, откидывает голову на спинку и закрывает глаза.

Алексей. Да, грех. От жены начало греху, и тою мы все умираем… Венус! Венус! Как у батюшки, в Летнем саду, — истуканша белая… Белая Дьяволица… А море-то синее, Синее… Сирин, птица райская, поет песни царские…

Засыпает. Тишина. Только море шумит. Темнеет. Далекий гул голосов и шагов. Все ближе. Цесарский наместник граф Даун, секретарь Вейнгардт, сенатор Толстой[19] и капитан Румянцев, стоя в дверях заглядывают в комнату.

Толстой (шепотом). Спит?

Даун. Кажется, спит.

Вейнгардт. Разбудить?

Толстой. Дозвольте мне.

Даун. Как бы не испугать?

Толстой входит на цыпочках, держа в руках канделябр со свечами. Свет падает на лицо Алексея. Он открывает глаза и смотрит на Толстого, не двигаясь.

Толстой. Ваше высочество…

Алексей (вскочив и выставив руки вперед). Он! Он! Он! (Падает навзничь в кресло).

Вейнгардт (подбегая к Алексею). Воды! Воды!

Толстой наливает воды в стакан и подает Вейнгардту, тот — Алексею.

Даун (шепотом Толстому). Отойдите. Разве можно так? Надо приготовить.

Толстой отходит.

Даун (подойдя к Алексею). Успокойтесь, ваше высочество, ради Бога, успокойтесь! Ничего дурного не случилось. Вести самые добрые.

Алексей (дрожа и глядя на дверь). Сколько их?

Даун. Двое, всего двое.

Алексей. А третий? Я видел третьего…

Даун. Вам, должно быть, почудилось.

Алексей. Нет. я видел его. Где же он?

Даун. Кто он?

Алексей. Отец.

Вейнгардт. Это от погоды. Маленький прилив крови к голове от сирокко. Вот и у меня в глазах нынче с утра все какие-то красные зайчики. Пустить кровь, — и как рукой снимет.

Алексей. Клянусь Богом, граф, я видел его, граф, вот как вас теперь вижу…

Даун. Боже мой, если бы я только знал, что ваше высочество не совсем хорошо себя чувствовать изволите, — ни за что бы не допустил бы… Угодно отложить свидание?

Алексей. Нет, все равно. Пусть подойдет… только один… (Указывая на Толстого). Вот этот. (Хватая Дауна за руку). Ради Бога, граф, не пускайте того! Он — убийца…

Даун. Будьте покойны, ваше высочество: жизнью и честью моей отвечаю, что эти люди никакого зла вам не сделают.

По знаку Дауна Толстой подходит к Алексею.

Толстой. Всемилостивейший государь царевич, ваше высочество! Письмо от батюшки.

Кланяясь так низко, что левою рукою почти касается пола, правою — подает письмо. Алексей распечатывает, читает; иногда вздрагивает и взглядывает на дверь.

Даун (на ухо Вейнгардту). Караул усильте. Кто их знает, варваров: как бы и вправду не наложили рук на царевича…

Вейнгардт уходит. Толстой придвигает стул к Алексею, садится на кончике, наклоняется и заглядывает в глаза его ласково.

Толстой. Напужали мы тебя, ваше высочество?

Алексей. Нет, ничего. Спросонок померещилось…

Толстой. Говорить дозволишь?

Алексей. Говори.

, но прощу и в лучшую любовь приму. Буде же сего не учинит, то, яко отец, данною нам от Бога властью, проклинаем вечно, а яко государь, объявим во все государство за изменника, и не оставим всех способов, яко ругателю отцову, учинить, в чем Бог нам поможет». А цесарю велел сказать, дабы выдал тебя, понеже отца с сыном никто судить не может, кроме Бога. Буде же, паче чаяния, цесарь в том весьма откажет, то «мы-де, говорит, сие примем за явный разрыв и будем пред всем светом на цесаря чинить жалобы, да искать неслыханную и несносную нам и чести нашей обиду отметить даже рукою вооруженною».

Алексей. Пустое! Николи из-за меня батюшка с цесарем войны не начнет.

Толстой. Я чай, войны не будет, да цесарь и так тебя выдаст. Обещание свое он уже исполнил: протестовал, доколе отец не изволил простить, а ныне, как простил, то уже повинности цесаревой нет, чтобы против всех прав удерживать тебя и войну с царем чинить. Не веришь мне, так спроси наместника: он получил от цесаря письмо саморучное, дабы всеми мерами склонить тебя ехать к батюшке, а по последней мере, куды ни есть, только б из его области выехал.

Молчание.

Толстой (тихонько дотрагиваясь до руки Алексея). Государь царевич, послушай увещания родительского, поезжай к отцу.

Алексей. А сколько тебе лет, Андреич?

Толстой. Не при дамах будь сказано, за семьдесят перевалило.

Алексей. А кажись, по Писанию-то, семьдесят — предел жизни человеческой.[20] Как же ты, сударь, одной ногой во гробе стоя, за такое дело взялся? А еще думал, что любишь меня…

Толстой. И люблю, родной, вот как люблю! Ей до последнего издыхания, служить тебе рад. Одно только в мыслях имею — помирить тебя с батюшкой.

Алексей. Полно-ка врать, Андреич. Аль думаешь, не знаю, зачем вы сюда с Румянцевым присланы? На него, разбойника, дивить нечего. А как ты, Андреич, на государя своего руку поднял? Убийцы, убийцы вы оба! Зарезать меня батюшкой присланы…

Толстой (всплеснув руками). Бог тебе судья, царевич!

Алексей (усмехаясь). Ну, и хитер же ты, Махивель[21] Российский! А только никакою, брат, хитростью в волчью пасть овцу не заманишь…

Толстой. Волком отца разумеешь?

Алексей. Волк не волк, а попадись я ему — и костей моих не останется. Да что мы друг друга морочим? И сам, чай, знаешь.

Толстой. Да ведь Богом клялся. Ужли же клятву преступит?

Алексей. Что ему клятвы? За архиереями дело не станет: Разрешат и соборяне: на то самодержец Российский. Нет, Андреич, даром слов не трать, — живым не дамся.

Толстой вздыхает, вынимает из табакерки понюшку и медленно разминает ее между пальцев.

Толстой. Ну, видно, быть так. Делай, как знаешь. Меня, старика, не послушал, — может, отца послушаешь. Сам, чай, скоро будет здесь.

Алексей (вздрагивая и взглядывая на дверь). Где здесь? Что ты врешь, старик?

Толстой так же медленно засовывает понюшку сначала в одну ноздрю, потом — в другую, затягивается и стряхивает платком табачную пыль.

Толстой. Хотя объявлять и не ведено, да уж, видно, проговорился. Получил я намедни от царского величества письмо саморучное, что изволит ехать в Италию. А когда приедет сам, кто может возбранить отцу с тобою видеться? Не мысли, что сему нельзя сделаться, понеже ни малой в том дификульты нет, кроме токмо изволения царского величества. А то тебе самому известно, что государь давно в Италию ехать намерен; ныне же для сего случая всемерно поедет.

Молчание.

Толстой. Куда тебе от отца уйти? Разве в землю, а то везде найдет. Жаль мне тебя, Петрович, жаль, родимый… (Помолчав). Ну, так как же? Что изволишь ответить?

Алексей. Не знаю, сего часу не могу ничего сказать. Надобно думать о том гораздо…

Толстой. Подумай, подумай, миленький. А буде предложить имеешь какие кондиции, можешь и мне объявить. Я чай, батюшка на все согласится. И на Ефросинье жениться позволит. Подумай, подумай, родной. Утро вечера мудренее. Ну, да еще успеем поговорить, не в последний раз видимся.

Алексей. Говорить нам, Петр Андреич, больше не о чем и видеться незачем. Да ты здесь долго ли пробудешь?

Толстой. Имею повеление не отлучаться отсюда, прежде чем возьму тебя, и, если бы перевезли в другое место, — и туда буду за тобою следовать. Отец не оставит тебя, пока не получит живым или мертвым.

Встает и хочет поцеловать руку Алексея; тот ее отдергивает.

Толстой. Всемилостивейшей особы вашего высочества всепокорный слуга!

Низко кланяется и уходит с Румянцевым. Алексей сидит, опустив голову и закрыв лицо руками. Даун подходит к нему и кладет руку на плечо его.

Алексей (подымая голову). Скажите, граф, если отец будет требовать меня вооруженною рукою, могу ли я положиться на протекцию цесаря?

Даун. Будьте покойны, ваше высочество. Император довольно силен, чтобы защищать принимаемых им под свою протекцию, во всяком случае.

Алексей. Знаю. Но я говорю вам теперь, не как наместнику императора, а как благородному кавалеру, как доброму человеку: вы были ко мне так добры всегда. Скажите же всю правду, не скрывайте от меня ничего. Ради Бога, граф, не надо политики! Скажите правду… (Опускается на колени). Именем Бога и всех святых умоляю императора не покидать меня! Страшно подумать, что будет со мной, если я попадусь в руки отцу. Никто не знает, что это за человек, — я знаю…

Даун. Встаньте, встаньте же, ваше высочество! Непристойно стоять на коленях сыну царя… Клянусь Богом, что говорю вам всю правду, без всякой политики: насколько я знаю цесаря, он ни за что вас не выдаст; это было бы унизительно для чести его величества и противно всесветным правам, знаком варварства.

Обнимает его, целует в лоб и усаживает в кресло. Входит Вейнгардт.

Даун (подходя к Вейнгардту). Император настаивает, чтобы царевич удалил от себя ту непотребную женщину, с которой живет. У меня не хватило духу сказать ему об этом сегодня. Когда-нибудь, при случае, скажите вы.

Занавес


ВТОРАЯ КАРТИНА | Царевич Алексей | ВТОРАЯ КАРТИНА